Список войны (сборник) - Валерий Поволяев 17 стр.


- Торопись, работяги, с уборкой, - подгонял он поредевшее никитовское войско. - Если не поторопимся, то слишком много зерна под землю уйдёт, в мышиные норы. Хорошая закуска грызунам зимою будет. Но она не в их закрома должна попасть, а в наши. К беде столько мышей развелось, не иначе. Ох, к беде…

- Народные приметы изучаешь, председатель? - выпрямившись над снопом, стрельнула темно-синими лучиками Татьяна Глазачева. - К беде не мышей должно много быть, а, извини, вшей. Так, говорят, было в империалистическую-то…

- Вшей, вшей, - ворчал Зеленин. - А если эти мыши с полей в Никитовку попрут, по амбарам расселятся, а? Это похуже вшей будет. Вот тогда и закукуем. Потравить их чем-нибудь, что ли?

- Точно, председатель, - ещё выше поднимала голову Татьяна. - Приходи вечерком сюда, на поле, - вместе и потравим.

- Тьфу! - вскидывался председатель, но осекался под призывно-тоскливым взглядом Татьяны. Ох и красивая же всё-таки была эта зараза, Танька Глазачева, будто гвоздями, глазами своими пробивала, манила, увлекала за собой. - Тьфу, напасть какая! - отмахивался от Татьяны председатель, косил взглядом вбок, чтобы не смотреть на неё. - Соберутся женки как-нибудь вместе, поколотят тебя.

- Не за что колотить, председатель, - невесело усмехалась Татьяна, - все мужики на фронт взятые, ревновать не к кому. Один ты остался, да вон, - она бросила взгляд на Юрку Чердакова, - зелень огородная. С тебя взятки гладки, партбилет не позволит тебе любовью заниматься, а школяров этому делу ещё обучать надо.

- Тьфу! - снова сплёвывал председатель, не зная, что и сказать в ответ.

- Вот именно: тьфу! - нисколько не задетая этим, усмехалась Татьяна.

Когда уборка подходила к концу и оставалось добить лишь два небольших поля, на которых плотно, будто склеившись стеблями, стояла длинноусая звонкая рожь, из райцентра на велосипеде прикатил знакомый посыльный - привёз повестку председателю.

Тот как раз был в правлении, медленно передвигал костяшки на проволочных жердочках счетов и уже завершал кропотливую работу, собираясь опять поехать на поле, как раздался стук в дверь.

- Не заперто! - выкрикнул председатель. Увидел посыльного, сдёрнул с потного, внушительных размеров носа очки. - Та-ак. Ну что ж, всё понятно. Будем бухгалтерию сдавать. - Крякнул. - Эх жаль, хлеб не успел до конца убрать. Малость осталось. Жаль. Ладно, выкладывай, друг, бумагу, а то времени на сборы совсем не останется.

Через час он всё же не вытерпел, приехал на поле. Вошёл в рожь, сорвал колос, растёр его в ладони. Потом дунул, сбил наземь остья, потетешкал зёрна в руке и что-то доброе, расслабленное, даже немного детское появилось на председательском лице. Ссыпал зёрна в рот, разжевал с каким-то жалостливо-задумчивым выражением в глазах.

- В самый аккурат ржица-то. Поспела, родимая. - В глазницах председателя проступили нездоровые серые тени. - И-э-ах! - выкрикнул он со злостью, ткнул кулаком в воздух. - Не дали фрицы хлеб взять.

Поискал глазами Татьяну Глазачеву. Та будто председательский взгляд почувствовала, разогнулась. Растёрла руками поясницу.

- Спина занемела, окаянная.

- Татьян, у тебя какое образование? - спросил председатель.

- Что, должность предложить хочешь?

- Хочу. Так сколько классов, говоришь, окончила?

- Семь.

- Небогато.

- Зато все мои.

- Завтра с утра явись в правление.

- Ну, председатель, радость-то какая большая - прямо в правление явиться! По делу али так, по пустякам? - Татьяна игриво повела плечом, притопнула ногой. - А, председатель? Что делать-то будем?

- Печать под расписку примешь, документы. Вот. На фронт ухожу я. Понятно тебе?

- Не-ет, председатель, не понятно. Плохие шутки шутишь.

- Не шучу я, Татьяна. Завтра в восемь чтоб в правление, как штык, явилась. Понятно тебе? - председатель поморщился, махнул рукой, окорачивая в себе злость, и пошёл по полю к бричке, сгорбленный, вяло сшибая подошвами кирзовых сапог былки стерни.

Татьяна будто враз лишилась разбитной весёлости, увяла лицом, у рта появились морщины. Сдёрнула с головы нарядную ситцевую косынку, скомкала, стёрла пот с лица.

- Чего случилось, Тань? - к Глазачевой приблизилась её подружка Клава Овчинникова, девка гордая и красивая, ничуть не хуже Татьяны, только очень уж недоступная, без "подвигов", которых так много было у Глазачевой. - Ну, не молчи же! Что стряслось?

- Зеленина на фронт забирают, - медленно, врастяжку проговорила Татьяна Глазачева.

- Он же старый, ему не на фронт, а на печку пора.

- Видно, старый конь борозды не портит, раз в военкомате так порешили.

- Жалко Зеленина, - Клава, оглянувшись, посмотрела, как председатель тяжело, неуклюже забирается в свою бричку.

- Печать мне передает, дела колхозные. Сейф, прочную ерундистику. Бумажки с цифирью… - Татьяна усмехнулась.

- Значит, председательшей будешь?

- Из меня председательша, как из тебя, Клань, испанский генерал, этот самый, фашист что… Франко, вот он, или султан турецкий. Где сядут, там и слезут. Но на время, пока председателя нового не подберут, придётся, видно, эти вожжи в руки взять. Должен же кто-то колхозом заведовать.

На следующий день, едва на востоке высветилась розовиной тонёхонькая радостная полоска, как с севера, со стороны далёких гор, примчался резвый ветер, обварил секущим холодом разнеженную, распаренную со сна землю, заставил умолкнуть затянувших было свои песни птиц, покуражился немного над Никитовкой и ускакал на юг.

Тишина царила недолго. Вслед за ветром приплыли разбухшие круглобокие тучи, и посыпал дождь - холодный, мелкий, липкий, вызывающий ощущение чего-то недоброго, тревожного, затяжного, чему, пожалуй, и названия-то не было.

На лице Зеленина за одну ночь собралось столько морщин, сколько может быть уготовано человеку разве что на всю жизнь; они глубоко изрезали лоб, щёки и были похожи на боевые шрамы. Когда Татьяна Глазачева вошла в правление, председатель стоял у окна, глядя на посвинцовевшее недоброе небо, пришёптывал что-то, - кажется, матерился. А может, и не ругался, но губы у него странно приплясывали.

Глазачева кашлянула, и председатель оторвался от окна. Подобрался. Губы у него поджались.

- Самое первое дело тебе, Татьян, - убрать и вывезти хлеб.

- Под дождём? Мокрый? Да такой хлеб, что на поле, что и в деревне - всё едино: сгниёт. Его ж сушить надо.

- А ты не дай сопреть. На каждый дом, на каждую семью выдели по толике, по снопу, по два, по пять - где сколько народу на сегодняшний день имеется, в зависимости от этого и выделяй. Пусть хлеб в избах высушат, до кондера доведут. Если мы, мужики, к зиме Гитлера не расколотим, не вернёмся, придётся вам, бабам, на этом хлебе сидеть, голод одолевать. А вернёмся - беду поправим, в степи коз набьём, в воде рыбы наловим, - выкрутимся, одним словом. - Зеленин вздохнул. - Но подсказывает мне моё магнето, хрипучее и наполовину уже изношенное, - председатель похлопал рукой по левой части груди, забрал рубаху в кулак, - чует механизм, что Гитлера к зиме не одолеем. Так что готовьтесь, бабы, к лиху. Ты, Татьяна, тяни до моего прихода лямку, - зачастил он неожиданно. - Если не убьют, приду, благодарен тебе за работу твою честную буду.

- Я же баба, Зеленин, ну какой из меня председатель? Ба-ба, она, ведь не головой, а сам знаешь чем думает!

- Невысокого же ты мнения о себе. Невысокого. Ну да ладно, делать нечего. Принимай бумаги!

Татьяна Глазачева через две недели не вытерпела, запросила пощады, потребовала освободить её от председательского хомута. Созвали собрание - надо было выбирать нового председателя, пусть и временного, до возвращения с фронта Зеленина. Много было шума, дело чуть до драки не дошло, когда обсуждали разные кандидатуры - ведь тут всё учесть надо: и чтобы ни прохвостом, ни вором, ни жадным до колхозной кассы человек этот не был, и чтоб дело знал, землю любил, в хлебе толк понимал, и чтоб не сорвался завтра с места, не переметнулся куда-нибудь, где потише и почище - не то ведь тогда собрание заново устраивать придётся, - и чтоб доверием деревни пользовался, чтоб люди в нём брата чувствовали, защиту, успокоение могли найти, чтоб человеком хорошим был, - вот ведь как. Даже если он и временный председатель…

Закончилось собрание ночью, без четверти двенадцать, когда земля, птицы и звери уже спали. Выйдя на улицу, в чёрную липкую мгу, люди по дороге продолжали обсуждать, правильного ли человека они выбрали в председатели, всё ли у него будет в порядке? Мнения были разными. Ибо новым колхозным головой избрали… Шурика Ермакова.

- Ему же в школу надо скоро идти!

- Какая может быть школа в военную пору, патриёт! Тут всем на фронт надо работать, а не арифметикой заниматься. Не та задачка ноне стоит, другая. Чуешь? А то, как наши не устоят под напором фрица, покатятся, вот тогда будет всем нам школа, классы-классики, арифметика с чистописанием.

- А в фотокарточку за такие пораженческие разговоры не хошь? А? Чтоб серебряные брызги из глаз на землю засвистели. Жаль, тебя в восемнадцатом году пороли мало. Зачем тогда хлеб колчакам отдал?

- Не отдал, а силой взяли. Пистоль в затылок сунули, да пролаяли: "Иди, открывай амбар". Как тут не откроешь, если жизнь цену имеет?

- Кто знает. Может, ты у них продукт на обмундирование, либо на золото обменял? Ага! С тебя, киластый, всё ведь станется.

Спорщиками были дед Елистрат Иванович Глазачев, дальний родственник Татьяниного мужа Сергея - тут, в Никитовке, половина дворов носила фамилию Глазачевых, - и другой дед, родич Татьяниной подружки, Петро Петрович Овчинников. Глазачев был красным партизаном, Колчака из Сибири изгонял, Овчинников же, по причине долгой и тяжкой болезни - вернулся в шестнадцатом с империалистической войны в деревню с грыжей, иначе говоря - с килой, потом умудрился воспалением лёгких заболеть, а через полгода - тифом: вот таким невезучим мужик оказался, - ни в красных, ни в белых не состоял. Так в Никитовке все эти годы и провёл.

За пособничество белякам, пусть и по принуждению, партизаны запросто могли киластого Овчинникова шлёпнуть. Но не шлёпнули, пожалели. Хотя выпороть на виду у всей деревни, при женщинах и девчонках, при ребятне - выпороли. Чтоб во второй раз подобный грех не случился - так решил ординарец партизанского командира Елистрат Глазачев, - и другим чтоб наука была, как Колчака едою снабжать.

Придя домой, Шурик Ермаков стянул с себя рубашку, аккуратно повесил её на спинку стула, так же аккуратно повесил брюки, сел за стоп, положил голову на руки и задумался. Что ожидало его завтра, послезавтра, через неделю, через месяц, через полгода? Ему на рыбалку бы ходить, ловить тепло последних летних дней, в степь на лошадях в ночное ездить, жечь костры, прислушиваясь к тихому храпу пасущих коней, а тут…

- Будешь, Шурёнок, молоко на ночь? - тихо спросила его мать. - Выпей кружку.

- Нет. Спасибо.

Мать прогремела махотками - глиняными крынками, перелила что-то из одной в другую, спросила, не меняя голоса:

- Как жить дальше-то будем?

- Не знаю, мам, - шёпотом, будто ему перехватило горло, ответил Шурик.

- Делать что намерен, командир, штаны из дыр? - выкрикнул из глубины избы Вениамин. Сьёрничал: - Пыр-сидатель.

- По шее получишь, - не поднимая головы, предупредил Шурик.

- Был бы жив отец, он тебе ни за что бы не дал влезть в это дело. Веня правильно подметил - штаны из дыр, - сказала мать. - Шутку-ить какую выдумали: дитё председателем назначили.

- Не назначили, а избрали, - поправил Шурик.

- Лях один. Вот начнут с полей воровать зерно, и ничего ты тут не сделаешь - тогда всё едино будет: избрали иль назначили. Отвечать придётся. Голыми останемся. Ещё, не дай бог, казённый дом уготовят. Отберут хозяйство - тогда поголодаем, покукарекаем. Эх, нет отца!..

Отца Щура помнил смутно. Как-то весною отец поехал в предгорья за мясом, в богатое алтайское село и, когда возвращался назад, попал в полую воду, хлынувшую с гор - утонул вместе с конём. Нашли его через месяц - вернее, уже не отца нашли, а вздувшийся труп с рвано объеденным лицом в дырявой расхристанной одежде. А коня, сбрую, покупки так и не отыскали.

Помнил еще Шурик, что отец был быстр на ногу, разговаривал мало, никогда не смеялся, в жизнь детей совсем не вмешивался. На лице у него был синеватый глубокий рубец - след колчаковской шашки: батя воевал вместе с Елистратом Глазачевым в одном партизанском отряде.

- А ему и отец не указка, - снова подал голос из тёплого ночного сумрака младший брат.

- Помолчи! - повысила голос мать на Вениамина.

Шурик неожиданно подумал, что, пожалуй, полегче ему будет работать со взрослыми - те люди с пониманием, да и привыкли подчиняться, а вот пацанве - Вениамну да Юрке Чердакову придётся объявлять войну. И вполне возможно, дело до кулаков, до кровинки дойдёт. Вон Венька как в темноте ворочается, успокоиться ни за что не хочет. "А придётся, братец! Понял?" - Шурик напрягся лицом, поднимаясь из-за стола.

- Иди спать, правильно, - сказала ему мать. - Утро вечера всегда мудренее, встанем завтра - разберёмся. Ох, чует моё сердце, чует: неладно всё получиться может, вот. Старики на этот счёт верно сказывают - берегись бед, пока их нет…

За почтой никитовские ездили раз в день кроме понедельников, когда отделение связи в райцентре не работало. Зимой снаряжали за новостями, за письмами и газетами лёгкие, ладно сделанные санки с круто приподнятым задком, чтобы почтарю было удобно сидеть, летом - таратайку. Возвращение почтаря в село всегда ожидали, случалось, он и радость привозил - кому-нибудь письма от родичей, порою и посылки, а потом, не было такого случая, чтобы кто-нибудь не совал почтарю деньги с просьбой купить в райцентре несколько метров материи, сахару, пряников, обувку для ребятишек, что-нибудь ещё, нужное в хозяйстве, и почтарь, старый насмешник Козырев, никогда никому не отказывал. Он всё исполнял в точности, вручал покупки с прибаутками, с весёлым словцом. За это был никитовцами любим и, что вполне понятно, довольно часто находился в подпитии: привезёт, например, две пары береток для школяров, у которых первое сентября на носу, - в награду чарку с закуской получает. И почтарь доволен, и никитовцы.

В этот раз почтарь запоздал на два часа. Если летом этого бы никто и не заметил - все делом заняты, то сейчас, когда осень на дворе, небо серое, бесприютное, в облачных лохмах, из которых, как из прохудившейся посуды, постоянно холодный дождь льётся и вся работа в деревне сосредоточена на огородах, на гумнах и в подвалах, - на опоздание Козырева все обратили внимание, начали корить старика. А он ни слова в ответ, раздал письма, проехал на бричке к своему двору и заперся в избе.

И вдруг такая тишь, полная и неведомая, повисла над деревней, что даже осенние птицы, готовящиеся к отлёту, прекратили свой галдёж. Одиноко, бесприютно становится человеку в такой тиши, мысли о смерти, о тлене, о том, что ничего вечного нет, приходят в голову. Но тишина была недолгой - раздался задушенный, вызывающий дрожь крик, умолк, потом возник снова, к этому одинокому крику прибавился ещё один голос, а потом ещё. Почтарь Козырев привёз в Никитовку сразу четыре похоронки.

Пришла похоронка и к Татьяне Глазачевой; вместе с похоронкой - письмо от однополчан - её муж Сергей Глазачев погиб под Киевом, на околице маленького, напрочь съеденного огнём сельца, когда вместе с генералом, командиром дивизии, прорывая кольцо окружения, пошёл в штыковую атаку на немцев.

В Татьяне словно что-то осеклось, надломилось, рухнуло, она не плакала, хотя старухи, пришедшие к ней в дом, говорили: "Ты, Татьян, слезам выход дай, ослобонись, не копи их в себе. Худое это дело - копить слёзы, так сердце можно надорвать, не заметишь, как без него останешься". Татьяна Глазачева молча крутила головою, не соглашаясь со старухами, и бледнела лицом. Хоть и считалась Татьяна непутевой молодайкой, и любила чужих мужиков, а уважение к собственному мужу всё же сохранила.

Прослышав о худой вести, к Татьяне примчалась Клава Овчинникова, села рядом, пригорюнилась. Среди старух, что успокаивали Татьяну, шёпоток возник:

- Жаль девок-то. Глянь-ко, какие красивые, баские, а красота эта понапрасну пропадает. Засохнут девки без парней, постареют. Видать, бобылками суждено им быть.

- Ничего, может, скоро ребята с фронта вернутся.

- Где уж там вернутся, раз похоронки пошли.

- Новые парни подрастут.

- И им воевать придётся. Чёрные дни настали. Ох, чёрные…

Прошла неделя, и вдруг в Никитовке объявилась молодая пара: он и она. Он - стройный, в телогрейке, подпоясанный брючным ремнём, в клетчатой модной кепке, в каких до войны ходили ударники труда, с гармошкой, закинутой через плечо, незнакомый, - в общем, одетый так, как в Никитовке и не одевались, а она - красивая, разряженная девка, в которой не сразу и узнаешь Татьяну Глазачеву, лицо бледное, исхудавшее, губы яркие, глаза тоже яркие, горький синий огонь в них горит.

Они молча прошли Никитовку насквозь, из одного конца в другой, потом развернулись, парень сбросил гармошку с плеча, взял в руки и понеслись над деревней тихие незамысловатые переборы - мелодия была хоть и простой, но до боли всем знакомой, хватала за живое, многие поколения никитовских девчат и парней исполняли под неё частушки. И насторожилась, замерла деревня, следя за тем, что же сейчас произойдёт.

А ничего и не произошло.

Парень прибавил немного силы своей гармошке, заперебирал побойчее пальцами по кнопкам, и понеслась над деревней частушка:

Меня милый провожал,

Пень берёзовый обнял.

Думал, в кофте розовой, -

А то пень берёзовый.

Два неразлучных спорщика дед Елистрат Глазачев и дед Петро Овчинников, сидевшие на скамейке в тяжком стратегическом раздумии: как же половчее окружить зарвавшегося Гитлера и покончить с ним раз и навсегда, - прервали свои генеральские размышления, вслушались в частушку.

- Татьяна, с-сука, поёт, её голос. Ноги ей повыдирать из репки надо. Только что похоронку получила и хоть бы хны! Керосинит уже, - выругался дед Елистрат.

- Не, не керосинит - горюет. Это совсем иной коленкор.

- Какая разница. С хахалем уже каким-то спуталась. Ишь, ш-шалава! А?

Нас угонят, нас угонят

На Кавказ окопы рыть

Остаются одни бабы

Старикам…

Татьяна на мгновение споткнулась, но этого мгновения было достаточно, чтобы гармонист неожиданно высоким, совсем не мужским голосом перебил Татьянину частушку, которая, судя по всему, была далеко не самой безобидной и кончалась охально, вывел чисто и звонко:

- …портки стира-ать!

- Вот те раз, - изумился дед Елистрат, - я-то вглядываюсь-вглядываюсь, вижу, дюже знаком гармонист-то, а вот кто этот игрун - понять никак не могу. Теперь ясно: Кланька это. Кланька Овчинникова. Слышь?

- Ты мне песню не перекраивай, - раздался тем временем Татьянин голос, - не надо. Как люди её сшили, такой пусть и поётся.

Назад Дальше