14.
Белая Река извилась по лугам, обставилась кое-где тальниками. К тальникам, под которыми стелются густые лохмы дымов, у дымокуров, в обеденный перерыв, сложив косы и разминая на умятой траве ноющие руки и сведенные работою спины, на отдых ложатся косцы.
С ближайших паев приходят к общему дыму, к общей прохладе соседи. Развязывают свои узелки, расставляют свои туесы; трапезуют.
Ребята уходят за тальники, быстро сбрасывают с себя одежды и шумно бултыхаются в воду. С плеском потревоженной воды мешаются громкие крики и звонкие всплески веселого смеха.
Ксения раскладывает на суровом полотенце на-двое порушенные шаньги и встряхивает стрелками зеленого сочного лука.
- Вот у нас тут, - говорит она неожиданно, и соседи поворачивают головы в ее сторону, изумленные разговорчивостъю скупой на слова женщины: - лук, говорю, у нас экой маленький. А робила я в совхозе, такой-то хрушкой да отборный родится - чисто загляденье... Сладкий!..
Павел внимательно разглядывает травинку, которую вертит в пальцах и мотает головой:
- Испанский. Есть такой сорт. Его богатые люди, вместо хорошей закуски, употребляют. При выпивке.
Черный, белозубый мужик усмехается и метет закурчавившейся бородой траву: лежит он на брюхе, руки под грудь уложил, вылеживает замлевшие кости.
- Чудаки! - грохочет он: - Рази это дело - сладкая луковица да еще к выпивке!? Для закуски обязательно лучёк надобен едучий, чтоб скрозь продирал, до слезы!.. Чудаки-люди!
Черный мужик смеется. С черным мужиком смеются остальные.
Усмехается Ксения. Но тает ее усмешка и строгим и тревожным становится лицо, когда веселоглазая, светловолосая баба, сидящая против нее, громко спрашивает:
- А ты, Ксёна, в каком таком сахозе живала? Долго ли?..
Павел ухватывает этот вопрос, настораживается, украдкой глядит на Ксению. Но она берет шаньги, сует их, не глядя, Павлу и озабоченно торопит:
- Ешь, Павел... Время-то пошто без толку провожать?..
И вопрос любопытной женщины остается без ответа.
День уходит. Сползаются тени из-под кустов, стелются по покосам, гладят несворошенные ряды пахучих умирающих трав. С полей в деревню тянутся наработавшиеся, уставшие косцы. На вспыхивающем небе алыми полотнищами играет закат.
Павел, покачивая косою на плече, идет следом за Ксенией. Усталые ноги бороздят по тропинке; взрывается легкая пыль и неуловимо сверкает на закатных огнях.
У самою дома, у Ксеньиных огородов, когда нужно перелезать через изгородь, Павел спрашивает:
- Ты давеча, Ксения Михайловна, про совхоз помянула... В работницах, что ли, была там?
Ксения молчит. Она перелезает ловко и опрятно через прясло, берет свою литовку, туес, оправляет подол. Прежде, чем идти дальше, говорит:
- Я по чужим людям много пожила... Об этом нечего разговаривать... Это ни к чему... Думаешь, сладко мне было с этим лицом домой ворочаться?.. Обвыкла я в чужих людях...
- Где это тебя? - осторожно, опасливо ведет свое Павел.
- Глаз-то?! - загорается Ксения. - Про беду мою хошь разузнать?! Белые это. Гады!.. На линии...
Но, спохватываясь, словно припомнив свое что-то укромное, затаенное и выношенное, Ксения сразу обрывает, круто отворачивается от Павла и быстрее идет к дому по меже, в густом картофеле. Густая, темная ботва цепляется за ее ноги, удерживает ее; она легко вырывается из влажных и ползучих пут.
Молча доходят они оба до дверей.
Павел складывает косы под поветью, Ксения с крыльца кричит ему:
- Завтра на дальнее поле поедем. К калтусам...
- Ладно...
15.
В воскресенье вечером у сельсовета золотые огни самокруток и мерный говор отмечают ровную неторопкую беседу. С деревни сошлись поговорить мужики, поймали председателя и пытают его о всякой всячине.
Афанасий Косолапыч громоздится на перильцах крыльца и озорно заводит председателя. Афанасий с утра сковылял на заимку, на заимке повстречал самогонщиков, угостился по-хорошему, потом на пути в Верхнееланское поспал в ельнике, а теперь куражится с полпохмелья:
- Ты, Егор Никанорыч, заводи, шуруй в волость, пущай они там супонь подтянут!.. Пошто карасину мне мало отпутают? Никак мне несподручно клопов впотьмах давить... Вали, действуй, ты начальство!..
Мужики лениво смеются. Егор Никанорыч выколачивает трубку о ступени и кряхтит:
- Совсем мужиченко скопытился! - пренебрежительно говорит он мужикам: - Никакого резону не понимает: почем зря карасин жгет и никаких толков...
- Я всякие толки понимаю! - пыжится Афанасий. - Я по летнему делу все присутствие на себе держу!.. Это понимать надо! А что касается карасина, так подай по плепорции - и не шабаршись!..
- Помолчи ты, Косолапыч! - вяло говорит кто-то снизу. - Чисто грохот, никакого удержу.
- Я те загну - Косолапыч! - ворчит Афанасий. - У меня имя-величанье православное имеется.
- Ну и молчи!
- Ну и молчу!..
Среди наступившего не надолго молчания раздается голос председателя:
- Как бы, ребята, промашки не вышло с налогом.
- А што?
- Опять какая-нибудь заваруха? Опять, рази, по-новому?
- Нет. Заварухи никакой. Только оногдысь в волости прижимали, чтоб никакой утайки и, значит, своевременно.
Мужики на крыльце и возле него шевелятся. Огоньки прыгают. Гуще трубочный махорочный дым.
- Эвон какие удалые! Хлеб-то ешо на корню без малого, а они там: без утайки! Умники, разумники!
- Это ни к чему, што на корню. Вы такие издашны, вы своего не пропустите; ямы-то, поди, позапрошлогодние в исправности?
Язвительный голос в темноте хлещет остро, берет за живое. Мужики бурлят, некоторые встают со ступеней, оборачиваются на голос, шумят:
- Ямы-ы!.. Ты ямами не попрекай!
- Колды нужно было, так и по ямам прятали. Сам, поди, тоже прятал!
- Обязательно! Куды больше?! Он не хуже других...
- Я против закону никогда не перечил...
- Конечно! Ты - известный праведник!..
- Оттого и в волость к камунистам шляешься... Чтоб, значит, поближе к начальству.
Председатель кряхтит, отхаркивается, покрывая перебранку, кричит:
- Мужики! Ребята! Да не гыркайте вы!.. Чо, на самом деле, орете? Рази мужик неправду толкует?.. Прятали - это раз. Ну, и есть опасенье, чтоб и нонче не прятали... Конечно, было бы вам упрежденье, а там как хотите...
- Слыхали!.. Ладно!
- Когда ешо будет. Надоест, поди, об этом глотки драть...
Опять стелется молчание. Густой пахучий вечер молчит. Здешнее молчание тонет в ясности и покое вечера.
Перед тем, как расходиться мужикам, Егор Никанорыч, председатель, мимоходом роняет:
- Тут ешо Ксения Коненкина жалобилась. Находит для себя обиду в пае...
- Какая ешо обида? - снова вспыхивают мужики.
- Как обчество выделило, так, значит, и ладно.
- Она незнамо где шлялась кою пору, а земле, рази, пустовать?
- Об чем разговор: дадено ей по положенью, ну и нечего мир мутить!
- Да это я так, к примеру, - вяло успокаивает Егор Никанорыч. - Конечно, как обчество положило, менять не будем... Только, пожалуй, пойдет она в волость, а то, может, и до городу дотакнется...
- Ну и пушай!..
- Ее дело!..
16.
К крёстной, к Анне Васильевне, на огороде подходит Потаповна, черная прямая старуха, опирается на изгородь, говорит:
- Чего это, Васильевна, Ксёнка твоя, чай, полным хозяйством обзаводится?
- Не пойму я, - недоумевает крёстная, - об чем ты толкуешь?
- Кака ты непонятливая, - морщит усмешкой изборожденное старостью темное лицо свое Потаповна. - Парня-то приблудящего совсем к себе прикрутила, говорю, аль на время?
Брови у крёстной сбегаются, вздрагивают гневно губы:
- Побойся ты бога-то, Потаповна? Чего говоришь?..
- А я что говорю? - удивляется старуха и прячет хитрость в выцветших глазах. - Что люди, то и я!
- Да и люди зря треплют языками... Павел у нас работник, человек временный. Сегодня поработал, а завтра, глядишь, и нету его.
- Ну, давай бог, давай бог! - смиренно вздыхает Потаповна и отлипает от изгороди, уходит.
Крёстная Арина Васильевна смотрит ей вслед, крутит головой и вздыхает.
Но она подавляет вздохи и уходит в неотложную, не ждущую работу.
А вечером, когда сон готовит свое мягкое бездонное ложе, когда Павел после ужина уходит на поветь, крёстная не укладывается на своей лежанке, снова вздыхает и тихо окликает Ксению:
- Слышь, Ксена, что люди-то стали болтать?
Ксения, сбросив с себя исподницу, в одной розовой рубахе, теплым пятном мерцая в полутьме, быстро оборачивается, настораживается:
- Об чем?
- Об тебе, девка... Давеча Потаповна про тебя с Павлом наветки сплетала. Судят, говорит, люди про вас дурное...
- Людям рта не заткнешь! - зло говорит Ксения и в голосе ее холод. - Люди всякое могут наплести.
- Я и то толкую! - подхватывает крёстная. - Языки-то долгие... Только... - крёстнин голос делается вкрадчивей и глуше: - ты ба, Ксена, ежели што, поопасилась...
Ксения молчит, потом сухо, невесело смеется:
- Эх, крёстная!.. Ну, ладно...
Устало, протяжно вздыхая, Арина Васильевна укладывает кости на покой. Ксения садится на постель, обхватывает колено руками, сцепляет пальцы. Застывает без сна.
Ночь плывет мягкая, сосредоточенная, неторопливая. Сквозь щели в ставнях вливаются в душную избу серебряные нити. Вливаются и тают в рыхлой тьме. По стенам, по потолку мелкие шорохи и трески. И, покрывая их, мерный негромкий храп спящей Арины Васильевны.
Ксения застывает, кутается во тьму; в сонной тревоге избы, сцепив пальцы на теплом колене, холодеет и борется с мыслями.
И мимо многих горячих и тревожащих мыслей своих проносится мысль о бабьем одиночестве своем, о невыплаканных слезах, об обидах, которые еще будут.
В рыхлой тьме полнее тают вползающие через щели ставней тонкие светы; рыхлая тьма светлеет: ночь проползла ровный и отмеренный путь свой и повернула к рассвету.
Ксения выпрямляется, потягивается всем телом и ложится на постель, чтоб урвать кусочек ночи и сомкнуть не надолго глаза.
Утро встречает ее, как всегда, крепкой, сильной, готовой к жаркому, томливому труду.
Утром, еще покуда не пришел к завтраку Павел, она говорит крёстной:
- Я, крёстная, так думаю: сама я себе хозяйка! Своей волей живу. Пущай люди свои беды расхлебывают, я сама со своей управлюсь!..
Арина Васильевна молчит. В ее глазах испуг и неодобрение.
17.
Мимо верхнееланских полей, мимо бурых, зеленых, черных и золотых лоскутов земли дорога ведет в волость, в деревню Острог.
Летняя дорога пустынна. Летним зноем прибитая, лежит спокойно дорожная пыль.
На полях разноцветными пятнами движутся люди. На полях неустанно и скоро кипит работа. И когда на свороте дороги вырастает облако пыли и из облака этого выносится тарахтенье телеги, люди с косами, с серпами, люди у борон, с тучами мошки над головами на мгновенье приостанавливают работу, оборачиваются в сторону ожившей дороги и глядят.
Усталая мухортая лошадь тащит телегу, на которой вразвалку полулежит мохнатый, бородатый мужик. Лошадью правит мальчонка в картузе, картуз мальчонке налезает на глаза, мальчонка грязной рукой все время поправляет его и по-взрослому, солидно и строго, покрикивает на лошадь.
Лохматый мужик навеселе, завидя поля, людей на полях, кладет тяжелую руку на детское плечо и кричит:
- Стой!
Мальчонка натягивает вожжи, останавливает лошадь и поправляет картуз.
Вылезая из телеги, мужик опускает на землю ноги, обутые в старые рыжие солдатские башмаки с истрепанными обмотками, и ухватывается тяжело одною рукою за передок. На земле мужик стоит не твердо и когда идет к ближайшим, приостановившим работу людям, то пошатывается и прихрамывает: пошатывается оттого, что выпил, хромает потому, что одна нога - правая - слегка согнута в колене.
- Здорово, пахари, работнички! - кричит он весело и озорно: - Потеете?!..
Подошедшие к дороге, разглядев приезжего, махают руками и насмешливо отвечают:
- Здравствуй, здравствуй!
- Это опять, значит, ты, Архип?
- Снова чертомелешь?.. В самую, что есть, рабочую пору гулянку заводишь?..
И люди уходят обратно на поля, к серпам, к лошадям, к работе.
Архип глядит на них, смеется. Широкое лицо, заросшее грязной бородою, кривится от смеха, белые зубы молодо блестят, пряди грязных курчавых волос сбегают и дрожат на морщинистом темном лбу.
- Хлебушко жнете? - кричит он полям и людям. - Землю-кормилицу зорите?! Ладно, пожалуйста, с полным удовольствием! Жарьте!.. Жарьте, елки-палки!
Люди возвращаются к работе, люди не слушают лохматого, хромого мужика. Мальчонка налаживает замызганную рваную шлею на лошади и все поправляет картуз.
Архип умолкает на мгновенье, смех тает на его лице, изумленная обида растягивает его губы и кривит их.
- Молчите?! - горестно изумляется он и широко взмахивает руками. - Вам Архип Степаныч Ерохин, партизан пострадавший, привет делает, а вы морды сытые воротите? А?!.
Мальчонка залезает в телегу и деловито прерывает мужика:
- Едем, чо-ли, тятька?
Архип поворачивает к нему огорченное лицо и вежливо и просительно говорит:
- Василий Архипыч, погоди! Обожди, пожалста. Дай мне этим бестолковым всюю правду выяснить. Всюю правду-матку...
И, внезапно свирепея, подается туда, в сторону работающих людей:
- Обормоты! Храпы!.. С чего рыла-то воротите?! Кто вам землю-то эту приспособил? Кто от белых, от колчаков отбивал? Я - Архип Степаныч Ерохин, партизан, воитель!.. А кто, елки-палки, кровь проливал за эту саму землю? - Я!.. Из ваших верхнееланских, окромя Ксенки, а кто бил колчаков?! Едрена шишь!.. Теперь хозяевами полными стали, зарылись... А у меня всюю нутро отбило, ногу и руку покарябало. У Ксенки очка нет, спорчена баба, а вы на готовеньком?! А?.. С вами Архип Степаныч Ерохин, партизан, здоровкает, а вы не желаите!? У, обормоты!..
На полях, на золотых и черных лоскутьях земли движутся люди; работают. Слышат Архипов крик - и молчат.
Мальчонка подбирает веревочные размочаленные вожжи и, встряхивая головой, кричит Архипу:
- Залазь, тятька! Будет. Поеду я. Хватит тебе орать-то.
Сразу опадая, срываясь с голосу, Архип умолкает и неловко лезет на телегу.
Мухортая лошадь испуганно трогается, телега тарахтит. Облако пыли плывет за нею.
Над полями, над землею тихий зной.
18.
Приходит день - хлеб свезен на гумна, сено сметено в зароды, обведено остожьями, ночи становятся ясными, темными и звонкими, как тугое стекло.
Приходит конец страде, и уже подает о себе знаки осенняя пора золотом пажитей, бурой, но еще уветистой и сочной зеленью хребтов, ранним звонким лаем собак на заре, кудрявыми султанами дыма над темными крышами.
Павел увязывает свой узелок. Новые ичиги, рубаху и немного денег - свой заработок готовится унести он отсюда. Работа кончилась, теперь снова нужно возвращаться в город, снова бродить по улицам, опять искать.
Павел озабочен и молчалив.
Ксения стоит возле печки и смотрит на него, и думает. Она следит за его неторопливыми движениями, она видит его загоревшую шею, золотящийся затылок, согнутую спину. Заметив прореху на его рубахе, она оживляется:
- У тебя, Павел, в городу-то кто есть?
- Никого у меня там нет, - не оборачиваясь отвечает Павел: - я там чужой!..
Ксения молчит и снова думает. И снова после некоторого молчания.
- Коли никого там нету, туго, поди, тебе придется?
- Пожалуй, - пожимает плечами Павел. - Хлебну мурцовку. Ну, все-таки окреп я на твоих хлебах, теперь легче будет работенку искать...
Узелок завязан. Павел выпрямляется, пробует приладить его за спину и встречается взглядом с Ксенией. Она ловит его хмурую улыбку и, подавшись вся к нему и открывая пред ним свое лицо - глубокий сверкающий единственный глаз и безобразный шрам - тихо говорит:
- Оставайся, слышь, Павел, оставайся!..
И с погасшим порывом прибавляет тише:
- ...Ежли не обрыдно тебе со мною...
Павел складывает узелок на табуретку, подходит к Ксении вплотную.
- Мне бы тебе сказать нужно...
Но она перебивает его, что-то отгоняя и от себя и от него:
- Ты ничего не говори. Не надо!.. Ты только по правде: ежли не обрыдна я тебе, оставайся!..
Павел остается.