Часто заходил к нам. Отец и мать называли его кумом, Нюру - кумой. Каким образом, не знаю, оказался он в кумовьях. Присядет, закурят с отцом самосаду, заговорят. Сапоги на нем высокие, самодельные. Штаны, рубаха, пиджак. Пиджак всегда расстегнут. Кепку не носил. С мая по октябрь ходил он так, надевая с первым снегом шапку, фуфайку, пимы с калошами. За голенищем правого сапога постоянно короткий, косо отточенный, плотно обмотанный по рукоятке тряпкой, острый сапожный нож. Редкие знали по деревне, что без ножа он почти и не выходит на улицу.
- Зачем ножик-то носишь, Родион? - спрашивал его отец, хмурясь.
- На всякий случай, - отвечал Мулянин и улыбался губами, а взгляд тверд и прям, не пересилишь, отведешь глаза первым. Вот так.
Помню, отелилась у нас корова. Отел был летний, июльский. С дальних выпасов прибежал в полдень пастух с известием. Взволнованная мать, торопясь, пошла к Мулянину. Родион Ефимыч запряг племенного жеребца, сели они втроем в телегу, и конь, задирая под дугой голову, размашистой рысью повез их за Дегтярный ручей на Святую полосу, где паслось стадо. Положили теленка на телегу - корова шла следом, - привезли домой. Удачный отел - радость, угостила мать Родиона за помощь, а вечером, когда пригнали стадо, попотчевала пастуха: бежал мужик в деревню, запалился, надо угостить…
На второй день - мать была на работе - возвращаясь из школы, подходя к избе, услышал я, еще в переулке, пение. И голос и песня были знакомые. Конюх поет, догадался я, пошел в сени, в избу - там никого не было. Я вышел из избы, обошел двор, заглянул в сарай, сходил в баню - никого. Песня доходила будто из-под земли. Я направился в огород, к погребу, заросшему бурьяном. Чем ближе подходил, тем яснее слышалась песня конюха и голос отца. Крышка погреба была откинута, встав на колени, заглянув в погреб, я увидел, что в закроме на проросшей прошлогодней картошке лежит отец, а прямо напротив лаза, с кружкой пива в руке сидит Родион и, закрыв глаза, горестно потряхивая головой, поет о черемухе.
В погребе, в большом глиняном кувшине, стояло у матери пиво. Конюх пришел к нам взглянуть на теленка, как он сказал потом, стали искать выпивку, в доме ничего не нашли, отец предложил посмотреть в погребе, попросил кума спуститься. Родион спустился, обнаружил кувшин и посоветовал отцу: выпить можно и в погребе, чего вытаскивать кувшин, а потом ставить на место. Разобьем еще. Да и прохладнее здесь, никто не мешает…
- Давай, кум! Захвати пойди кружки да огурчиков пару сорви.
Кувшин зараз одолеть они не смогли - литров десять в нем было. Выпили половину и спали в погребе, пока не протрезвились. К этому времени пришла мать, вытянула кувшин, помогла мужикам выбраться, а то бы они, опохмеляясь, до утра просидели в погребе, дочерпывая остатки. Пошатываясь, ушел Родион домой.
Позвал меня как-то помочь распилить дрова. Пришел я утром, Родион ждет в ограде. День погожий, март во вторую половину перевалил, без рукавиц можно работать. Хозяин установил козлы хорошенько, чтоб не шатались.
- Завтракал? - спросил Родион, осматривая пилу, подняв ее на уровне лица, прижмурив один глаз. Долго смотрел, целясь вроде.
- Завтракал, - сказал я, сбрасывая к козлам верхний кряж.
- Ну, давай тогда начнем, - Родион прислонил пилу к плетню.
Мы положили - хозяин брал с комля - на козлы первый кряж, примерились, сделали зарез. Дров непиленых в ограде лежало воза два конных, не больше. А возле городьбы поленница длинная, прошлогодней еще заготовки. Распилили несколько кряжей, Родион Ефимыч и говорит мне, да серьезно так. Я стою, слушаю его.
- Знаешь что, пойдем, баба пироги с калиной пекла сегодня. Работа тяжелая, силы нужны. Передохнем малость, а потом остальные допилим. Поедим, покурим, веселее работа пойдет…
- Да я и не устал, - говорю, - и есть совсем не хочу. До обеда еще далеко. Воз распилим, тогда и отдохнуть можно. Кто ж так работает? Взялись, Ефимыч. Вон тот кряж, самый толстый.
- Идем, идем, - Родион направился к сеням. - Не горячись шибко. Молодой, успеешь, наработаешься. Наломаешь спину еще, погоди.
Мы вошли в избу. А мне как-то неловко было перед хозяйкой: только начали пилить и сразу же есть захотели. Хоть бы воз один закончили. Но раз хозяин перестал, что ж делать…
- Накорми парня, Нюр, - сказал Родион, раздеваясь. - А мне налей стаканчик, спину чтой-то ломит, застудил, видно. Ни согнуться, ни разогнуться. Налей, не скупись. Выпью, может, кровь разгуляется. Садись, - пригласил он меня к столу, - чего ж ты. Не стесняйся.
- Тебя, черта рыжего, колом не пришибешь, - недовольно сказала Нюра, собирая на стол. - Выпивку почуял, вот и заломило спину. Застудил… Пилить-то два воза всего. На, пей-глотай! Глотень!..
- Все бы ты ругалась, Нюра. - Родион подмигнул мне и поднял кружку с пивом. Я нехотя поел, и мы скоро вышли. Пила у конюха была хорошо разведена и наточена, кряжи он привез нетолстые и без суков, день стоял чудесный, и пилить было одно удовольствие. До обеда Родион еще раз приглашал перекусить, но я отказался. Он хотел было пойти один, но не решился. Дрова распилили.
Крал Родион Ефимыч всю жизнь. Куры его круглый год клевали овес - тянул из конюшни, за что и сняли с конюхов. Мог с тока осенью прихватить зерна, когда никого не было поблизости. А то развезет весной семенное к сеялкам, оставит мешок в кустах, опосля заберет. А с мешками так смухлюет, что сеяльщик не поймет, не догадается. Висит что на изгороди у хозяина - веревка, вожжи, овчина, еще что-то - пройдет мимо Родион, приметит. Если забыл хозяин прибрать к ночи, утром уже нету, не ищи. Вилы, скажем, кто оставил на покосе, топор обронил с саней или телеги по дороге из леса - попало на глаза Мулянину, взял унес. С конюшни сбрую брал частями, запасался. А зачем ему сбруя, спрашивается?
Зашел он однажды к Сбойчиным, соседям своим, за огородом его жили, зашел, а взрослых дома никого не оказалось, один парнишка-первоклассник. В сенях у Сбойчиных бычья кожа выделанная свернутая лежала на полу. Мулянин, выходя, прихватил ее. Парнишка выглянул в окно, глядит: Мулянин уходит прямиком мимо огорода к своему дому, под мышкой кожа зажата. Вот вернулся отец домой, спросил, где кожа, парнишка все и рассказал ему. Кожу Родион Ефимыч вернул. Как уж они там разговаривали - никто не слыхал, не знает. Выпили, должно быть. Или пообещал что-нибудь Родион. Лосятины, скажем. Мирно разошлись, не случилось скандала.
Со Вдовина, из деревни, что в шести верстах от нас, где я учился в школе-семилетке и жил в интернате, принес я домой большелапого пестрого щенка - взял у директора школы. Суку директор привез откуда-то из-за Урала, кажется, издалека. Щенок рос быстро и поднялся в широкогрудого, с тяжелой головой и вислыми ушами пса, густой и грозный лай которого отличался от лая беспородных деревенских собак. Пес был силен: вставая на задние лапы, рывками натягивая цепь, он несколько раз выдергивал из стены сарая кольцо, ввинченное мною в крепкое бревно. На ночь мы его спускали с цепи и - днем, когда никого не было дома. Оставил пса, можешь спокойно уходить из дома.
В сентябре, в пору, когда копают картошку, лунной ночью к нам на крышу сарая забрался Родион Мулянин. Накануне мы срезали в огороде созревшие шляпы подсолнуха, выколотили семечки и рассыпали их тонким и ровным слоем сушиться на разостланный брезент по тесовой крыше сарая. Днем Мулянин проходил или проезжал мимо нашей усадьбы и заприметил семечки. А за полночь уже пробрался с мешком к глухой стороне сарая через огород, поднялся по лестнице - лестница там была прислонена - и стал нагребать семечки в мешок. Да тихо так прокрался, что чуткий пес, лежавший в ограде, поначалу не услыхал. Пес учуял и услышал вора позже. Деревня спала, луна светила высоко и ровно, вор был спокоен.
Родион Ефимыч уже ссыпал семечки и стал сворачивать брезент, чтобы заодно унести. Или брезент зашуршал по тесинам, или наступил конюх неосторожно на тесины, и они заскрипели, только пес вскинулся внезапно и стал водить поднятой мордой, наставляя то одно, то другое ухо. Если бы пес зарычал сразу, Родион Ефимыч спохватился бы, конечно, попытался бы скрыться, но пес молча обогнул избу, увидел при лунном свете человека на крыше, разогнавшись, взлетел на сарай и с ходу прыгнул на спину не успевшего выпрямиться и повернуться конюха. От неожиданности и от тяжести Мулянин упал на колени. Положив передние лапы Родиону Ефимычу на плечи, задними упираясь в тесины, сцепив на воротнике пиджака пасть, рыча, пес начал трепать конюха, и лысая голова того моталась из стороны в сторону. Не знаю, забыл он или не мог в таком положении вытащить из-за голенища нож. Я потом часто об этом думал: как же нож-то он… Убил бы собаку…
Рычание пса услышала мать. Она спала в избе с малыми ребятишками, отец дежурил на сушилке, охраняя ток, я был во Вдовине в интернате. Мать долго не могла ничего понять, ей все казалось, что это во сне, после сна. Потом она вышла на крыльцо, прислушалась: действительно, рычал пес и рычание доходило сверху. Пугаясь, мать пересекла ограду, отойдя в дальний угол, повернулась к избе и вздрогнула: на крыше сеней, на коленях, пригнувшись, сидел человек, на нем, распластавшись, - пес. А луна как раз стояла над усадьбой, и хорошо все было видно. Мать медлила, не зная, что же ей делать. Ночь, никого нет поблизости. Кричать?!
- Ой, кто там? - спросила она, не слыша голоса своего. Пес зарычал сильнее, ответа сидевшего мать не разобрала. Вроде застонал он. Или заплакал. Обмирая, мать обошла сарай вокруг, стала подниматься по лестнице. А пес захлебывался рычаньем.
- Кто это? - спросила мать снова, вглядываясь, стоя на лестнице и не решаясь влезть на крышу. - Кум, ты? - мать угадала в сидевшем кума Родиона. - Да ты как здесь оказался-то, кум? Ночью?..
- Я, кума, - сдавленно ответил конюх. - Освободи меня, ради христа. Задушил, проклятый, сил моих больше нет. О-ох! Освободи, кума!..
Приходя постепенно в себя, мать ступила на крышу, оттащила пса, согнала на землю. Мулянин долго сидел на тесинах, крутил шеей. Потом встал, расстелил брезент, высыпал семечки, разровнял их и, держа пустой мешок в руках, повернулся к матери. Рыжее лицо его при свете луны было синим, он сипло дышал, оглядываясь.
- Кума, прости, христом-богом молю, - сказал конюх. - Бес попутал. У меня этих подсолнухов - девать некуда, весь огород засажен, сама знаешь. А вот не удержался. Прости, кума, что хошь сделаю. И куму не говори, а? А то начнут по деревне трепать. А я вам…
- Да ладно уж, - сказала мать, обрадованная тем, что все так благополучно закончилось. - Иди с богом. Погоди-ка, я слезу наперед, пса привяжу. А то догонит, порвет. Ох, кум, кум. И охота тебе этим заниматься. Грешное дело, правда… Спускайся, привязала. Ну, иди…
Утром, когда Родион Ефимыч гнал мимо нашей усадьбы табун, отец вышел на дорогу, перегородил конюху путь, расставив костыли. Мулянин остановил коня, поздоровался. Поздоровался, но смотрел вкось и молчал.
- Ты что же это, кум, - спросил отец, усмехаясь, - бабе моей по ночам спать не даешь, а? Да и семечки сырые еще, не подсохли.
Не отвечая, Мулянин тронул коня, объезжая отца. А вечером пришел с выпивкой, мириться. Просил у отца прощения, у матери просил, каялся, прижимая руку к груди. - Кума, на колени встану! - кричал пьяный. - Своих мешок принесу! Да что я еще! Кума-а!.. - Простили его.
Он нам помогал, случалось. Огород сколько лет пахал по веснам. И не только нам, всем, кто попросит. Бабам, особо что без мужиков хозяйство вели. Ну, угостят его. Тут уж Родион Ефимыч выпьет от души, про черемуху затянет за столом.
Повзрослев, сразу же после семилетки, покинул я на время деревню. Попытался определиться в одном городе, в другом, вернулся обратно. Пасу коров однажды, а Родион Ефимыч идет неспешно с сенокоса, литовка на плече. Остановился покурить. Сели на траву мы друг против друга, разговорились. Дело к вечеру, коровы наелись, я их подгонял, направляя к дому. Сидим, курим, говорим.
- Ты вот все ездишь - а меня, помню, возили. Далеко-о. И билета не требовалось - вот как. - И пропел вдруг, сиплым голосом своим:
Тише едешь - дальше будешь,
Говорили в старину.
Я послушал и заехал
Далеко - на Колыму…
- Чего это он, - спросил я вечером отца. - На Колыме побывал?
- Родион-то? Давно, до войны еще. Горячий больно был, куролесил.
Ходил я с ним на охоту. Охотником Мулянин был заядлым и удачливым. Знал тайгу, далеко забирался от деревни. А вот рыбачить не любил. Не упомню я, чтобы на озерах он хоть раз забросил сети или на Шегарке поставил мордушки. Не было с ним особых случаев на охоте, но один раз столкнулся Родион с медведем. Выстрелил в зверя шагов за пятьдесят, одностволка дала осечку. Родион еще взвел курок, опять осечка. А медведь - уже вот он, в метрах считанных, на задние лапы вскинулся, идет на охотника. Родион Ефимыч опешил слегка - впервой такое дело с ним.
- Куда-а, твою мать! - что было мочи заорал охотник на медведя. - Стоять! Стоять, кому говорю!
Медведь остановился и даже голову чуть повернул, вслушиваясь будто. Этих секунд было достаточно, чтобы Родион перезарядил ружье и выстрелил в упор, совсем не целясь. Медведь упал. Пятясь, конюх дошел до осины, прислонился к стволу взмокшей спиной, перевел дух. Потом шагнул к медведю, чтобы снять шкуру.
- Что делать бы стал, осекись ружье снова? - спрашивали мужики.
- Прикладом, - смеялся Мулянин. - Да разве собьешь его, лешего.
В тайгу конюх с собой никого не брал, ходил один. Но я попросился сам, отец попросил за меня - сильно мне хотелось сходить с Родионом в самую глубь нашей тайги, верст за двадцать.
- Возьми парня, кум, - сказал отец Мулянину, - видишь, горит весь.
Мулянин согласился. Мне тогда семнадцать только исполнилось.
Пошли. Весна была, на полянах снег уже почти стаял, а в лесу держался, застыв от утренних морозов, образуя крепкий наст. Через неделю-другую должна была вскрыться речка. Вышли мы с Муляниным ночью, чтобы на рассвете оказаться на островах - высоких сухих местах, поросших осинником. Мулянин в то время держал двух кобелей. Кобели здоровые, в ограду не пустят, но на охоте не слишком ловкие. Если в паре с чьей-то чужой, ищущей собакой - тянут, а одни ленились. Острова оказались пустыми, собаки не брали след, не искали, как ни кричал, ни замахивался на них хозяин. Плелись сзади. Мы повернули обратно. Вышли из глубины последнего острова и остановились на краю, передохнуть. В обе стороны перед нами лежала голея - голое пространство, поросшее карликовой березкой. За голеей заново начинался лес и тянулся до сенокосов и полей, переходя перед деревней в перелески. На востоке взошло солнце, оно едва поднялось над болотом. На голее, скрытые карликовой березкой, токовали куропатки.
- Присядем, - попросил я Родиона Ефимыча, - смотри, как хорошо, а!
И где бы я потом ни был в жизни своей, часто вспоминал ту охоту… Тайга, раннее утро, солнечно, свежо. Мне семнадцать лет, сижу на валежине на краю широкой голей и слушаю, как токуют куропачи. Рядом охотник Родион, собаки. Тихо, лишь куропачий гомон. Так бы и слушал, не двигаясь.
Долго мы отдыхали этак, около часа. Потом перешли голею. На брусничнике, около леса, собаки вспугнули глухаря. Глухарь протянул краем леса и сел на высокую разлапистую сосну. Мы заметили, где он опустился, и перебежками, прячась за деревьями, кинулись туда. Собаки наши молчали. Обычно они облаивают сидячую птицу на дереве, бегая вокруг, вскидываясь с лаем, ставя передние лапы на ствол. А эти даже не залаяли, когда глухарь взлетел с брусничника. Вялые совсем были псы в тот день.
Мы с Родионом подобрались почти к самой сосне, на которой сидел глухарь, остановились за соседним деревом и стали шепотом спорить, кому стрелять. До глухаря было метров тридцать, не больше, он сидел, едва видимый меж разлапистых веток, и ничуть не беспокоился. Чувствовалось, что птица не пугана, впервые видит и собак и людей. А мы все спорили с Родионом Ефимычем.
- Ефимыч, - умолял я конюха, - дай мне выстрелить. Не промажу, ей-богу. Вот увидишь. Я чирка влет бью, а тут сидячая. Дурак не попадет…
- Дробь не возьмет, - возражал Родион, - картечи у тебя мет. Пулей промажешь. Поберегись, сейчас я его хрястну. Тише, спугнешь!
- Дай из твоего ударю, - просил я, - с упора. Я утку влет бью…
- Из своего не дам, - сказал Мулянин, - испортишь. Своего ружья никому не даю. Дай чужому хоть на выстрел, опосля держи для ворон - не ружье уж. Испробовано. Отойди-ка в сторонку…
Стрелял он. Стрелял картечью и убил. Да и глупо было не убить с такого расстояния сидячую дичь картечью из ствола шестнадцатого калибра. Глухарь завис между сучьями. Я хотел взобраться на сосну и снять, но Родион сказал: "Не надо", - подошел под дерево, выстрелил из левого ствола, где была пуля, и перебил сук. Глухарь тяжело упал к нашим ногам. Мулянин положил его в рюкзак, висевший за спиной, и мы пошли домой. Ничего нам больше не попалось на пути, ни глухаря, ни рябчика, и я переживал всю дорогу, что не убил глухаря. Возвращаться пустым с охоты всегда неловко, когда же идешь с добычей по деревне к своему дому, все кажется, так и смотрят на тебя. Можно было бы сказать сверстникам, что вот ходил с Муляниным на охоту и убил глухаря. И ничего, что сидячего, - глухаря редко кто с охоты приносит, очень они осторожны, если уже стреляли в них.
У меня было ружье тридцать второго калибра, купленное в сельповской лавке. Ствол его уступами сходил от патронника к мушке. Ловкое такое ружьецо, с затвором и предохранителем. Фронтовики говорили, что переделано оно из японского карабина. Я ружье внимательно осмотрел, никаких знаков, что оно японское, на нем не было. Пружина у ружья была сильная, бой точный - два года уже охотился я с берданкой на уток и тетеревов. Глухаря же подстрелить мне не удавалось. Как и гуся, идущего весной-осенью перелетом над нашими местами. Правда, далее, чем на сорок - пятьдесят метров, берданка уже не поражала цели, но мне и не нужен был шибко-то дальний бой. В том-то и охота, чтоб подобраться как можно ближе к птице. Никто в деревне не имел подобного ружья: ни взрослые, ни ровесники. Просили продать, обменять на другой калибр, я не соглашался. Продать легко, купить вот…
Собаки убежали вперед, а мы шли ровным шагом, молча, потому как конюх вообще был человеком не особо разговорчивым, а об охоте он и совсем ничего никогда не рассказывал, считая это дурным признаком. Если уж случай какой необычный, как тогда, с медведем. Свои правила у него: ходить в тайгу одному, ружей не давать, добыл что или пустой вернулся из тайги - помалкивать…
Скоро выбрались мы на дорогу, по которой ездят за дровами, и через некоторое время были в деревне. На въезде, где расходились каждый к своей избе, Родион Ефимыч, приостановившись, сказал:
- Глухаря поделим пополам. Баба обработает его и принесет тебе твою долю. Хороший глухарь подвернулся, повезло нам.
Глухарь был большой, тянул, пожалуй, килограммов на шесть. Но в куске, что принесла на следующий день Нюра Мулянина, было от силы килограмма полтора. Да и не самая лучшая часть птицы. Нюра сказала, что глухарь оказался худым, мяса мало, одни перья да пух. Я промолчал - что скажешь.