Сладкая полынь - Исаак Гольдберг 2 стр.


8.

Ночи после знойного дня пряно пахнут всем тем, что расплавленное днем злым солнцем плавало густыми и упругими облаками над гладью полей, над сонной водой озер, над духмянно-дышащим лесом. Ночи после знойного дня дают усладу крепкого отдохновения. Летний сон короток, беспрерывен и глух.

Старуха крёстная спит крепко и шумно. Она дышит громко и всхрапывает и свистит носом.

Сжавшись на своей лежанке, Ксения бессонно и упорно глядит в зыбкую и неверную тьму ночи одиноким глазом. Она высматривает там что-то знакомое, привязавшееся надолго и неотрывно, от чего коротенькими вздохами вздымается грудь, от чего самые крошечные остатки сна шагают без конца.

Вспоминается:

Вечером в тот день, когда она вернулась после долгого отсутствия домой, в избу натолкались бабы. Они ахали, качали головами, шумно и соболезнующе вздыхали. Они разглядывали ее с жадным любопытством, щупали взглядами морщинистую, красную, безобразную рану, ахали, всплескивали руками.

И хоть когда-то доходил до них слух о ее несчастьи, но, разглядев ее лицо, ее вытекший, выхлеснутый, вырванный с мясом, с кровью глаз, они не скрывали своего ужаса и соболезнования. И бабьей своей жалостью не утешали, не ослабляли зажившей уже было боли, а пуще разжигали ее, сильнее бередили рану.

Они жалели ее сиротскую долю и попутно хвалили крёстную, которая в лихолетние беспокойные и непрочные годы кое-как, через силу защитила маленькое хозяйство, не дала упасть двору, сберегла Ксении родной угол.

- Ничего, девонька! - утешали старухи (и были их слова так похожи на слова крёстной), - обживешься на своем-то месте, в родном углу, гнездо себе совьешь!.. Не горюй! Обойдется!..

За первым взрывом горячих и ранящих соболезнований потекли будничные, каждодневные рассказы и сплетни бабьи. За долгие годы многое накопилось, о чем хорошо бы рассказать этой нежданной, поздней гостье.

И среди других новостей и вестей - будто невзначай и равнодушно:

- А Тимоха Коненкинский в третьем году Марью утколугскую высватал. Парнишечка уже у них шустрый растет. Весь, девка, в Тимоху...

Сказали, спохватились, тревожной тишиной разорвали не надолго шумный говор, потом, спохватившись, громче, вперебой заговорили о чем-то другом, совсем другом и постороннем.

Когда ушли гостьи, - крёстная пошла в куть к горшкам. Повозилась там с горшками, погремела ими и оттуда:

- Не хотела я тебя, Ксенушка, тревожить, растравлять... Ну, а как теперь ты дозналась, то не горюй, девка. Брось. Не стоит!..

...В душистую летнюю ночь, когда другим крепко спится, - вспоминается многое. И это ли самое главное?

Ксения упрямо глядит в зыбкую неверную тьму единственным глазом и редко-редко вздыхает.

9.

По извилистой Белой Реке запали привольно и отдохновенно мягкие луга. Кудрявые тальники редко отгородили паи, ко взгорью рассыпался черемушник. Над тальниками, над черемушником, над цветистой травою стрекочут, как косы, кузнечики, поют, как кузнечики, косы. Ряд за рядом, прокос за прокосом двигаются косцы. Густой зной облил спины едким потом, сквозь рубахи и кофты проступили темные пятна. Над головами вьются рои мошки, мелкий гнус жалит и щекочет шеи, руки, от него трудно укрыться густой сеткой. По краям полей, по границам паев курятся дымокуры: густой белый дым тяжело ползет по земле, бессильный подняться вверх.

Последним в ряду - новый поденщик. Он неуверенно машет литовкой, она позванивает в его руках тревожно и недоуменно. Уже дважды нажимал он носком в землю и дважды идущие впереди его предостерегающе кричали ему:

- Чище!.. Пяткой нажимай, пяткой!..

Три дня тому назад пришел он в деревню и обошел ее почти всю, из конца в конец, и только в одной избе застал хозяйку и обратился к ней за работой.

Он вошел, отмахиваясь от собаки, во двор и у крыльца увидел женщину. Она стояла к нему боком и глядела выжидающе на него. Она коротким криком усмирила собаку и спросила:

- Кого надо?

Он сказал, что ищет работу, что только что пришел со станции и что встречный парень сказал ему, что работа здесь есть.

Женщина все еще боком, не поворачиваясь вся к нему, смотрела на него, на его усталое лицо, на пыльные ноги, на узелок. Подумав, она кивнула ему головой:

- Заходи в избу.

И, сказав это, повернула к нему все лицо. И тогда увидел он обезображивающий ее шрам, вздрогнул, потом скрыл неожиданный легкий испуг и поднялся за нею по шатким ступенькам крыльца.

В избе скупо рассказал он ей, что не смог устроиться в городе, отвык от крестьянской работы, но постарается справиться с нею.

Пока он говорил, она подошла к темному шкафчику, достала оттуда что-то съедобное, поставила на стол.

- Покушай, - просто сказала она. - Поди, промялся...

Не скрывая своего голода, он накинулся на пищу, а женщина, чтобы не смущать его, ушла за перегородку, в куть.

Он уснул в этот вечер на поветях, где свежая, недавно скошенная трава пахла тонкими, волнующими запахами увядания, смешанными с легкой горечью полыни.

Засыпая, он вспомнил о первой встрече с женщиной, с Ксенией, с его временной хозяйкой. Он видел чистое, простое лицо, немного впавшую щеку, неуловимо-трогательную линию брови и упорный, безулыбчатый взгляд карего глаза. Вспомнил, как вслед за тем мгновенное очарование рассыпалось, распалось, когда женщина показала ту, обезображенную, пугающую сторону своего лица.

Но, убаюканный освежающим и бодрящим запахом травы, он уснул крепко и безмятежно...

Идя последним в ряду косцов, он изредка замечал впереди спину Ксении, ее стройные ноги, крепко и легко посаженную голову; следил за сильным и ловким взмахом ее косы. И не мог забыть обезображенного лица.

10.

В узелке, который принес с собою поденщик, была пара белья и какая-то мелочь. Когда через три дня, в субботу вечером он устало ужинал рядом с двумя женщинами, младшая, оглядев его, спросила:

- У тебя, Павел, верхней смены нету, што ли?.

Работник отложил деревянную ложку и, нахмурившись, ответил:

- Нету.

Женщина мотнула головой, словно ответила себе утвердительно на какой-то вопрос:

- Спать ложиться будешь, кинь мне рубаху-то. Постираю тебе к утрему... Вишь, срамно-то как. Заносил ты ее больно.

Работник ничего не ответил, наклонил голову над хлебом и сжал обветренные губы. Только немного погодя, поглядывая в сторону, он словно спохватился:

- Спасибо... Только беспокойство вам...

- Какое беспокойство! Я заодно со своим постираю...

В воскресенье работали, урывая погожие сеностойные дни, только до обеда. После работы работник в вымытой хозяйкою рубахе выходит на деревню, которую еще не успел он по-настоящему оглядеть.

У ворот на лавочках сидят старики. По пыльной улице носятся ребятишки. В горячем воздухе сухо плещутся звуки: ребячий крик, громкий говор, позванивающий хрип гармошки. Работник идет мимо стариков, здоровается с ними. Старики взглядывают на него, глядят ему вослед, говорят о нем за его спиною. Из окон выглядывают бабы и девки, смеются, задорно поблескивая зубами.

С верхнего конца деревни навстречу работнику с усиливающимся звоном гармошки движется ватажка парней. Они молча и сосредоточенно шагают под песню гармошки, гармонист молча и сосредоточенно раздирает, раздувает меха.

Работник хочет посторониться, разминуться с парнями, но его заметили, его оглядели, к нему устремились, ему кричат:

- Эй, паря! Заворачивай с нами!

- Иди в нашу кампанью!

- Гуляй сюда!

Его окружают. Он глядит на парней, видит тянущиеся к нему руки, здоровается. Нехотя, невесело и вяло пристает он к ватаге и вместе с нею идет обратно по широкой пыльной улице.

Гармошка хрипит мехами, выкрикивая частушку. Парни молчат, парни молча вздымают горячую деревенскую пыль.

Идущий рядом с работником говорит ему:

- Ты городской! Тебя как звать-то, городской?

- Павлом.

- Ты, Павел, приходи вечером на вечёрку. С тебя вспрыски полагаются. Поставишь?

Остальные парни слушают, ждут ответа.

- Ладно! - говорит Павел, - поставлю. Возьму у хозяйки заработанное да поставлю.

Парни одобрительно кивают головами. Гармонист перестает играть и ухмыляется:

- Возьми, возьми! Только навряд ли у кривой-то, у партизанши деньга водится!

- У партизанши?!

Павел, работник, изумленно глядит на гармониста, всматривается в других парней:

- Почему партизанша?

- А глаз-то ей белые выхлестнули.

- В девятнадцатом году. На линии...

Павел отводит глаза от парней, оглядывает свои сбитые, запыленные сапоги. Гармошка снова гудит переборами, парни снова молчат. Тогда Павел приостанавливается и отстает от ватаги.

- Ты куда?.. Ты пошто?..

- Я, ребята, пойду... Нужно мне, - изворачивается Павел.

- Ну, иди! Ступай! - кричат парни: - Ты не забудь только вечером выставить!

- У Потапихи!.. Крайняя изба от паскотины!..

Парни уходят. Пыль вьется за ними. Звуки уползают. Павел остается один. Смотрит на потемневшие старые бревенчатые стены изб, на серую улицу, смотрит вдаль, туда, где изба его хозяйки.

11.

Жаркие дни тают одни за другими. На покосах круглыми шатрами выросли душистые копны. По пологим склонам пашен выстроились шеренги суслонов. Горит работа, горят руки от работы. Ночью уставшее за день тело сразу тонет в мягком бездонном сне. Ночью густой, беспрерывный и жаркий сон кутает деревню, обволакивает ее, колдует.

Павел засыпает сразу же, как только добирается до постели. Непривычный полевой, крестьянский труд накаляет тело жгучей усталостью. Руки и ноги ноют, в ушах стоит серебряный протяжный звон, в голове нет мыслей.

В голове нет мыслей - и это самое сладкое, самое настоящее, самое нужное.

Потому, что Павел принес с собою городские, свои, тогдашние (о том, что было до домзака и там, в камерах и на пустынном тюремном дворе), ненужные здесь мысли.

Ночью Павел редко просыпается. И утрами - ясными, розовыми и волнующими утрами - он с трудом продирает глаза, и часто видит возле себя хозяйку, Ксению, которая трясет его за плечо и громко кричит:

- Заспался! Будет спать!.. Вишь, солнце-то уж где!..

И когда, проснувшись от чужих прикосновений и громкого голоса, он замечает склонившуюся над собою Ксению, Павел весь съеживается и замирает и ждет чего-то.

Но уходит хозяйка, он выскакивает во двор к полубочью с холодной водой, плескает себе на руки, на лицо расплавленную свежесть утра и, наскоро позавтракав, отправляется в поле.

Но наступает неизбежное утро, когда Павел, проснувшись, схватывает Ксению за руку и не соображая, не думая, как во сне, который только что отлетел и еще виснет вот где-то здесь близко, тянет к себе. И чувствует, что рука Ксении, поддавшись в первое мгновенье, сразу крепнет, напрягается в сопротивлении, и голос женщины, ставшей сразу жестоким и отчужденным, звучит властно и угрожающе:

- Но-но!.. Не балуй!.. Думаешь, ежли кривая, так можно?!

Сон тает без остатку. Павел убирает быстро и тревожно свою руку и виновато молчит.

А потом целый день, на работе, за обедом и позже, за неторопливым ужином, прячет свои глаза от женщины, норовит уйти, когда можно, от ее взгляда. И только в полутьме остывающего вечера, прежде, чем уйти спать, ловит Ксению и просит:

- Ты, Ксения Михайловна, извини меня... Напрасно я утром обидеть тебя хотел... Совсем напрасно.

Женщина, хоть лицо ее скрыто вечером, отворачивается от Павла. Павел слышит тихие и примиренные, дрогнувшие слова:

- Ну, коли сам сознаешь, отчего же не простить? Я зла не буду держать на тебя, Павел...

Павел облегченно вздыхает и уходит спать.

А ранним свежим, бодрым и звонким утром, его будит непривычный голос. Он открывает глаза и видит возле себя Арину Васильевну, крёстную.

12.

Широкую деревенскую улицу дважды перерезали кривые проулочки, сбегающие к гумнам, к темному, прохладному бору. Над второй избою с краю от нижнего проулка белеет вывеска. Неодинаковыми, разбегающимися буквами на вывеске чернеет: "Сельсовет".

В летние страдные дни крыльцо сельсовета пустует. Только изредка выковыляет из дверей и сядет на верхний приступок сторож Афанасий - Афонька-кривоногий. Он сядет, широко и неуклюже расставив выгнутые дугою ноги, почешет выдубленной черной рукой под трепанной меховой шапкой, глядит на пустынную, серую улицу и плюет, долго откашливаясь, на нижние ступеньки крыльца.

Редкие, застрявшие на деревне, мальчишки, пробегая мимо сельсовета, мимо Афоньки-кривоногого, высовывают ему языки, дразнят его. Афонька свирепей плюет, сует в сторону охальников кулак и хрипит:

- У, гаденыши!... Черти болотные!..

Но в страдные дни мало ребятишек на улицах, только дремотные псы, опустив морды и лениво волоча хвосты, тихо крадутся в тени и издали оглядываются на четырехступенчатое крыльцо и черного старика на верхней ступени.

В летние, в знойные, в рабочие дни пусто в сельсовете. Единственный и главный хозяин здесь - Афонъка кривоногий. Афоньке наскучит сидеть на крыльце, он, кряхтя и посапывая, уплетается в сторожевую свою каморку и завалится спать. Поспавши, пойдет в "присутствие", в обширную, заплеванную комнату с обвешенными плакатами и правилами стенами, пороется, на председателевом столе, вытащит какую-нибудь бумажку погрязней, поисписанней, отдерет от нее клок и закрутит из самосадочного крепкого и непроворотно-душистого табаку самокрутку потолще.

А потом, покуривши ее, снова пойдет дремать на крылечко или в каморку свою.

Бурая пыль вяло стелется по земле: курица от зноя, от истомы врывается в рыхлый прах улицы и трепещет крыльями. Бурая пыль катится с верхнего конца деревни и из тучи пыли выростает мягкий грохот. Зыбкая, скрипучая одноколка-таратайка влечется пегой лошадью. Лошадь головой и хвостом отмахивается, отбивается от гнуса, от паутов. Туча пыли подкатывает к сельсовету, к крыльцу, к Афоньке-кривоногому.

Не слезая с таратайки, рыжий мужик заодно, враз, тпрукает на лошадь, кричит сторожу и роется в мешке:

- Афанасий Косолапыч! Не помер еще?.. Примай пакет из волости! Жива!..

Афанасий мотает головой, сбрасывает с себя сон и медленно лезет вниз с крыльца:

- Ты пошто суетишься? - хрипит он: - Пошто кирпичишься ты, Селифан Петрович?

Рыжий мужик вытаскивает из мешка помятую бумагу, сует ее Афанасию и чмокает на лошадь.

- Эх, и горячий ты! Кипяток! - огорчается Афанасий, подхватывая бумагу.

Пыль вздымается из-под мохнатых ног, из-под толстых колес. Из пыли, на ходу рыжий, оборачиваясь, кричит:

- Мне в Ерши обязательно поспеть надо!.. К свату... Это я запопути в волости комуху-то доспел!.. Прощай, Косолапыч! Кланяйся!..

Пыль вместе с таратайкой, с рыжим Селифаном Петровичем несется дальше. Афанасий ползет по ступенькам вверх. Наверху, на крыльце, останавливается, он вертит в руках бумагу, разглядывает ее. Бумага без конверта, бумага исписана только наполовину и сложена вчетверо. Афанасий роется в кармане штанов, нащупывает хрусткие корешки табаку, думает, неодобрительно жует губами и несет бумагу в присутствие, на председателев стол.

Позже Афанасий приходит снова к этому столу, берет привезенную Селифаном Петровичем бумагу и, нацелившись на грязную, исписанную половинку, отрывает от нее лоскут и закручивает самокрутку...

13.

Закоптелые, приземистые, со светлыми глазками-оконцами бревенчатые бани сбежали по косогору к Белой Реке. К баням от дворов, от огородов, от изб протоптаны торные дорожки. У ленивой воды вьется трава. За рекой берег крут и обрывист. Обнажена сыпучая плоть земли, краснеет глиной, осыпается, как брызги застывшей крови. За рекой, на крутом берегу корявые сосенки ползут в высь. Легкий перевал уводит в прохладный борок, за борком, за широкими старыми пряслами паскотины - поля. За полями лес, лес, лес. А выше, а дальше хребет: тихий, молчаливый, укутанный мохнатой шубой тайги хребет.

Ксения брякает ведрами у воды и носит ее в натопленную баню. Ксения не во-время топит баню: крёстная с утра занемогла, разломило ее старые кости, стонет, жалуется:

- Попарить бы спинку-то, Ксена!.. Бать облегчало бы мне!..

Урвав золотое время у работы, Ксения облаживает баню.

Зачерпнув ведром воду, замедлилась она у речки, опустила, поставила ведра возле себя, выпрямилась. Глядит на речку, на красивый яр заречный, на темный борок и высящийся над ним круглый хребет.

Глядит и считает:

Сколько лет тому прошлу, как вот в этом борке, разбуженные земляной, внезапной грозою, сосны трещали ветвями, скрипели, вздрагивали, и над их шапками встревожными плыл беспокойно, клочьями, остро и чадно пахнувший дым? Сколько лет прошло?

В деревне искали дезертиров. Трое были застигнуты врасплох. Не жданно-не гаданно пришли солдаты, зашарили по избам, по дворам, по поветям. Трое разными дорогами кинулись бежать. Один заскочил в Ксеньин двор, заметался, обезумел, ослаб. Шинель с медными пуговицами (на пуговицах львы) мешала ему, он бросил ее возле амбара. Он без толку кидался по углам.

Ксения вышла к нему, охнула, услыхав шум на деревне, выстрелы, сшибла с ног перепуганную крёстную, кинулась в избу. Из избы выбежала с ворохом тряпья в руках.

- Переоблокайся!.. Скорее!..

Сама помогла тому, опаленному опасностью, переодеться в свое платье, сама вытолкала его задами, огородами к баням, к броду. И он, непривычно путаясь коленями в широкой, увесистой юбке, побежал по тропинке.

Были крики позади, во дворах; рвали внезапным хлестом воздух винтовочные выстрелы. Был шум тревоги и смятенья. Бежали по дворам, шарили, искали. В Ксеньином дворе наткнулись на брошенную шинель, накинулись на старуху крёстную, досмерти напугали ее допросом и криком. На огороде застигли Ксению, грубо и зло приволокли ее на двор. А на дворе многолюдье, солдаты, начальство. Кричали на Ксенью, грозили ей. Молчала она. Коротко сказала, что ничего не знает, ничего не ведает.

А пока кричали и допрашивали, где-то хлестали выстрелы, и после короткой тишины над хребтами, над рекою покатился гул. Гул этот рос со стороны огородов, он приближался и из неясных сплошных возгласов вырвался отчетливый и ясный крик:

- Поймали!..

Во двор вкатилась толпа. Впереди толпы окровавленный, обессиленный, смешной и неуклюжий, в бабьем, Ксеньином платье, беглец...

...Ксения со вздохом наклоняется к ведрам, легко берет их, легко несет к бане. Возле черной двери останавливается и смотрит на тропинку.

Вот по этой тропинке, по этой самой дороге...

Назад Дальше