Скопину-Шуйскому оставалось только разгромить Тушино; но оно распалось вследствие объявления войны России, польским королем Сигизмундом III. Он звал поляков, служивших в Тушине, служить под коронными знаменами. Распадение Тушина дало возможность Скопину-Шуйскому беспрепятственно вступить в Москву. Народ выражал ему благодарность за спасение Москвы. Но у Скопина-Шуйского был сильный враг - его дядя, князь Дмитрий Шуйский, брат царя. Уже в Александровской слободе рязанцами сделано было предложение Скопину принять царский венец, но оно было им отвергнуто. Не одни рязанцы, а общий голос народа призывал Скопина на престол, на который имел притязание князь Дмитрий, брат царя Василия. Князь Дмитрий беспрестанно стал делать царю наветы на Скопина; пошли толки, что последнему несдобровать: Делагарди предостерегал его от опасности. 23 апреля, на крестинах у князя Воротынского, Скопин-Шуйский захворал кровотечением из носу и через две недели умер. В народе пошли слухи об отраве. Справедливы они были или нет, но смерть Скопина-Шуйского была большим несчастьем для России. Единственный человек, вера которого могла прекратить смуту, умер, не окончив своего дела; смерть же его только увеличила волнение вследствие толков об отраве.
Он умер, приготовляясь отразить нашествие Сигизмунда III, короля польского, которому союз царя Василия с Швецией подал повод объявить войну России. Сейму была представлена опасность, грозившая Польше со стороны двух ее врагов. На этом Сейме, в противоположность 1604 году, выражалось сильное раздражение против Москвы за избиение поляков в мае 1606 года, а потому понятно всеобщее сочувствие Польши к предприятию Сигизмунда. Весною 1609 года Сигизмунд, как выше сказано, выступил в поход. Вторгнувшись в пределы России, он осадил Смоленск. Тушинский вор, а за ним Марина, бежали в Калугу; в Тушине оставались только русские, и в числе их - Филарет, митрополит Ростовский, которого Тушинский вор нарек патриархом. Тушинцы отправили к Сигизмунду послов под Смоленск, из людей разных чинов. Выдающимися послами были: Михаил Глебович Салтыков с сыном Иваном, дьяки: Грамотин, Чичерин, известный Михаил Молчанов и Федор Андронов, торговый мужик, бывший московский кожевник. 31 января 1610 года послы торжественно были представлены королю, к Грамотин, от имени Думы, двора и всех людей, объявил, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава; если король прибавит народу такие права и вольности, каких прежде не было в Московском государстве. 4 февраля подписаны условия договора, сущность которых следующая: "Владислава венчает на царство патриарх; вера греческая должна быть обеспечена, права духовенства распространены; не менять законов без согласия бояр и всей земли; никого не казнить, не осудя прежде с боярами в думными людьми; великих чинов людей невинно не понижать, а меньших возвышать по заслугам; податей без согласия думных людей не прибавлять". Особенно любопытно требование, чтобы "для науки ольно было каждому из народа московского ездить в другие христианские государства, кроме бусурманских, поганских, и за это отчин, имений и дворов у них не отнимать".
Во время этих событий Прокофий Ляпунов снова поднял Рязанскую землю против царя Василия. Ляпунов в грамотах открыто обвинял его в отравлении доблестного племянника своего, Скопина-Шуйского. Одновременно Ляпунов сносился и с Тушинским вором, и с князем Василием Васильевичем Голицыным, который всегда был тайным врагом Шуйского и сам рассчитывал на московский престол, имея за себя сильную партию. При таких обстоятельствах войско царя Василия, под начальством Дмитрия Шуйского, было Наголову разбито польским гетманом Жолкевским при Клушине, Весть об этом поражении царских войск оживила надеждою Тушинского вора; думая воспользоваться чужою победою, он двинулся к Москве. Здесь князь В. В. Голицын вел переговоры с Прокофием Ляпуновым о низвержении паря Василия; другие из московских бояр сносились с войском Тушинского вора и условились, свергнув с престола царя Василия, отстать и от названного Димитрия, то есть "вора".
В Москве 17 июля 1610 года Захар Ляпунов, брат Прокофия, с большой толпою ворвался во дворец и стал говорить царю Василию: "Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление; сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе промыслим". Царь Василий не уступал, и тогда Захар Ляпунов с товарищами, выйдя на Лобное место, куда народу набралась такая масса, что стало тесно, призвал народ за Москву-реку, на простор. Народ повалил туда; отправились и бояре; привлекли и патриарха Гермогена. Здесь, несмотря на сопротивление патриарха, решено было низложить царя Василия; к нему отправлен его родственник, боярин князь Воротынский, просить оставить царство. Царь Василий должен был на этот раз согласиться. Ему в удел обещан Нижний Новгород; но попытка возвратить назад данное слово повела к тому, что 19 июля он насильно был пострижен в монахи. Так кончилось мрачное царствование Василия Иоанновича Шуйского. После вступления в Москву Жолкевского он отвезен в Варшаву, где и умер. Его прах перенесен в Москву при Михаиле Федоровиче Романове.
Современник царя Василия князь Катырев-Ростовский говорит, что царь Василий был умен, но нам, людям нового времени, этот ум не может казаться особенно серьезным; хитрость, способность запутать интригу принимали тогда за большую смышленость. Когда этот ум пришлось показать в государственных делах, то мы видим со стороны Василия ряд ошибок, растерянность перед бедой. Вернее изобразил царя Василия князь Хворостинин. Он называет его нечестивцем, который, оставя Бога, прибегал к бесам. В этом обвинении князь Хворостинин сходится с князем Катыревым-Ростовским, который тоже говорит, что царь Василий к волхвованию прилежен. Это мнимое нечестие и ересь - не что иное, как суеверие, общее веку.
В. А. Бахревский
Василий Иванович Шуйский, всея Руси самодержец
Служба великому государю Ивану Васильевичу Грозному
1
Пепельная от ветхости изба до того раскорячилась, что, кажется, щелкни пастух кнутом - по бревнышку раскатится.
Молодой князь остановил коня и пялился на избу, как на невидаль.
- Кто же тут живет, Елупко? - спросил он наконец управителя села Горицы, окрестных деревенек и починков.
- Вдова-горемыка с детишками.
- И давно вдовствует?
- Да уж третий год.
- Елупко, выведи ко мне вдову со всеми детьми.
Управитель вытаращил глаза, но повеление исполнил проворно. Вытолкнул из развалюхи не старую еще, одетую хуже нищенки бабу, а вслед за нею выгреб чуть не дюжину полуголых и вовсе голых ребятишек. За детишками, потягиваясь и мурлыкая, вышла из избы пушистая, серая, как дымок, кошка.
- Все десятеро - мальцы! - сказал Елупко. - Коли не перемрут, наплодят нам нищеты… Господи, еще и кошка у них.
Князь спешился, подошел к бабе.
- Благодарю тебя, что хранишь и бережешь детей своих. Как тебя зовут?
- Марья, господин! - сказала вдова, поклонившись. - Не я берегу, Богородица. Березу едим да крапиву…
- А скотина есть?
- Корова-кормилица. На ней и землю пашу, да хлебушек наш за долги взяли.
- Помолись за меня, Марья.
- Я помолюсь, господин, да скажи, как звать.
- Дура! - взъярился Елупко. - То владыка твой, князь Василий Иванович!
- Смилуйся! - сказала вдова, но не поклонилась, а только глаза прикрыла, будто ожидая удара.
- Десять мальцов - десять мужиков, - сказал Василий Иванович управляющему. - Сие богатство наше, а у тебя такое богатство в небрежении.
- От себя, что ли, взять да дать! - огрызнулся Елупко.
Князь на грубость даже бровью не повел.
- Вот, Марья, возьми рубль. Да смотри, не спеши тратить… Ты, Елупко, поезжай в Горицу, привези не мешкая десять мешков муки да пару мешков зерна доброго на семена. Приведи две коровы, десять овец, лошадь. Хорошую, смотри, лошадь! С телегой. И завтра поставьте Марье, детям ее - моему богатству - и кошке-красавице новую избу.
- Эко! - вытаращил глаза Елупко. - Так уж и за день? Как в сказке!
Не сделаешь по-моему, Марья будет жить в твоем дому, а ты в ее… Да гляди, двор не забудь поставить для скотины. Я и в Горице видел три-четыре развалюхи. Пока буду жить на Озере, старое да ветхое прочь! У Шуйских бедно не живут… Холстов привези, не забудь. Чтоб все одеты были.
Елупко пал на колени, шепча краем рта Марье:
- Кланяйся, дурища!
Но женщина стояла обмерев, а молодой князь, не оборачиваясь, сел в седло и поскакал по влажной майской дороге к молодой березовой рощице, за которой озеро и починок. То озеро слыло святым, а в починке жили иконописцы.
Глядя вслед князю, Елупко поднялся с земли.
- Уж не ангел, а сам Господь над тобой пролетел, Марья… Ты за меня молись. Я мог бы и другой дорогой провезти князя. Подобрел-то он от горестей, жена у него померла, не разродилась. - И закричал на Марью: - Где избу тебе ставить, показывай!
- Возле колодца. Далеко до колодца-то ходить… Тут ведь раньше еще два двора стояло. Погорели.
Елупко чесал в затылке, улыбался.
- Говорят: беды кульем валятся, а счастье золотниками, а тебе после бед твоих полный куль счастья. - Поспешил к лошадке своей. - Торопиться ведь надо!
Впервые после горчайшего своего дня ощутил Василий Иванович тепло в груди. Уж так было холодно всю долгую зиму - вставать из-под теплого одеяла не хотелось.
Весной на птиц прилетных, ни в чем не повинных, глаз не поднимал, зеленеющая земля не радовала. И вот теперь, замирая душой, вдыхал он со сладостью, с жадностью запах едва-едва раскрывшихся березовых листочков.
Дорога повела топкой низиной через ручей, и он все смотрел коню под ноги, да и выехал вдруг на сухое место, на золотой от одуванчиков лужок, к синему, как око, озеру. И тут соловей запел. То была такая чистая, такая нечаянная трель, что Василий Иванович расплакался.
Наплакавшись, сошел с коня, умылся озерною водою и пошел к починку, ведя коня в поводу, слушая соловья, вдыхая воздух весны. Подходя к околице, уловил, что запахов прибыло. Он знал эти запахи. Радостью детства повеяло, тайной, ибо запахи скипидара, кипарисовых досок, красок были запахами сокровенного.
2
Печь затопили ради великого гостя. Березовые поленья горели светло, долго.
Волны тепла выкатывались из зева печи легкие, вкусные. Светелка, от потолка до пола увешанная, уставленная иконами, золотилась, и чудилось, что здесь ты и сам золотой.
В подтопке мерцали угольки, в печи пламя поднималось и опадало, золотое облако, заполнявшее светелку, покачивалось, являя лики или одни только глаза, поражая сиянием нимбов, благородством порфир.
Князь всякий раз вздрагивал, когда пламя озаряло нечаянной своей вспышкой хозяина дома - древнего Первушу Частоступа. Старец был точь-в-точь как столпники на его иконах, запавшие глаза его смотрели из тех же глубин, что и глаза святых отцов.
- Отчего тебя, дедушка, Частоступом прозвали? - спросил князь.
Старец улыбнулся.
- Порода у нас такая. Ходим скоро - топ-топ! Ежи, слышал, как бегают?.. Частоступы, однако, и ходили торопко, и дело делали скоро… У нас, Частоступов, все такие, старые и малые.
- Ты деда моего знал? - спросил Василий Иванович спроста, но сам-то вспотел под тонкой рубашкой - о запретном спрашивал.
- Андрея Михайловича?.. В Москве у него жил, как не знать.
- Слышал я, недобрый был человек.
- Не верь! - строго сказал старец. - Андрей Михайлович не то чтобы человека обидеть, он лошадей не приказывал погонять, не терпел кнутов. "Ты, - говорил, - накорми лошадь досыта, она и побежит. Человек, наевшись, поет, а лошадь - бежит".
- Славно сказано.
- Как же не славно! У Андрея Михайловича ума было не одна палата…
Над озером пел соловей.
- Хорошо выводит, - сказал Василий Иванович.
- Это молодой. Поживи у нас с неделю. Матерые запоют. Мастера!
Поленья в печи затрещали, осели. В светелке разом потемнело, глянули со стены грозные очи Всевышнего.
- Дедушка, а тебе не страшно Господа писать? - спросил Василий Иванович, пугаясь глаз, и хитрил со старцем, уводил от заветного для себя разговора, чтоб спросить вдруг, выведать потаенное.
- Я пишу иконы помолясь. А уж как, бывало, лик писать, так жду улыбки. Пождешь, пождешь, она и явится. Глазами ее не видно, а душа чувствует: тебе улыбается Господь. Тогда пиши смело. Я лики-то ныне не отваживаюсь прописывать. Ризы и порфиры малюю. Не робею. Ни у кого так богато не получается, а мне Богородица помогает.
- Твои иконы, дедушка, глазам великая радость. А скажи, хоть то дело уж очень давнее, ты помнишь, как Андрея Михайловича… псарям отдали? - спросил, схватясь за кочергу, тыча без смысла и уменья в обуглившиеся полешки.
Тишина в светелке на цыпочки поднялась, и - кап!
Вскинул Василий Иванович глаза, а у Первуши на щеке мокрый след.
- На четырнадцать тысяч младенцев-мучеников, от Ирода в Вифлееме избиенных, приключилась погибель Андрея Михайловича, - сказал старец, перекрестившись. - Царь-отрок перстом на Андрея на Михайловича указал. Возопил, как дикий кот: "Хватай царева обидчика! Зарезать меня умыслил! Рвите его! Терзайте, чтоб до тюрьмы жив не дошел!" Царь-то молод был, а зело хитрый… Сначала ласковым прикинулся, повел Андрея Михайловича собак новых показать… Да и сдал псарям… А псари у него были свирепей собак.
- За что же великий государь подосадовал на Андрея Михайловича?
- Отомстил. За князя Федора Семеновича Воронцова отомстил… Сказывали, Андрей Михайлович схватился с Воронцовым в Столбовой избе, на глазах царя. Воронцов-де на деда твоего непригожие слова в царское ушко шептал. Андрей Михайлович тоже горяч был. Нахлестал князя Федора по щекам, изодрал на нем одежды в клочья, да, распалясь, вместе с князьями Кубенскими начал бить уж чем попало. Прибили бы, да митрополит вступился… В Кострому потом сослали. Царь и затаил обиду до времени…
- Андрея Михайловича в непомерном стяжательстве обвиняли…
- Того не знаю, - сказал старец. - Правителем он был строгим. Государю Ивану Васильевичу уж тринадцатый годок тогда шел, Андрей же Михайлович не поостерегся… Дедушка твой, Царство ему Небесное, уж тем был не мил Ивану Васильевичу, что от худых дел всячески отваживал. Иван-то Васильевич в молодые годы собак да кошек любил с башен кидать. Погладит, из рук своих покормит, в глаза поглядит да и кинет с башни. Коли расшибется животина - ему смешно, а какая не до смерти, ползает - камнями добивал. Иные кошки убегали невредимы, так он сердился, приказывал псарям из луков стрелять. Упаси Бог промахнуться - по зубам камнем бил…
- А как же Андрей Михайлович отваживал великого государя от худого?
- Книги священные читать приказывал… Монахов кротких приставлял. Меня привез… Васильевич любил смотреть, как я иконы пишу… На иных, где есть звери да скот, по моим прорезям тех зверей и скотов красками писал.
- Сам Иван Васильевич?
- Сам! Как не сам? Накрасит и глядит - стану ли я охорашивать им написанное. Я, греховодник, лукавил, хвалил великого государя. А он все равно глядит, не верит. Уйдет будто бы, а потом набежит нечаянно… Да я днем не трогал, ночью исправлял, мне и Андрей Михайлович наказывал - не гневить царское величество.
Снова запел соловей. В печи бродили синие огни.
- Послушаю пойду, - сказал Василий Иванович.
- Пойди, князь! Отдохни душой.
- Спасибо тебе, Первуша. Прости, что былое потревожил… Мне скоро службу великому государю служить.
- О Господи! Да хранит тебя Богородица! - сорвалось право-слово с губ старика.
3
Земля была темна, а небо, как огромная жемчужина, светилось тихим покойным светом, ни одна звезда не смела перебить этот свет.
Соловьи молчали. Было слышно, как колышется в озере вода: ни всплесков, ни токов струй - озеро дышало.
На берегу белела огромная колода. Василий Иванович подошел, сел.
Темень непроглядная, но жизнь впереди еще темней. Батюшка, князь Иван Андреевич, был воеводой полка правой руки… До воеводы большого полка не дослужился… Большой полк за Мстиславскими, за татарскими царевичами, за родней великого государя. Батюшка службу начал строптиво. Посылал его государь с речью к двоюродному брату, к Владимиру Андреевичу. Ту речь батюшка сказывал, а вот к Ивану Дмитриевичу Бельскому сказывать речь не поехал, невместно ему, Шуйскому, быть меньше выскочки Бельского. Силой водили, все равно молчал. Не с награды - с опалы начал службу батюшка. Да через год был уж первым воеводой в Дедилове, через другой - первым рындой с большим саадаком. В Луках Великих воеводствовал, стоял в Серпухове воеводой сторожевого полка, ходил с государем на Ливонскую войну, в Дорогобуже был воеводой, а потом и в Смоленске. Чином боярина царь пожаловал Ивана Андреевича в тридцать три года. Был первым в Опричиной Думе, а до сорока лет дожить Господь не благословил… Погиб Иван Андреевич в Ливонии, в бою. В один год с Малютой Скуратовым. Сватьями преставились перед Богом. Последнее, что успел батюшка для рода своего - женил красавчика Дмитрия на Малютиной дочери, на Екатерине.
Небеса померкли, звезды затянуло облаками. В кромешной тьме свистали, высекая сполохи, соловьи, но Василий Иванович тьмы не видел, соловьев не слышал. Раздумался. Еще и служб-то никаких великому государю не служивал, а быстрый разум искал ответ на загадку наитайнейшую. Как при Иване-то Васильевиче при Грозном быть первым и чтоб голову на плечах сносить…
Батюшка Иван Андреевич, наставляя детей своих на ум, указывал брать пример с их преславного родственника, с Василия Васильевича Шуйского Немого. Князь отвоевал для России Смоленск, был первым его воеводой, воеводствовал во Пскове, в Новгороде, воевал с Казанью, посадил там царя Яналея, угодного Москве. Заслоняя русскую землю от татарских набегов, построил крепость Васильсурск, был первым боярином, и все помалкивал. Оттого и прозвали Немым.
При дворе Грозного впору бы всем онеметь, памятуя, что своему любимцу Афоньке Бутурлину, еще будучи юношей, Иван Васильевич отрезал язык.
В том-то и беда: горячо любит царь ближних слуг своих, жалует милостями щедро, да не долог их праздник. Князю Федору Воронцову, из-за которого псари растерзали Андрея Михайловича, Грозный отрубил голову; справив свое шестнадцатилетие, в тот же день лег на плаху и князь Иван Кубенский - лютый враг Федора.
За месяц до свадьбы, за две недели до венчания на царство убил Иван Васильевич друзей отроческих игр князя Ивана Дорогобужского да князя Федора Овчину-Оболенского. Ивану голову отсекли, а бедного Овчину посадили на кол, всей Москве на обозрение, за рекой, на лугу. Уж что им припомнил? О мученике Овчине-Оболенском в народе быстро смекнули: отец Федора Иван был полюбовником Елены Васильевны Глинской, матери царя, уж не брат ли Федор Иванович Ивану Васильевичу?
"Выходит, упаси Боже от царской любви!" - подумал Василий Иванович.
Вдруг где-то на озере, на острове закричала, заплакала птица.
- Поймал, что ли, кто? - поежился Василий Иванович, озираясь на черные, угрюмо примолкшие дома.
Сердясь на свой испуг, встал с колоды, пошел во тьму, не дрогнув ни единой жилочкой. Воротился к колоде, оперся на нее ногой. Смотрел во тьму, накатившуюся со стороны озера, и в голове его было ясно: