Одесситы - Ирина Ратушинская 24 стр.


А их дверь никто не открыл, и Анна спустилась по гулкой лестнице, не встретив никого из соседей. Оставалось идти к Петровым, вероятно, мама и папа там. Но на двери Петровых висела непонятная печать. Господи, что же это? Хладнокровный Мыкола приказал ей стать в сторонке и "не метушиться", и отправился выяснять. Через несколько минут вернулся.

- Ото ж я тоби казав, що все гаразд! Их просто бильшовыки на иншу квартыру перегналы.

Открыла Мария Васильевна, в штопаном синем платье, обутая в "деревяшки". Обхватила сразу и Анну, и малыша, и заплакала, ни говоря ни слова.

Яков и Римма на этот раз в подполье не остались. С Деникиным шутки плохи. Большевики спешно сворачивались: надо было уходить, до поры до времени. В ЧК Якову выдали документы на другое имя. Теперь он был русский, Яков Краснов. Смена имени была необходима, объяснили Якову. Белые особенно жестоко расправляются с евреями, считают их всех комиссарами. Да и среди "красных казаков" встречаются несознательные антисемиты.

- А куда я нос дену? - развел руками Яков.

Посмеялись, и отправился товарищ Яков Краснов, писарь при штабе Четвертой красной дивизии, по фронтам гражданской войны. Римма тоже получила назначение, в поезд политотдела. Что делать с мамой - было неясно: и с собой не возьмешь, и не оставаться же на милость деникинской контрразведки. Но Боря-хромой обещал за Рахилью присмотреть, а сапожникам при всех режимах хорошо. Яков с Риммой оставили ему все деньги и ценные вещи. Боря с женой были порядочные, надежные люди.

Командир бригады Горбаль комиссаров не любил. Лезут везде своими очкастыми мордами, и через каждое слово у них "дисциплина". Чтоб вы сдохли с той дисциплиной, это ж вам не царская армия, а красная казачья кавалерия! Командование - оно должно что? Оно должно силы на нужном участке обеспечить. Артиллерией поддержать. Пехтуру пустить, где надо, чтоб коней не губить. Харчи- обмундирование - само собой. А раз ничего этого ко времени нет, раз кидают бригаду туда-сюда, и на силы вдвое-втрое большие - так тут дисциплиной не возьмешь. Тут - душой надо, чтоб гуляла душа. Чтобы хлопцы - звери, и кони - звери: ой, гуляй, моя люба! Без удержу. Без препон. И нраву нашему не препятствуй: сокрушим! Так можно с одной бригадой город взять. Можно - узел железнодорожный. Все можно взять, только вы ж бойца не мытарьте, радость ему не поганьте придирками своими.

И когда сунули ему штабного писаря - не обрадовался Горбаль. Оно конечно, сам он не дюже грамотный, а бумаги в штаб писать кто-то должен. А подумать - так на кой черт те бумаги? Мы ж за свободу воюем, а какая под бумагой свобода? Вот в третьей бригаде целый эскадрон к батьке Махно переметнулся: заели, значит, комиссары. И хоть морда у этого Краснова-писаря была не очкастая, все же эта морда Горбалю не глянулась. И мигнул он командиру первого эскадрона: проводить товарища в обоз не просто, а с почестями. Чтоб штабную спесь посбить, чтобы шелковый стал.

- А где, браток, конь-то твой? - ласково спросил Якова круглолицый, с роскошным чубом из-под папахи, первого эскадрона боец Крыж.

- А разве надо? Меня без коня прислали… - удивился Яков, и все заржали: начиналась забава.

- Ты, положим, человек обозный, а все ж тут тебе кавалерия, а не хвост собачий. Без коня никак.

- Та нехай ему в обозе Гриню дадут!

Снова заржали все: Гриня был боевой козел, любимец бригады. Он и водку пить умел, когда подносили, и в атаку ходил: с диким меканьем и рогами наперевес, веселя бойцов.

Но Крыж гнул свое. Обозным коней не полагалось, и он это знал. Так объездить писаря, пока он до обоза не добрался!

- А ты вобче верхом могешь?

- Научусь, если надо, - понял Яков игру и вцепился в свой единственный шанс.

- Ото наш хлопец! Ото я понимаю! Да кончайте вы ржать, черти, он же научится! Дайте ж человеку коня, паскуды! Живчика ему приведите, шо на нем покойный Андриенко ездил!

"Покойный" Андриенко с широкой ухмылкой мигом вернулся с серым, белоногим Живчиком. Только безнадежный дурень мог поверить, что этот красавец, с лентами в насвежо расчесанной гриве, был бесхозный конь. Но писарь таким дурнем и казался. Впрочем, когда Живчик взметнул передними копытами, он попятился:

- У-у, какой!

Хлопцы - кто прилег, кто присел, чтоб мягче было падать от смеха, но на всех лицах была истовая серьезность. Часть развлечения Андриенко по недомыслию испортил: он привел Живчика уже седланным. Но и то было ничего. Живчик - коняка с норовом, и пошутить любит. На Живчика положиться можно.

- Ты поводья держи покрепше, а если что - плесни ими ему по холке, как следовает, - заботливо наставлял Крыж. Он даже поддержал писарю стремя, и тот нелепо, животом, вздернулся на Живчика: этакая носатая ворона, в кожаной куртке и высоких сапогах без шпор. Подрыгал ногой, поймал второе стремя.

- Которые тут поводья? Эти ремешочки? - уточнил он.

- Эти, эти. Держи, браток. Ото в эту руку этот бери, а тот - в другую. О, какой справный хлопец! Пущай!

Андриенко слегка подхлопнул Живчика по крупу: иди побалуй. Но Живчик недоуменно стал.

- А теперь что надо делать? - доверчиво спросил писарь, и все грохнули.

- Так я ж тебе говорил: по холке его поводьями, по холке!

Писарь так и сделал, и конь понес в галоп. Несчастный писарь, как мешок, откинулся на спину, но удержался, и по-дурному мотаясь, съерзывая то вправо, то влево, полетел, куда конь его нес - а Живчик нес к небольшому овражку. Хлопцы заранее знали, что на краешке он встанет как вкопанный, а седок вылетит через голову в ежевику, а оттуда - в ручеек, чтоб охладиться либо же шею свернуть. Если он, конечно, до этого овражка не сверзится. Смеялись радостно, по-детски.

Но первым перестал ржать сам Крыж. На ходу у писаря слетела фуражка, и он дернулся ее подхватить. А только она как-то вперед слетела. А только он ее таки ухватил, собака, и вкось, чтобы посмешнее, напялил на голову, повод перекинув в другую руку. И понял Крыж, что ездок этот с фокусами. Ваньку ездок валяет. А чтоб ваньку на Живчике валять - надо таки не просто уметь в седле держаться. И когда он на краю того овражка откинулся назад, не забыв для потехи задрыгать рукой, а другая рука круто повод натянула - понял Крыж, чья это оказалась потеха.

Яков подъехал к хлопцам и наивно спросил:

- А как с него слезать, товарищи?

И тут уж товарищи заржали снова - на этот раз его, Якова, шутке.

Не то чтобы Яков стал с этих пор в бригаде своим. Но наука Сергея Александровича от первых унижений его избавила. Спасибо покойнику. Яков держался за репутацию "писаря с фокусами", и некоторые его ошибки под фокусы и сходили. Одна, которую Яков быстро исправил, была манера говорить. Он почему-то считал, что с народом надо доходчиво, то есть - просто. Оказалось - ничего подобного. Кучеряво надо говорить. У того же Горбаля учиться.

- Дорогой наш товарищ лежит среди нашего присутствия холодный и бездыханный. Достала его горячее сердце пуля классового белогвардейского врага, золотопогонной сволочи, которую мы, товарищи, будем бить нещадно, несмотря на численное их превосхождение и бандитский кураж. Осиротели его престарелые родители в солнечной станице Криничной. Плачет конь его кровавыми слезьми, роет землю копытом и требует суровой революционной мести за убитого нашего отважного бойца Терентия Павличенко, - говорил Горбаль, и единым встреском звучал залп над могилой. Такие речи любили, и уважали тех, кто мог изъясняться с неожиданными зигзагами. Яков быстренько намотал на ус, что и непонятных слов избегать не следует: бойцы, как дети, впечатлялись загадочными выражениями.

Но ладить с бригадой и даже со своенравным Горбалем - было полдела. А надо было еще учиться революционной беспощадности. В теории это было хорошо и понятно. Практика Якову давалась с трудом. Ему и раненую лошадь пристрелить было трудно. А не надо думать, что писарь только бумагами занимается, да статьи в "Красный кавалерист" пишет. Не может быть узкой специализации в гражданскую войну. Отступаем - и обоз должен своих безнадежно раненых дострелить. Не оставить живыми врагу на поругание. Наступаем - и заняли местечко, или город: разберись, кто враг, а кто нет. ЧК потом со скрытым врагом возиться будет, а мы сразу все возможное сопротивление истребить должны. В Житомире Яков уберег от расстрела одного раввина только тем, что протащил его за бороду по улице, под хохот казаков, и свалил в навозную кучу. У раввина хватило ума там и остаться. Но Якову он успел взглянуть в глаза - и было в глазах этих проклятье, по-библейски непреложное: до седьмого колена.

Яков научился не отворачиваться, когда убивают и насилуют. Научился щеголять кровожадностью по мелочам: располовинить шашкой одуревшего поросенка на взятом хуторе, стрелять из маузера по витражным костельным стеклам, а главное - хвастать побольше, не стесняясь деталями. Воображение у него было хорошее, детали он мог присочинить убедительные. Иначе было нельзя, Яков понимал.

Но вместе с этим пониманием мучительно росло другое: так он не может. Никогда не сможет. Он не хочет, чтоб - так.

Новороссийск, последний оплот Деникина, брали весело: были уже и тяжелые орудия, и ударили раньше, чем предполагали белые. Не успевшие эвакуироваться на английские суда белогвардейцы в панике рвались к порту, и шла погоня по улицам. Уж теперь порадуемся! А почему бойцам не порадоваться, раз дошли до самого синего моря? Яков в этом не участвовал: не девятнадцатый год, нечего писарю делать в конном строю. Он въезжал с канцелярией штаба. Им отвели хорошее помещение: светлое, с высокими потолками. Тут у белых госпиталь был. Все, конечно, вдребезги - но прибрать можно.

Он нашел ее в пыльном садике, под госпитальной оградой с чугунными финтифлюшками. Их там двое лежало: с завернутыми подолами, с заголенными ногами. Лучше было не смотреть, Яков уже такое видел. Ребята позабавились прежде, чем кончить. У одной от лица осталась одна щека с голубым глазом. А лицо Марины обезображено не было. Не настолько то есть, чтоб Яков его не узнал. Как вышло, что белые не эвакуировали медсестер, сволочи? А как могла такая, как Марина, уйти на корабль, пока хоть один раненый офицер оставался в городе? Ему не пришлось закрывать ей глаза. Они уже были закрыты. Какие у нее длинные ресницы, Яков раньше не замечал, какие длинные.

И была Польша, и дошли до Вислы. Потом отступали. А Яков так и не привык. Не бил ему в голову хмель живой, теплой еще крови, а без этого хмеля был он не боец, а несчастье - и себе, и товарищам. Как трезвый на попойке.

На узенькой, не по-русски мощеной улочке лежала простоволосая женщина - то ли раненая, то ли убитая уже, и возле нее топтался карапуз, хныча, но боясь дотронуться. Он боится испачкать костюмчик, понял Яков. Мама не велела ему пачкать костюмчик. Они проехали мимо: с соседней улицы доносились еще выстрелы.

Он был ранен в колено неделю спустя. Не пулей, а обломком обозной телеги: попали под обстрел. Несерьезно, но достаточно для возвращения в тыл. Он усмехался: и пули на такого шлимазла судьба пожалела. Ему приводили в порядок ногу в Киевском госпитале для комсостава. Гнуться будет. Частично. Надо беречь. Что ж, отвоевался. Он член партии с шестнадцатого года, большевик с хорошей репутацией.

Не желающий больше быть большевиком. Ему открыты все пути партийной карьеры - и ни одного из них он не хочет. А из партии не выйдешь, это самоубийство - выходить из партии. И кто он вообще? Еврей? Но по документам русский, да и в Бога не верит. Предлагали работать в Москве, его статьи в "Красном кавалеристе" заметили. Извините, у него после ранения иногда темнеет в глазах. Его еще ударило по голове. Он бы хотел вернуться в Одессу. Если можно, конечно. Он оглядится, поправится и найдет, к чему приложить силы. И у него там старушка-мать. И старые товарищи его там помнят. Ах да, там теперь почти все новые товарищи. Яков понимает. - Из старых кто оказался врагом революции и расстрелян ею же, кто погиб в боях, как товарищ Чижиков`. Но все-таки, если можно, он хотел бы быть полезным именно в Одессе.

Почему бы отказать в таком пустяке инвалиду, герою гражданской войны? И не отказали. В Одессе тоже надежные люди нужны. А товарищ Краснов - из надежных.

ГЛАВА 24

При деникинской власти Петровы вернулись на прежнюю квартиру. Иван Александрович первым делом ринулся в кабинет. Нет, не тронуто. Пропали, конечно, безделушки: малахитовое пресс-папье, чернильница серебряная… Но мебель не сдвигали даже: помещение было предназначено для народного суда, так зачем же письменный стол выносить? Пусть послужит пролетарской власти. Иван Александрович усмехнулся и завозился под столом, у правой тумбы. Не догадались товарищи! А теперь паркетину за шкафом выдвинем осторожненько… Все в тайниках оказалось в сохранности, и глава семейства окрепшим голосом позвал Машу: пусть повосхищается его предусмотрительностью.

И до февраля двадцатого года прожили безбедно. Было даже молоко Олегу и сахар вместо сахарина. А там вошла в город конница Котовского, и опять началось. С той только разницей, что было ощущение у всех: теперь надолго. Не думали, конечно, что на семьдесят лет. Кто надеялся, что навеки, кто давал этой власти три года от силы. Иван Александрович был пессимистом. Он давал пять.

Снова заработало ЧК на Маразлиевской, закричали газеты про зверства деникинской контрразведки: живых людей с баржи по ночам топили! Снова организовали домкомы из сознательной бедноты, и нечего было Петровым удивляться, что пришли вечерком:

- Порадовались на белых, буржуи? Очистить помещение! Постановлением домового комитета.

Теперь их уплотнили не в прежний полуподвал, а в угол двора, в часть их же дома. Это было везением: целых две комнаты на первом этаже, и с отдельной дверью! Там когда-то было хозяйство Федька-кучера, и сам он там с женой жил. Три окна во двор, да еще подвальчик под уголь. Уголь, впрочем, им не оставили: выгребли, да не дочиста. Даша с Анной наскребли по углам еще три с половиной ведра. Что ж, через месяц-полтора можно и не топить, а несколько недель продержимся! Иван Александрович во вторую же ночь вышел на разбой, и с торжеством приволок две доски от какого-то забора. Вторая комната, где почему-то была кухонная плита, в рассуждении вентиляции никуда не годилась. А зато эту тупиковую комнатку можно было плитой и отопить. Там все и спали, Олег - в углу, у плиты под боком. Комната побольше, с выходом во двор, еще много лет называлась в семье "холодной". На что жить - было пока неясно, но Анна, как опытная медсестра, надеялась найти работу.

Но не тут-то было. Оказалось, что устроиться на работу можно только по справке от домкома, а с чего бы домкому выдавать такую справку непонятно откуда взявшейся буржуйской невестке? Да она тут и не жила раньше. А муж кто? Ах, Петров - старший сын? На войну он и правда солдатом ушел, но с тех пор - весь двор знает - в офицеры выслужился! В царской армии. И где же он сейчас? Ах, без вести пропал? Знаем-знаем такое "без вести". Анну и самое разъяснить бы следовало, не то что справки давать. Карточки на хлеб выдавали те же домкомы, и ясно было, что на советский паек Петровым рассчитывать не приходится. Даше, однако, поколебавшись, дали. Как угнетенному элементу.

- Хоть дитя с голоду не дойдет! - радовалась она. Из-за перебоев со снабжением паек получался не каждый день, но все же кое-что для малыша было.

Канализация в доме имелась, но замерзли какие-то трубы, и весь двор бегал теперь в обледенелый дворовый сортир не три щелястых кабинки. То ли с этого, то ли от стояния в пайковых очередях, Даша вдруг закашляла и слегла с температурой. Термометр у Петровых был, да не термометром же лечить! Укутали чем могли, уложили в Олежкин угол, и Анна побежала по городу искать хоть какие-то медикаменты. Дульчина уже не было в Одессе: ему удалось устроиться на французский пароход "Дюмон Дорвиль", принявший на борт группу ученых и писателей. В основном учеными и писателями оказались коммерсанты, преимущественно почему-то греки и караимы. А все же Дульчин ухитрился, и наскоро забегал тогда прощаться. Но больница-то, бывшая Евангелическая - должна же оставаться на месте, и кто-то там работает: не может быть, чтоб не нашлось старых знакомых.

Однако старый знакомый встретился гораздо раньше: не успела Анна обогнуть собор, как ее окликнули.

- Анна Ванна, душа моя ненаглядная!

Она вздрогнула, но дерзко взглянула на человека в долгополой шинели с красными кубиками в петлицах. А он расхохотался:

- Анюточка! Не узнаете? А я третий день вернулся, дай, думаю, заверну к вам!

Из-под буденовки с синей звездой лба и волос не было видно, но глаза блестели так весело и жуликовато, что Анна наконец признала:

- Андрейка!

- Он самый. У, какая вы стали поганенькая, косточки светятся! Как там ваши? Максимка как? А старики? Ой дайте ж я пожму ваши золотые ручки! Это ж я потом только оценил, как вы с Мариной мне бинты меняли. Меня как под Черкассами подырявили - фельдшерица зверь попалась: бинт присох, так она с кровью рвет, стерва! А я вас все вспоминал, как вы отмачивали нежненько, Господи упаси, чтоб не больно! Ну, вы торопитесь куда? А то б зашли до ваших, повспоминали бы. Мне самому приглашать некуда: только назначение получил, в Пролеткульт. Не устроился еще. А не я буду, если с Пролеткульта на снабжение не переведусь, во тогда заживем!

Такая искренняя, беззаботная радость исходила от Андрейки, и до того он ни взглядом, ни повадкой не изменился, что Анна и сама почувствовала, как рада встрече. Ну, пускай он большевик, и, видимо, на больших постах. Что это за Пролеткульт такой - она не знала, но хоть не ЧК, и то хорошо.

- А вы что ж, военный теперь? - спросила она.

- Повоевал, да дома лучше. Уй, у меня была такая контузия! Комиссовали вчистую, - лукаво ухмыльнулся он. - А пацанчик-то ваш как? Произрастает?

И ни с того ни с сего Анна вдруг все ему рассказала. Про родителей, и что Максим с Мариной уехали, и про Дашу. Почему-то она была уверена, что не станет Андрейка стрелять в нее, офицерскую жену, из нагана. И в ЧК не поволочет. И вообще какой из него большевик? Он же добрый. А ей надо выговориться, а он так по-хорошему утешает.

- Ну Анюточка, ну не плачьте, не рвите мне сердце. Я не могу видеть на ваши страдания. Я ж после фронта слабонервный, я за себя не отвечаю. Я пойду до того домкома и возьму их за душу.

- Душу теперь отменили, - усмехнулась Анна сквозь слезы.

- Так я возьму их за черти, вот этим именным наганом от самого товарища Буденного! Они у меня будут танцевать "семь сорок", или чтоб меня покрасили. Идите до дома, и через полчаса я приволоку вам доктора.

Он вихрем ворвался в их убогий быт и освоился так же непринужденно, как раньше. Приволок врача, достал откуда-то молоко и мед для Даши, раздобыл горчицу. Анна намазывала нарезанные газетные прямоугольнички толстым слоем, и обкладывала охающую Дашу самодельными горчичниками. И поставили Дашу на ноги. Из воспаления легких, в ее-то возрасте. Даша крестилась, и уж не знала, кому обязана этим чудом: то ли мученику Пантелеймону-целителю, то ли большевику Андрей Семенычу. Другим чудом, к которому святой Пантелеймон уж точно не был причастен, была справка из домкома. Андрейка явился на их собрание при всех регалиях.

Назад Дальше