Город на заре - Валерий Дашевский 15 стр.


Пригляделся и я сквозь мельтешение прохожих и глазную влагу непрошеного воспоминания. Неторопливо темное пятно под голой липой оформилось в силуэт мужчины, лежавшего возле панельной решетки неправдоподобно распластано, точно ножны плоти остались пусты, и еще не видя крови, я ощутил немой толчок рокового узнавания…

Не могло быть и речи о помощи: горловое кровотечение и пепельное лицо показывали на разрыв аорты - и человек умирал, сонным движением окуная щеку в руны своей густой крови, и, как громом пораженный, я разглядел другие страшные подробности: плетенку, оброненную в грязный снег, шляпу в руках у старенькой консьержки, выбежавшей из настежь отворенного парадного, между тем, как ногти спутницы терзали мою ладонь и ее обезумелый шепот заклинал меня уйти, уйти прочь, уйти скорее… Он остановился тише по мере того, как мука сострадания приближала и высвечивала явь, и на внутреннем слухе все отчетливей звучал тот непересказуемый напев, который ныне, столько лет спустя, мне слышался пением натянутого нерва, и, заслоняя умиравшего, передо мною снова простерлось зарево заката и снова я был ничто перед величием за ним ревущей вечности!

Но нынче я готов был возлюбить ее, ибо величие не меньшее открылось мне в прожитой и на моих глазах заканчивавшейся жизни. Произошло спокойное слияние: меркло небо, но громады облаков рдели в светоносном парадизе, горний свет был невозможен без тьмы, как жизнь без смерти, честь без поражения, любовь без утраты, и если миг озарения был предопределен темным предчувствием в тайнике души, если свидание было назначено, то чтобы показать, что утрата - не смерть, а свобода.

Несли носилки, расходилась толпа. Тихо причитала моя вульгарная красотка, но уже не рвалась, и знакомый горбун засыпал кровь песком - точно затягивалась рана. И отныне я знал, что умру, умру наверное, как умирали до нас, чтобы возродиться в будущих поколениях, и это мое знание древнее древних слов в долгой летописи человечества: Non fui. Sum. Fux. Non sum.

Самозащита

Посвящаю моей матери

Когда весть докатилась до К., до школы Янзоборо, до скупо освещенного зала, до ритуального молчания, в котором проходил конец занятий, он, Верзин, сидел на татами спиной к окну, между лежавшими на коленях кулаками глядя в пустой зал; он знал, что не потерял лицо - только это и заботило его в ту минуту, в маленькую вечность; его обязанности в миссии, его разведывательная служба в последний год свелись к работе добросовестного канцеляриста; письма жены в миссию придавали трогательную, пряную прелесть полузабытому голосу родины - то явственней, то глуше звучавшей ностальгической мелодии старого романса; только здесь, в монастырской школе японца с непроницаемым безбровым лицом (его дочери он подарил дорогое, серебром расшитое хибати не потому что девушка нравилась ему - его вполне устраивали гейши в квартале, куда он изредка ездил с другими офицерами миссии, а оттого, что дом Янзоборо - циновки, ширмы, бумажные фонари - занял место, какое прежде занимала его квартира с темной мебелью, с маятником, плававшим за стеклами часов, с видом на разводной мост, на воды Невы, подернутые рябью - такими они помнились, такими хранились в памяти, как в овальном паспарту с затейливой виньеткой), только здесь в часы вечернего безмолвия он не слышал голоса родины; теперь, сидя также прямо, как остальные борцы, как и они сосредоточенно-отрешенный, похожий на них так, словно его и японцев в черных кимоно роднило родство куда более тесное, нежели кровное - родство мужества действия и терпения, чьи каноны стали вехами высшей свободы духа, абсолютного мужества, не знающего ни сомнений, ни страха, ни возраста, ибо в сознании поколений существовали независимо от того, были или не были открыты; открытые, они напоминали реликт: остов скелета в скале, остров, чья неизведанная земля древней морского пути и земли изведанной, обжитой, и уж подавно древней человеческого родства и пути познания, - он уже знал: весть, выкрикнутая босоногим мальчишкой с улицы, сделала его изгоем, и отныне он не может оставаться среди японцев, чинно сидевших по краям татами, потому что не может хранить достоинство иноземца, каким, несмотря на достигнутые пункты мастерства, оставался девять лет; ныне открывшийся ему путь был путем в прошлое, которое все эти годы жило само по себе, становясь неприветливым, неузнаваемым и - непредсказуемым; наперед, сжигая в камине с изразцами документы особой секретности, сведения, по крупицам добытые им в тайных экспедициях, из газет, в портовых притонах, на приемах в честь сиятельных особ и генералитета, где неосторожное слово по-прежнему расценивалось в тысячи солдатских жизней, где реял призрак недавнего кровопролития, где японки выступали в европейских туалетах, а кухня была пародией на русскую, где сам он был офицером с тонкой ниточкой усов над твердым ртом и взглядом, в котором, как в подернутых пеплом углях, не разгораясь, тлел ледяной огонь ума и несгибаемой воли, чья природа требовала от него послушничества в школе Янзоборо и поединков - тигриной гибкости, пронзительного крика - наперед, меряя шагами кабинет, с высокого борта махнув фуражкой Янзоборо и его дочери - игрушечным фигуркам под игрушечными зонтиками в золотистом мреении портовых огней, вечерами сидя в кают-компании, за столом, покрытым белоснежным столовым бельем, перед серебряным столовым прибором и хрустальным бокалом или на брезенте зачехленного орудия, чьими снарядами поджарые офицеры флота Ее Величества обещали седоголовому русскому атташе вернуть прошлое, а ему - жену с узлом русых волос, тонким затылком и у висков оттенком ботичеллиевой бледности, коричневой бледности, вот, собственно, все, что он помнил о ней, что хотел вернуть, что мог, - наперед он знал: остальное невозвратимо, знал также определенно, как не знал другое: должен ли он, пусть против воли, участвовать в обреченной попытке вернуть прошлое или нет; разведчик, сведущий в тончайших нюансах и изворотах политики, а, значит, и самой истории, он, как бы оценивая шансы на победу в поединке, последовательно взвесил неизбежность хаоса, братоубийственной распри, интервенции, сквозь легкий дымок японской папиросы вглядываясь серо-стальными глазами в забрезжившую дымку неотвратимого берега - взвесил и, раз навсегда определив степень своего участия, спокойно сошел на пристань в А., в зиму, как бы материализованную памятью: как бы памятью выстлана была поземка у крыльца комендатуры, сотканы тик и плюш гостиницы, чернильный прибор, рисунок изморози на оконном стекле, зал ресторана, где в папиросном дыму громогласно наслаждались и свергались химерические правительства и утверждались утопические планы; память - к ней он обращался всякий раз, твердым почерком надписывая один и тот же адрес на письмах, неделя за неделей остававшихся без ответа, как в вечности растворявшихся в морозной синеве; к ней он обратился, когда на бирже купил у проходимца четыре фальшивых паспорта и вышел из гостиницы с одним-единственным саквояжем в красной от мороза руке, а потом просидел пять суток у вагонного окна, из-под полей широкополой шляпы с широкой лентой глядя, как на пути на запад зима стремительно превращается в весну; но у С., где он спрыгнул с поезда, чтобы избежать проверки документов, она напомнила осень - те же красные овраги, та же палая листва, запрудившая ручей, тот же мираж, подсказанный памятью - памятью - в С., квартирантом сгорбленной, нелюдимой старухи он внезапно понял это - ставшей его врагом, мучительницей: с правдоподобием несбыточной, немыслимо желанной грезы память являла ему былые дни, два взаимоисключающих, одинаково манящих видения: зал в К., татами, неяркий внешний свет и ярчайший внутренний, в озарении которого, в асбсолютном слиянии духа и сил он одерживал легендарные победы и чудесный белый флер гардины, нежный волнующий профиль жены, ее точеный силуэт, тенью скользящий перед его воображением, между тем, как письма оставались без ответа, между тем, как день за днем, час за часом неумолимо свершалось то, что он провидел, рассмотрел в призрачной дымке, застилавшей родные берега; невозмутимый, почти равнодушный к слякоти и грязи, к кровопролитию за мутными оконцами старухиного дома, к молитвам, выкрикиваеимым ею из погреба во время канонады, когда сам он с револьвером в руке вжимался в простенок и смотрел, как с потолка хлопьями сыплется штукатурка при каждом взрыве, каждом попадании - в дом напротив, в церквушку, в соседские сараи, только не в беленую мазанку под рыжей соломой, словно стихийная сила, крушившая все кругом, была с ним в сговоре, на им обоим ведомом условии не трогала его, не посягала на него, как треск винтовочных выстрелов у щербленной стены, оставшейся от здания вокзала, где люди в солдатских шинелях расстреливали людей в офицерских, а потом - наоборот, где сам он был на волосок от того, чтобы быть расстрелянным и теми и другими и, вместе с тем, великолепно защищен от этого, потому что, как монах, был не нужен ни тем, ни другим, как мертвец, не опасен; на этот раз без саквояжа - единственная пара нательного белья была на нем, при нем - письма жены в миссию, револьвер и документы - он ехал в X., в переполненной теплушке, с людьми, не желавшими ни воевать, ни умирать и готовыми хоть на край света бежать от тифа и стрельбы, и другими, готовыми отдать жизнь за прошлое, от которого он отрекся: переодетый, как и он, офицер, что и он, участник далекой и короткой войны, узнал его - он убедил офицера, что тот обознался, откланявшись ему с холодной учтивостью, на какую употребил всю свою выдержку, потому что впервые за столько лет мог узнать что-нибудь о жене, но при этом погибнуть: к тому времени он верил, знал: сила, которая доныне оберегала его с той же неукоснительностью, с какой не щадила других, не пощадит и его,

если он сделает один неосторожный жест, скажет одно необдуманное слово - таков был уговор, мысленно подписанный им еще на английском эсминце; в X. он снял комнату, решительно ни чем не отличавшуюся от комнаты в С., на ничем не примечательной окраине, но облик города был иным, чем в С.: здесь спешили жить, здесь театры давали представления, здесь по бульварам дифелировали дамы, здесь заключали сделки, здесь прилизанный конферансье пел куплеты в кафе-шантане, и вскоре неподалеку от набережной появилась вывеска "ЯПОНСКАЯ БОРЬБА ОБУЧЕНИЕ ЕЕ ОФИЦЕРОВ И МОЛОДЕЖИ", а сам он стоял, сложив руки на груди, в кимоно, сшитом по его указаниям евреем-портным, перед набитыми соломой тюфяками, в зале, бывшем карикатурой на зал Янзоборо, на мир его памяти - все здесь было карикатурой: пыхтящие ученики, их возня на тюфяках (вопреки его стараниям преподать им основы мастерства, а их возне придать видимость ученичества), но вот сам он был настоящий, в этом ни у кого не возникало сомнений, ибо одного взгляда на него было довольно, чтобы понять, что этот человек - без прошлого, как иноземный фокусник, как владелец кафе-шантана, чье прошлое с одинаковым успехом могло быть прошлым повара и прошлым палача; он представлялся им некоей разновидностью гувернера, чем-то сродни крупье, учителю фехтования и верховой езды, но даже это качество было условным в том мирке - недолговечном, эфемерном, потрясаемом сводками с фронта - условным, потому что непроницаем и тверд оставался его взгляд, потому что люди, переступавшие порог бывшей парикмахерской, сами того не ведая, тщились приобщиться не к искусству боя без оружия, а к самой тайне, к непостижимому, как волшебство, и потому бесценному секрету спокойствия этого человека, с равнодушием тигра наблюдавшего за ними из-под тяжелых век, не зная и не подозревая, что в такие минуты в душу его проникают проблески света, не однажды виденного им в поединках в К., не догадываясь, что он, как и прежде, холит и изнуряет свое тело, будто в предверии поединка, который не только не мог состояться, но который невозможно было представить в X., запруженном отступавшими войсками, и что оттуда берется кошачья мягкость его шага, апокалипсическое спокойствие в его глазах, не понимая, что заставляет их предлагать ему свои услуги и свои автомобили для отступления на полуостров; и он не отступил; как прежде, в С., он выждал, пока они сдадут город, пока смолкнут орудийные залпы и уличная стрельба; на пятый день прийдя на набережную, он увидал следы сапог на своей вывеске, валявшейся среди стреляных гильз и битого стекла, и, глядя как на подводах развозят убитых, он понял, что пройдет еще немало дней прежде, чем, замазав краской "ГГ ОФИЦЕРОВ", он сможет водворить вывеску на место, и в этом будет хоть какой-то смысл, и что его настоящий враг не память, а время - время, продержавшее его год в А., два - в С., два - в X., принудившее его ценой невмешательства купить жизнь и эту минуту на разрушенной, разграбленной улице, это оно делало все кругом неузнаваемым, чужим, а значит и враждебным; и, стоя над истоптанной вывеской, совсем как пять лет назад, глядя в камин, в котором пламя пожирало плоды его девятилетнего труда, он понял, что вновь поставлен перед выбором, что мирные вечера, белый флер, нежный профиль можно вернуть ценой компромисса, ценой того, что он предложит победителям то, чего не предложил побежденным - военный опыт и знание чужой страны; и также, как на английском эсминце, приняв решение, он поехал в М. в товарном вагоне, на крыше и в угольных ящиках которого ютились люди, и который той же ночью был остановлен бандитами в степи, точно безымянной и беспощадной силе вздумалось нарушить их многолетний, неукоснительно соблюдаемый обоими договор, и в свою очередь нарушив его, он среди общей паники и беспорядочной стрельбы убил обыскивавшего его бандита в свитке и лохматой шапке, отполз от насыпи и пошел по степи, ориентируясь по звездам на северо-запад, совсем как четыре года назад - на юг, дивясь тому, что все уже было, было; но в М., неузнаваемой М., столице нового времени, чью враждебность он в те дни был готов расценить, как равнодушие, если не дружелюбие, он скорее почувствовал, чем понял, что его непредсказуемая родина еще не вполне представляет, как именно будет жить, и быть может ему не придется отрекаться от прошлого - от себя, в прошлом сидящего на брезенте зачехленной орудийной башни, и ничто не заставит его раскаиваться в прошлых победах и в прошлых наградах, и никто не дерзнет унизить его гордость, такую глубинную, что даже формальный отчет в принятых решениях, в поступках совершенных или несовершенных был бы для него унижением, и новая вывеска "ЯПОНСКАЯ БОРЬБА ОБУЧЕНИЕ МОЛОДЕЖИ" избавит его от извозчицких рукавиц, сапожничьих ножа и дратвы, куртки кельнера, камня точильщика, лотка разносчика, позволит ему перенести из эпохи в эпоху зал в К.

Назад Дальше