Я и без соседки замечал: когда тетя Феня прихварывала, все в доме останавливалось. Как-то не по себе было в такие дни.
- Захворала я, ребята, - говорила она тогда, будто винясь перед ними, ложилась на свою кровать и лежала так несколько дней, есть ничего не ела, лекарства не принимала, пила одну теплую кипяченую воду. И врача запрещала вызывать, отмахиваясь.
- Сама встану, - говорила она, - я свои болезни знаю. Это кости мои устали, и здоровые и поломанные. Сколько ни живи, конец наступит. Вы уж только телевизор не включайте, потерпите.
Зять с постным лицом увозил Гриню к своим родителям, которым он не шибко-то был и нужен. Теперь Толик должен был просыпаться сам, на работу идти не завтракая, вечерами дожидаться, пока Леночка сварит поесть. Не любил Толик, когда теща болела.
Дня через четыре тетя Феня подымалась. Держась ослабшими руками за стены, косяки, выходила во двор, если было тепло, добиралась до скамьи. Просила Елену купить на базаре курицу и сварить жиденький супчик. И этот супчик, где мелко нарезанная картошка разваривалась полностью, пила прямо через край, держа обеими руками глиняную расписную чашку, сохранившуюся с давних времен. Через неделю тетя Феня ходила по ограде в своих постоянных заботах, зять веселел. Гриню привозили обратно, и все шло обычным чередом, как и до болезни…
Вдруг вспомнит, что скоро праздники, значит, надо поехать к Надежде, побелить квартиру. Побелит там, вернется, начинает белить у себя. Станет собираться к старшей дочери, слабая совсем еще после болезни.
- Тетя Феня, - скажешь ей, - куда же вы поедете? Вы же еще и не выздоровели как следует. Неужели Надежде квартиру некому побелить? Сама, дочь. Да сама она и не станет заниматься этим: скажи - придут, побелят. Что угодно сделают. Ей ли думать.
- Побелят, понятно, - соглашалась тетя Феня, - есть кому, домработницу держит. Да разве домработница сможет так чисто, как я. Чужой человек. Знаю, как чужие делают. Ну, а побелили, успели - мне же лучше. Пирогов напеку, внуков покормлю. Надежда поест сама, забегалась она по совещаниям, где ж ей испечь. Время нет. Девчонкой, помню, любила пироги с капустой. Поеду, навещу…
И поедет. И будет трястись на автобусе едва не десять часов, придерживая на коленях сумку с гостинцами. Поживет два-три дня, засобирается назад. Как там дома? Семья голодная? Стирки накопилось, на базар некому сходить. Хватит, поеду. До свиданья, приезжайте в гости. Вот приберусь, приезжайте семьей.
Белить, по рассказам, ездила чуть не каждый год. Выбелит, полы помоет, мебель протрет, отдохнет денек и - обратно.
После наших с тетей Феней вечерних разговоров, у себя в сарае, лежа на прямом и узком топчане, ночами я подолгу раздумывал о разном, о том, у кого как складывается жизнь и как, с какой мерой мужества и достоинства каждый из нас несет свою ношу. Тетя Феня рассказывала от силы десятую часть того, что было в ее жизни. А ведь были еще мысли этой женщины, чувства или переживания, как мы говорим. Да мало ли чего…
Я сам за свои неполные тридцать лет не шибко-то и много хорошего видел. В сорок седьмом умирал от голода, не умер. Ел траву, ходил в домотканых штанах до самых заморозков. Меня порол отец, срывая зло от жизненных неудач. В семь лет я уже помогал в огороде и на сенокосе, в десять пас скот, в тринадцать самостоятельно ездил в лес за дровами. В пятнадцать работал на стройке. Так продолжалось до тех пор, пока уже взрослым, продравшись сквозь вечернюю школу, поступил в университет, стал студентом.
Теперь вот, оглядываясь назад, всегда останавливался я на том, что лучшее время моей жизни все-таки детство. Речка Шегарка, лес, сверстники, игра в лапту, школа. Было еще студенчество, не по времени и несытое. И студенчество я вспоминал. Но детство чаще. Остальное - работа. Потом я научился находить для себя радости. Прежде всего облегчение приносила природа: ее я любил в жизни больше всего. Уходил в лес во все времена года и возвращался успокоенный. Рыбачил на озерах, на Шегарке, сидел ночами у костра. А то поработаешь споро в огороде или в поле - тоже радость. С человеком хорошим поговоришь - глянь, день по-другому повернется, засветится новой для тебя гранью, и спать ложишься уже с легкой душой. Так сложилось у меня. Повзрослев и устав, стал я делать все возможное, чтобы жизнь была интересней. Иногда мне это удавалось…
А тете Фене выпало жить в безводной безлесой степи, в жарком, задымленном городе, работать в шахте, пережить войну, потерять одного мужа, второго, вырастить, выучить дочерей. И никаких тебе университетов, пансионатов на морских побережьях, никаких Франций и Голландий. Дом, построенный в 1903 году, сорок шесть рублей пенсии, семья, заботы. Вот так.
Отработав положенное после учебы время, я уехал на родину. И пока обживался заново в своих краях, определялся с работой, семью заводил - время шло. Тетю Феню помнил, все собирался, собирался написать, узнать, что нового в их жизни, и руки никак не доходили до письма.
А под Новый год сел за стол, вложил в конверт поздравительную открытку и письмо, написанное разборчиво - мне хотелось, чтобы тетя Феня сама прочла письмо. Через месяц примерно получил ответ. Отвечала Леночка. Она писала, что тетя Феня умерла прошлой осенью, несла по двору к плите бак с бельем, упала и не поднялась. Они с Толиком живы-здоровы, Толик работает на заводе слесарем. Гриня большой, пошел в школу. Ходят слухи, что дома по улице Воробьевской скоро будут сносить…
Когда черемуха цвела
Вчера, в субботу, перед самой баней, они вроде бы поссорились, потом молчаливо помирились, но спать жена легла отдельно, в передней, и теперь, лежа в горнице, которая служила спальней, а ему еще и кабинетом, где он занимался, готовясь к урокам, Георгий слышал через плотно закрытую дверь, как Вера мягко и тихо ходит по большой комнате, растапливая русскую печь, налаживая варить и стряпать, и он тут же вспомнил, что сегодня ему исполняется ровно сорок лет. Георгий потянулся к подоконнику, взял лежавшие там наручные часы, взглянул - не было еще и семи, встал, не одеваясь, в трусах и майке, сел к столу, к окну, что выходило на речку (второе окно горницы выходило в палисадник), закурил и сидел так, редко затягиваясь, не думая ни о чем, глядя на едва зазеленевший косогор перед усадьбой, на противоположный берег Шегарки, избы, дворы, огороды, уходящие к перелескам.
Горница была небольшая, хотя доставало в ней места для всего, что здесь находилось. Можно было даже расхаживать туда-сюда, от окна к дальней стене, когда надо было что-то обдумать или решить. Возле наружной стены (внутренней стеной, между передней и горницей, служила русская печь с лежанкой, дальше - двойная дощатая переборка) стоял давний диван, купленный сразу после свадьбы. Диван был удобный, ночью он служил кроватью, а днем на него можно было сесть, откинувшись затылком к стене, а то и прилечь, отдыхая между школьной и домашней работой. Над диваном висела большая географическая карта, между окнами, в углу, стояла самодельная этажерка, на ней, на четырех полках, книги. На трех верхних - художественные: Аксаков - "Записки ружейного охотника", "Записки об ужении рыбы", "Записки охотника" Тургенева, несколько книг Бунина, Никитин и Кольцов, биографическая трилогия Горького. Еще десятка три авторов. На нижней полке - книги по географии, различные справочники, учебники. На столе, покрытом цветной клеенкой (Георгий не любил голой поверхности столов), - лампа под абажуром, пепельница, ручка, несколько цветных карандашей, рассказы Гайдара - их Георгий читал перед сном. Над столом репродукции из "Огонька": Левитан - "Над вечным покоем", "Стога", Рерих - "Заморские гости", Саврасов - "Грачи прилетели".
Жена мало бывала в горнице - когда уборку делала, ну и поздно вечером входила, ко сну. Она постоянно двигалась, находя любое заделье для рук, здесь ей не хватало простору, да и все стояло на своих обычных местах: ни убрать чего, ни передвинуть - привыкли. А он, Георгий, часами сиживал вот так, занимаясь или просто глядя в окно.
На косогоре, на самом верху, над береговой кручей, стояли три осины одна подле другой, старые разлапистые деревья. По осеням листья на осинах становились разноцветными, и когда начинался листопад, хорошо было смотреть, как ветер несет сорванные листья через поляну, забрасывая их в палисад, на крышу избы и двора, в огород. Потом осины долго стояли голые и мокрые, весь почитай октябрь, пока не начинались заморозки, а следом - снегопад, и на мерзлые ветви бесшумно ложился снег. Зимой, в феврале, с косогора стекала поземка, ометая сугробами избу, баню, двор, осины шумели на ветру, и шум их был слышен в избе глухими метельными ночами. От сильного ветра, от тяжести намерзшего снега слабые ветки не выдерживали, обламывались, падая в сугробы. Весной Георгий собирал ветки, уносил в ограду, чтобы сжечь в печи. Весной и летом осины шумели, кажется, всегда, даже в безветренную погоду, и шум их был ровен и успокаивающ…
- Гоша, - спросила жена через дверь, - ты что делаешь, Гоша? Проснулся?
- Ничего, - откликнулся Георгий, не повернув головы. - Что случилось?
- Пойди, управься на дворе. У меня квашня. Поросенку и курам я приготовила.
- Сейчас, - сказал Георгий, надел брюки, рубашку, убрал постель и вышел в прихожую.
Из жерла печи тянуло устойчивым жаром, в комнате было тепло. Возле стола в халате с короткими рукавами стояла Вера, раскатывая тесто для пирогов. Занавески всех трех окон были сдвинуты на стороны, на широких подоконниках, в горшках, теснились цветы, но в комнате было светло от утреннего света, да еще под потолком горела лампочка: Вера, проснувшись, включила, а потом забыла, видимо. Георгий нажал пальцем на выключатель и стал умываться над тазом под рукомойником, что подвешен был на гвоздь справа от двери, в углу. Причесываясь перед зеркалом, Георгий грустно улыбнулся себе одними глазами: ничего, брат, не поделаешь - сорок лет! Надел фуфайку, поднял за дужки сразу оба ведра, толкнул коленом дверь и молча вышел.
Дров и воды Георгий запас в избу еще вечером, и потому в избе ему особо нечего было делать. Вчера, после бани уже, обсохнув и передохнув, выйдя, управясь со скотом, Георгий долго сидел в ограде на колодезном срубе, курил, думал, глядя в темноту. Вечер был теплым, пасмурным и томительным. С деревьев в палисаднике капало. Георгию чудилось, будто бы он слышит, как в оттаявшей земле шевелятся, расправляются корни. Темнота сгущалась, а он все сидел, он сидел еще и после того, как открылась сенная дверь и выглянувшая Вера, поискав по ограде глазами, спросила:
- Гоша, ты где? Чего так долго? Иди, чайник остынет, ты же чай собирался пить. Иди, озяб небось, - поздно уже.
В баню они на этот раз ходили порознь, Вера мылась последней, хотя ссора была и не ссора, просто напряженный разговор, и теперь, выглянув в ограду, заговорив первая, Вера приглашала помириться и все забыть. И он не сердился вовсе, просто ему было грустно больше обычного и разговаривать не хотелось, даже с женой. Георгий отозвался на голос, сказал, что скоро будет, а сам продолжал сидеть в ограде. Спать не хотелось и в избу не тянуло, сидел бы вот так, даже не в лесу, на берегу речном или озерном, а вот здесь, возле избы, сидел бы всю ночь, дожидаясь утра. Костер бы еще развести небольшой, жаркий - хорошо…
Потом Георгий направился домой. Снял в сенях сапоги, закрыл сенную дверь на засов. В избе было чисто, прибрано - Вера с утра занималась уборкой. Хотя у них всегда было чисто и прибрано в избе - в будний ли день, в праздники. На окнах висели свежие занавески, промытый узкий половик дорожкой стелился от порога к лавке. Тапки стояли тут же.
Ходики показывали половину одиннадцатого. Вера еще не спала. Она сидела у стола, штопала его протершиеся, выстиранные и высушенные шерстяные носки, чтобы прибрать их до зимы. Георгий постоял посреди передней, хотел что-то сказать жене, не сказал, не стал пить чай, молча прошел в горницу и притворил дверь. И Вера ничего не сказала мужу, ожидая, что он сам заговорит, ведь она выходила к нему. Закончив с носками, вздохнув едва слышно, она разобрала постель в передней и легла одна. Она еще долго не могла уснуть, ворочаясь и вздыхая, уже не таясь.
Георгий тоже не спал, лежал на спине с открытыми глазами, потом тихонько встал, включил настольную лампу, взял с этажерки Гайдара, сел к столу и начал читать "Судьбу барабанщика". Было тихо в избе, тихо на деревне, не слышалось даже лая собак, за окном - темень, а он сидел и читал, подперев рукой голову, свесив волосы. Отвлекаясь от книжки, глядя перед собой на оранжевый абажур лампы, Георгий вспоминал окраину города, барак, где они жили с матерью, проводив отца на войну, смерть матери, похороны, уличную жизнь свою, крыши поездов, на которых путешествовал он, переезжая из одного города в другой, пока не оказался в детдоме. На какое-то время Георгию от всего этого стало совсем скверно, чуть не до слез, он закусил губу, покачивая головой, думая, что вот завтра ему исполняется сорок лет, потом пятьдесят - а время летит, черт знает как быстро, - и все… Сорок лет - и он один. Ни отца у него, ни матери, ни братьев и сестер. И вот та рыжеволосая располневшая тридцатичетырехлетняя женщина, что лежит на кровати в соседней комнате, единственный родной ему на всей земле человек.
Он уснул расстроенный, во сне видел мать, похороны и плакал. Когда проснулся, лицо и край подушки были мокрые. Георгий подумал, что, видимо, кричал ночью он, - если кричал, Вера, конечно, слышала и скажет. Но Вера ничего не сказала. Она попросила помочь на дворе и все.
Это было вечером и ночью. После ночи, в свою очередь пришло утро, светлое, солнечное. Георгий, не выпуская ведер из рук, стоял в ограде, улыбаясь, жмурясь от солнца. Стоял минуты какие-то. Ему надо было скорее освободиться от работы, он хотел пойти за деревню, погулять.
Сначала Георгий выгнал (напьются в любой луже) за огород корову, годовалого быка с теленком, следом за ними - овец. Стадо еще не собрали, не могли найти пастуха, и скот пока бродил близ деревни. Старый пастух отказался, что-то не устраивало его, да и травы еще не было - куда гнать. Выбросив из коровника в огород через специальное окошко навоз, Георгий перенес туда узкое длинное корытце, разложил курам корм, и пока они клевали, кудахтая и толкаясь, вычистил в курятнике и у овец. Потом перешел к свиньям. Тяжелый боров лежал на соломе, лениво и редко хрюкая, а поросенок бегал по клетке, повизгивая, - хотел есть.
К длинной, на две двери, рубленой избушке примыкал просторный глухой соломенный двор, тут и размещалось все хозяйство. Избушка делилась еще и на перегородки. С началом холодов, каждого в свое отделение, перемещали туда кур, поросенка, телка. В самые сильные морозы в избушку загоняли корову, чтоб не сбросила надоев, овцематок с маленькими ягнятами. Откроешь зимой дверь коровника - пар ударит в лицо…
Закончив работу, Георгий присел в ограде на чурку, прислонясь спиной к стене двора, закурил. Он всегда передыхал так, управясь. Работа была не ахти какая, обыденная работа, которую выполнял он ежедневно, на протяжении вот уже многих лет. Но всякий раз Георгий делал ее добросовестно, до некоторых пор, с удовольствием, а потом курил на обычном месте, отдыхая, с сознанием, что поработал он хорошо, как и требуется от человека. Загребая лопатой навоз, перегоняя из клетки в клетку поросенка, рассыпая на чистом месте зерно курам, он, не отвлекаясь ничуть, отмечал попутно взглядом, где у него что не так. Избушка крепкая, простоит долго, и двор крепкий, нигде не продувает, не наметает снегу вовнутрь. А вот здесь половица прогнила, прогибается под ногой, глядь - проломится, надо завтра заменить. Здесь у гвоздя, поддерживающего на петле дверцу, перержавев, отлетела шляпка, нужно вытащить старый гвоздь, вбить новый. А тут следует выложить обломками кирпича, чтоб тверже ноге. В остальном же всюду порядок: надежны полы, матицы, слеги, стены и крыши. Лопата для навоза и вилы стоят в одном углу, вилы для сена - в другом, каждой мелочи свое место, как в ограде, так и в избе. Все у него, до последней щепки, в памяти, обо всем он помнит, чередуя, к чему и когда приложить руки.
Но сегодня Георгий управлялся на дворе не то чтобы с равнодушием, а без обычного увлечения. Не порадовали его ни боров, растянувшийся на соломенной подстилке, ни маленькие ягнята, подпрыгивающие в игре, ни теленок - Георгий приучил теленка подходить к своей руке и гладил его, разговаривая. И, сидя, по обыкновению, на чурке, затягиваясь горьким дымом, Георгий думал о чем-то далеком, не связанном с этой усадьбой, хозяйством своим, деревней, где он прожил ни много ни мало - пятнадцать лет.
- Сорок годков тебе, мальчик, - сказал он негромко, покачивая по привычке головой.
Боже мой - сорок, это надо же. Как быстро. Когда я жил в бараке, а потом в детдоме, я и не подозревал даже, что существует такой возраст. Когда приехал сюда, я был совсем молодым. А сейчас мне сорок лет. У меня жена. У меня изба, двор, баня, огород - все это называется усадьбой. У меня полон двор скота. У меня…
Сегодня придут гости, станут поздравлять, желать здоровья, счастья, успехов в работе, радостей в личной жизни, долгих лет. Сорок лет, скажут они, - это ерунда. Надо прожить еще столько же. Ну - чуточку меньше. А он будет благодарить их, улыбаться, тянуться с рюмкой, чокаясь, и опять благодарить. А потом гости уйдут…
- Гоша, - вышла на улицу Вера, - иди завтракать, яичница стынет. Тепло-то как, господи. Хоть бы погода наладилась. В прошлую весну в эту пору уже картошку посадили. А нынче… Идем, Гоша. Ты чего, не заболел, а?
В избе вкусно пахло стряпней, стекла пламенели - солнце играло в окнах. Помыв руки, Георгий сел к столу. Он ел яичницу с хлебом, запивая кипяченым молоком. Вера сидела напротив, изредка взглядывала на мужа.
- Ты что сейчас станешь делать? - спросила Вера, заканчивая завтрак.
- А что? - Георгий допивал молоко. - Что ты хотела? Помочь чего нужно?
- Столы принес бы от Мишуковых. Два стола. Я договорилась с ними. Сходи, пожалуйста.
- Принесу, - пообещал Георгий. - Потом, после обеда. Пока погулять пойду.
- Куда? Ты ненадолго, Гоша? В три мне столы накрывать, слышишь? Да переоденься, неужели так пойдешь? Я рубашку приготовила, в полоску. Шляпу надень.
- Так и пойду, - Георгий встал. - Кто же в шляпе за деревню ходит. Я недалеко, пройдусь берегом и обратно. К двум вернусь. Что ты смотришь?