Город на заре - Валерий Дашевский 16 стр.


и свое боевое искусство - здесь, в М., не знавшей о пути познания даже понаслышке, он с полным правом считал его своим; и словно в подтверждение обуревавшим его предчувствиям он получил письмо от жены; и в этот день он бродил по городу, омытому недавним ливнем, как гимназист, как очарованный влюбленный, потому что долгожданной явью стал сон прошлого; и в этом сбывшемся сне он встретил жену на грязном перроне и стоял, обняв ее за плечи, пока перрон не опустел, а потом повел ее, осторожно обходя с нею черные лужи с отраженным в них серым небом, бережно, но крепко придерживая ее за локоть, боясь, что она исчезнет как видение; и вновь обратясь к прошлому, он набил соломой и утоптал новые тюфяки, с помощью жены написал новую вывеску и подыскал подходящий зал - помещение бывшей аптеки - и теперь все было готово, чтобы вернуть ему прежний мир, где истина заключена была в иероглифе, где беседы с учителем о природе цветка и огня, ветра и камня, о когтях зверя, клюве птицы и взгляде змеи открывали природу борьбы, и это родство с материей мира было лишь вехой на пути познания, на пути к внутреннему свету, который он узнал; все было готово; и только тогда, из вечера в вечер глядя через пространство татами на входную дверь, он с запозданием понял, что снова все зависит не от него, а от времени: от смущавшихся молодых рабочих, от напомаженных франтов с холеными ногтями, от темных негодяев со следами ночных похождений на лицах (его не занимало, ради чего они приходят - ради уверенности в себе, физической силы, приемов боя, способных вооружить бандита безоружного лучше вооруженного в тускло подсвеченном фонарями мирке ко всему равнодушных подворотен); время продолжало оставаться врагом, ибо - теперь он осознал и это - годы, если не десятилетия, пройдут прежде, чем он сумеет научить немногих своему мышлению и языку и повести их путем познания; и все же он надеялся; все же каждый вечер стоял, скрестив руки на груди, вглядываясь в дверной проем и выжидая, кого еще судьба приведет к нему; и однажды морозным вечером в зал вошли двое мужчин и предложили ему пройти к черным глянцем отливавшему автомобилю, а затем по заставленным скамьями коридорам провели его к обитой дерматином двери - и в кабинете с письменным столом, кожаным диваном и сейфом, в овале света от настольной лампы он увидел точно из праха и темени времен исторгнутое "Личное дело капитана Верзина", и человек, чьи пальцы сцеплены были поверх вылинявших на папке завитушек канцеляриста, предложил ему сесть, а сам поднялся и, прохаживаясь из угла в угол, языком военного изложил ему свое дело, звучавшее скорее как ультиматум, нежели просьба, а потом отпер сейф и, очистив стол от бумаг, разложил на нем целую коллекцию оружия, изъятого у преступников, а рядом бросил пачку фотографий - на первой был молодой сотрудник, заколотый ножом; а он, Верзин, смотрел на снимок словно с другого конца вечности, в пересчете на которую все, что он услышал здесь, все, что увидел, было не более, чем буквой в летописи человечества, а человек перед ним - персонификацией времени, нуждавшемся в нем точно также, как столетие назад - в безвестном докторе, вооружившим своим дзю-до японскую полицию; и также как доктор, видя в сложившейся коллизии руку самой судьбы, не цель, но способ легализации своего боевого искусства вопреки иным, чьи робкие ростки он не только провидел, но и замечал, бродя по толкучему рынку и в хламе букинистов находя брошюры со сводами приемов у-шу, джиу-джитсу, тхэквондо, он дал согласие; и наутро из черного автомобиля просматривал стремительно, как в кинематографе, менявшиеся картины зимнего города, высматривая фасад подходящего особняка или усадьбы, и найдя его - гордое уединение, нагие дерева - был поражен, узнав, что под школу может получить только флигель, потому что в самом здании разместился детский дом, поражен, потому что аскетизм, сиротство, одиночество отождествлялось в его сознании с природой борьбы, боя; он отдал сопровождающему его свое кимоно и за два дня пошитьт были из армейского сукна четырнадцать таких же; в них предстали перед ним в непротопленном зале четырнадцать мужчин возрастом от двадцати ло сорока - но ничего не значил возраст, все они были равны друг перед другом, потому что одинаково рисковали жизнью, потому что судьба каждого могла стать сюжетом для баллады, потому что их глаза видели все - и страх, и смерть - а теперь смотрели ему в лицо с недоверием и негодованием, ибо каждый с первого взгляда распознал в нем человека с чужим, если не враждебным прошлым; и склоняя их к повиновению, он заставил их снова и снова повторять поклон залу, ритуал приветствия наставника и взаимного приветствия, а на следующий день в кабинете за дерматиновой дверью выслушал новый ультиматум: ему надлежит обучать этих людей самому необходимому для задержания преступников - и только; и с презрительным молчанием - молчанием человека, которому отказано в выборе, он выслушал, чего хочет от него время - выслушал и вернулся в зал, и три последующих года присматривался к ним, обучая отдельным ударам, отдельным захватам, отдельным броскам, что было равносильно обучению фортепьянным пассажам без прояснения гармонии в целом; но он не мстил; он делал то, что требовали, не принижая свое боевое искусство, не навязывая его, не расставаясь с надеждой, что кто-нибудь из них, неважно который, догадается, почувствует, что за отдельными приемами стоит целый мир, необозримый как само человеческое прошлое, как дольние снега у подножья великой вершины; он знал этот путь; и если бы кто-нибудь спросил, кто-нибудь задержался в зале, как под тем или иным предлогом задерживался он сам, он повел бы этим путем одного, даже одного; не зная и не подозревая, что вот уже полгода они сами всякий раз ожидают, пока он уйдет, пока вдалеке прогромыхает конка, чтобы самим изучать приемы, названные им "защитой", сочетавшие два качества - доступность и простоту, что и требовалось им для выполнения служебных заданий, дабы избежать риска там, где неверное движение могло стоить жизни - в той реальной жизни, которой они жили, которой жила страна, которой он противопоставил подобие прошлого; и он узнал об этом, не случайно, хотя вполне мог забыть шляпу или трость и вернуться за ней; как-то раз, проводя занятие, он внезапно увидел, что они делают то, чему он не только не учил их - чему никогда не дал бы себе труда, таким примитивным, возмутительно нелепым показалось ему то, что он увидел, но смятения не было - факт предстал перед ним, как долго ускользавшая самоочевидность, как закономерное подтверждение тому, о чем он подсознательно догадывался давным-давно; и не подавая вида, он стал наблюдать за ними, неделя за неделей понимая, что есть некто, обучающий их в тайне от него, нашедший с ними общий язык, общую цель раньше него, и зная, что рано или поздно человек этот придет, появится; и ничего кроме странного недоброго удовлетворения не испытав, когда порог его зала переступил мужчина с орденом на гимнастерке и пороховым ожогом на щеке (с одного взгляда ему стало ясно, что этот человек - человек своего времени, что день за днем, шаг за шагом, человек этот прошел все пути, которых сам он избежал, встретил все, от чего сам он уклонился), он распустил учеников и запер зал, потом сел к нему спиной в углу татами; раздвинув колени и положив на них кулаки, он ждал; и понемногу померк скупой электрический свет, и из глубин памяти раздалось протяжное пение сродни крику муэдзина на заре, песне дервиша, и ковер между его коленями стал темным колодцем, на дне которого, на удаленной темной воде плавало пятнышко света - считая удары сердца, он всматривался в него, пока оно не приблизилось, пока, последовательно расширяясь, не заполнило все кругом, не запылало нестерпимо ярко, а тогда он, наконец, услышал тончайший звон, с каким разбивается хрусталь или раскалывается лед, и поднялся, и будто дирижируя этим перезвоном, ладонями вверх развел руки и бесшумно, как тигр, заскользил вокруг своего врага, в перемещении подчиняясь этой рваной, ускользающей от внутреннего слуха мелодии, и чем тоньше, пронзительней становилась она, тем ослепительней, безжалостней сокращалась точка, белым огнем горевшая в его сознании, и теперь глаза его жили отдельно, тело само распоряжалось собой, потому что он освободил его для борьбы, для боя без правил - ведь противник не соблюдал правил, не потому, что не знал или не мог соблюдать правил, а оттого, что в повседневности, в которой он служил матросом, кавалеристом, сыщиком, они были иные, у каждого - свои; и потому в этом бою не надо было себя останавливать, подчиняться себе, как прежде в К.

он подчинялся наставникам, вольным приостановить и даже прекратить поединок; теперь и поединок был иным, долгим как сама жизнь и столь же скоротечным, и он освободил тело, предоставив ему делать все, что оно помнило, знало, дав каждому мускулу, каждому хрящу разрядиться от дремавшей в них первобытной энергии, просыпавшейся лишь в минуты смертельной опасности и тогда неукротимой как сама человеческая воля, дав им стать мускулами и хрящами зверя, которого разум смирял в нем от рождения и впредь будет смирять до смертного часа; но сейчас разум парил вне его, обращаясь к нему только когда горло противника было намертво схваченным в перекрестье рук - и он распускал хватку, чтобы дать тому дышать, сопротивляться; когда противник был повержен, подмят, чтобы дать ему возможность подняться; и так до тех пор, пока тот хотел этого, пока мог; а потом, когда все было кончено, когда погасла сверкающая точка, когда хрустальная мелодия ушла, он мягко прошелся по ковру, и все еще ходили ходуном его бока, все еще клокотало в груди, когда он убедился, что противник не может подняться; и тогда, не проронив ни слова, он прошел в боковую кафелем облицованную комнату, распоясал и снял с себя кимоно, облился из ведра, как делал это всегда после конца занятий, затем облачился в костюм-тройку, пристегнул целлулоидный воротничок - даже в мелочах он оставался верен прошлому - и вышел на осенний ветер, оставив настежь открытой дверь, не забыв запереть, а бросив, зная, что уже никогда не вернется сюда, зная цену своей победе: если прежде он был здесь чужим, отныне он стал чужим вдвойне, ибо, как ни странно, поражение сроднило бы его со временем, смирило бы, поставило бы в один ряд с другими людьми, среди которых он жил, не пытаясь ужиться, тогда как победа сделала его вдвойне непреклонным, вдвойне одиноким; он сложил с себя обязанности инструктора; и минуло несколько недель прежде, чем, прогуливаясь с женой по бульвару - в ту осень его жена была красива неброской, благородной, последней красотой - он подумал, что потерпел поражение в ином поединке, что скоро не сможет представлять свое боевое искусство, что оно умрет вместе с ним, потому что оно - в прошлом, и он сам не дал ему будущего; и снова потеряв покой, он стал отправляться на прогулки в одиночестве, и бредя по аллеям, припорошенным первым снегом, снова и снова обращаться к прошлому, всматриваться в прошлое, как некогда в полосу сизого тумана у входа в залив, стараясь понять, в чем он ошибся, разглядеть то, чего не заметил, мимо чего прошел; пока, наконец, не увидал призрак усадьбы, но не флигель и не зал, где потерпел поражение, а парадное крыльцо и стремглав мчавшихся к нему ребятишек; и вызвав в памяти это видение, он присел на скамейку и закурил от волнения, а потом поспешил домой, потому что с этой минуты каждый день, каждый час имели значение: с этой минуты поединок шел на дни и на часы - именно так, как боролось с ним время - и для последней схватки он получил на стадионе просторный и чистый зал и начал с того, с чего следовало начать, по меньшей мере, три года назад, и примирился с мыслью, что пройдут еще семь лет, пока подростки, которых он взял в ученики, вырастут, возмужают и пойдут указанным им путем познания; он, не имевший собственных детей, чувствовал себя их отцом, внешне сохраняя беспристрастную суровость; с ними он мог говорить понятиями, какими не стал бы говорить со взрослыми - такими чужеродными, абстрактными были они вне зала, в действительности, какую он не знал и не хотел замечать; тем яростней было его недоумение, тем пронзительней отчаяние, когда в руки ему попала брошюра со сводом приемов "защиты", сперва одна, потом вторая и третья - самоочевидные знамения времени, как парады физкультурников на площадях, как бело-голубое знамя спортивного союза, которое атлет нес впереди шеренг; и если бы он умел просить, если б ему даровано было умение просить, как могло быть даровано умение ладить с людьми и временем, он попросил бы время об отсрочке: один-единственный раз подождать, пока кому-нибудь из его мальчиков сравняется двадцать, пока кто-нибудь из них постигнет мастерство настолько, что сумеет отстоять его боевое искусство, как сумел бы он сам; но он знал: время не станет ждать, оно отомстит ему за то, что столько лет он был ему врагом и за столько лет оно его не одолело; и ни страха, ни горечи, а лишь одно облегчение от поражения, избавления от многолетнего бремени испытал он, прочитав в газете, что борцы - не его школы - демонстрировали маршалу возможности борьбы - не его борьбы; а потом, одну за другой, закрыли секции джиу-джитсу, американской вольной и его собственную, и снова он не ощутил ни страха, ни горечи, потому что к тому времени утратил счет дням и часам; теперь счет велся по-другому и сам поединок: на то, какие поражения он сможет выдержать, против чего устоять; и о времени он думал теперь по-другому, и хотя ни разу не пытался облечь свою мысль в слова, прозвучали б они так, если б ему пришлось высказаться: мужчина мстит раз, а время - бессчетно, без конца, время - тоже женского рода, как судьба или память; и в тот последний год вынужденного безделья, унизительного бездействия, на которое его обрекло последнее поражение, он полной мерой стал жить памятью: настоящее и прошлое слились для него в некоей созерцательной прострации, где картины минувшего, как в калейдоскопе, складывались в новые узоры причудливых и далеких воспоминаний: и он не заметил, как полюбил ночь - сумерки, а потом и ночь, саму стихию ночи, темноты, одинаково приветливой, неизменно безмолвной: все приметы времени растворялись в ней, ночь скрадывала реальность и сама была реальностью, и он возлюбил ночь любовью печали - зрелой любовью, чуждой тревоги и опасений; и глядя, как в окнах дома напротив свет горит ночи напролет, он только улыбался своим мыслям, как улыбается пожилой, поживший на своем веку человек, знающий, что жизнь - не более, чем череда утрат, и самой долгой жизни не хватит, чтобы научится жить иначе; и в ночь, когда сбылись предчувствия жены, когда в полночь в передней раздался бесцеремонный звонок, и из окна он увидал черный фургон у черной подворотни, он велел жене открыть, сам заперся в ванной, и с любопытством прислушиваясь к доносившимся из коридора голосам, достал из-под ванны завернутый в промасленную тряпку револьвер, который столько лет возил с собою из города в город, сел на обод ванны, вставил дуло в рот, и глядя на шашечный кафель пола, стал ждать, пока он исчезнет, и между коленей покажется колодец с темной и далекой водой и дрожащей на поверхности точкой света, и он сможет тронуться в путь.

Назад Дальше