Ксения хочет посмотреть Павлу в глаза, но он прячет их, отворачивается, силится стащить набухшие ичиги.
- Коли не поддадимся, - тихо и решительно продолжает Ксения, - коли сами не поддадимся, чего люди с нами смогут сделать?.. Мы в своем полном праве...
- Против людей не пойдешь!
Павел стащил ичиг с правой ноги и потрогал пальцами размягченную подошву.
- Павел! - У Ксении голос высок и туг, вот-вот сломится. - Сдаешь, Павел? Говори прямо, чего надумал? Не крути!
- Я ничего... - осторожно и крадучись увиливает Павел. - Я не кручу... Мне тебя же, Ксения, жалко... Заедят нас, не дадут ходу... Камнем я тебе на шею сяду...
- Та-ак... - приглушенно и протяжно говорит Ксения. - Надоела стало-быть?.. Что ж ты виляешь? Ты прямо говори. Ты не бойся, ты вольный человек... Прямо говори!..
- Эх, - морщится Павел и стаскивает второй ичиг. - Зачем, Ксения, говоришь, чего не следует?
Но неуверен голос у Павла, и слова выходят вялые, непрочные, трусливые.
- Вовсе я не об том. И в голове у меня такого ничего не было... А то, что не дадут нам с тобою прочную жизнь здесь складывать, это мне ясно. Куды же мы с тобою подадимся? Мне везде трудно придется, у меня документы плохие, всякий увидит: белый, в белых войсках был... Вот оно в чем дело... И жалко мне тебя, Ксения, путать в свою судьбу...
- Ты меня этак не жалей! - с горечью перебивает Ксения. - Я об своей судьбе хорошо понимаю.
- Ну, вот и рассуди: нет нам с тобою пути... Один конец - собираться мне в дорогу. Спасибо тебе за все сказать и руки тебе развязать. Пусть не гавкают...
Бледная, с внезапно запавшим глазом, Ксения перехватила, глотнула воздух и стиснула зубы. Подавив в себе внезапную, обжигающую слабость, глядит она на Павла, ранит его неотрывным взглядом.
- Уходишь, стало-быть?! Пошто прямо не говоришь? Пошто не сказываешь, что обрыдна я тебе?!.. Я тебя не держу!.. Уходи!..
Ксения поворачивается от Павла и уходит в куть.
Павел растерянно молчит. Он мнет в руках портянки, потом встряхивает их, берется за ичиги. Снова берет портянки и начинает медленно и сосредоточенно переобуваться.
В кути за перегородкой тихо. Эта тишина начинает тревожить Павла. Он прислушивается, вытягивает шею. Слушает.
За перегородкой раздается шорох. В дверях показывается Ксения. Прислонившись к перегородке, она почти спокойно, но с какой-то усталостью в голосе говорит:
- Вечером ты подсчитай... Должна я тебе за работу... Скажешь, как у нас с расчетом выходит...
- Какие долги! - вспыхивает Павел. - Ты мне ничего не должна.
- Ладно! - сурово перебивает его Ксения. - Я знаю... Ты у меня в работниках кою пору прожил... Получишь расчет...
- Ксения! - голос у Павла звенит обидою и стыдом. - Не обижай, Ксения!.. Разве я у тебя работником был?..
- В работниках! - жестко отвечает Ксения. - О прочем забудь... Утресь крёстная свезет тебя на станок... Больше тебя не держу!..
- Ксения!..
Но Ксения глядит гневно и непримиримо.
Павел нагибается к ичигам. Он прячет лицо, на котором пламенеет стыд.
32.
Утро тает. Серые светы, облепившие окна, окрепли, пролились ясным белым блеском. Солнце отразилось в снегах, синие тени стали гуще и резче. День встал крепкий, морозный, сияющий.
Ксения прислонилась к стене, бесцельно, напряженно, невидящим глазом смотрела в обледенелое окно...
Это уже все прошло.
С рассветом безмолвно и угрюмо проснулась жизнь. Павел связал свою котомку, потолокся возле лавки. Потом вышел на зов крёстной, пошел запрягать лошадь.
Потом сиротливо бурлил самовар на столе, и только одна крёстная, Арина Васильевна, обжигаясь, пьет торопливо жидкий чай.
И когда затягивал последний пояс на себе Павел, когда брался за шапку, повернулся он ко Ксении, поднял на нее глаза. Глаза вздрогнули, и вздрогнул голос:
- Ну, прощай... Спасибо тебе, Ксения... за все.
Но холоден, глух и отчужденно бесстрастен был ответ:
- Прощай...
...Это уже все прошло. Теперь в избе никого нет. Теперь никого не стыдно, не пред кем хорониться, скрываться. Теперь можно глубоко, до боли в груди вздохнуть, опуститься, опустить голову на руки и открыть сердце пред самой собою. Заплакать щедрыми, колючими, опьяняющими, обессиливающими бабьими слезами.
Сначала эти слезы холодным тугим комком стынут в груди, давят и томят грудь. Сначала нет выхода слезам. И с застывшим, с холодным, как душа ее, лицом стоит Ксения посреди избы, и мудрое затишье избяное не тревожит, видимо, ее, и острая скорбь ее молчит. Но какое-то мимолетное, какое-то внезапное воспоминание окатывает ее жаром. Она прислушивается к чему-то, она беспокойно оглядывается, ее грудь тяжело вздымается от глубокого вздоха. Этот вздох содрогает ее, она слепо, покачиваясь, идет к лавке, обессиленная опускается на нее, заламывает руки, и вопль, острый и освобожденный, вырывается из ее трепещущих губ.
И слезы приходят бурно, неудержимо, дико.
Когда первые слезы отпускают ее, Ксения подходит к двери, закладывает ее на крюк, а потом бросается на постель - и вволю, досыта, безудержно плачет.
Она плачет долго. Устав от плача, она приподнимается, вытирает заплаканное лицо, тупо отдыхает. Потом снова плачет и снова вытирает лицо. И так несколько раз.
Позже, взглянув на окна, в которые светился яркий зимний день, она решительно встряхивается, вытирает в последний раз слезы и идет к рукомойнику, который, серебряно позвякивая, роняет тусклые капли в темную лохань. Она подставляет заплаканное, горячее лицо под жидкую струю ледяной воды. Тщательно, долго и старательно смывает она с себя слезы.
Позже, когда крёстная возвращается домой, Ксения домовито и бодро уходит прибрать лошадь. Во дворе она задерживается дольше, чем надо. Во дворе вокруг нее весело двигается Пестрый. Она останавливается среди двора, опустив руки, стоит недвижно, глядит поверх забора, слушает. А слушать-то и нечего: над деревней стылой пеленою в тишине и задумчивости протянулся солнечный мороз над крышами; сверля эту пелену, вьются дымные спирали; над тихими домами беззвучно пляшут бесчисленные искры изморози.
И только легкое взвизгиванье Пестрого, который урчит от радости, от умиления, от преданности, - рвет прочную уютную, ласкающую тишину.
Ксения возвращается в избу.
Крёстная развязывает покупки, сделанные на станции, и, не глядя на Ксению, говорит:
- Павел-то такой уж сумный был... всю дорогу... На последях говорит: пущай Ксения на меня, говорит, сердца не доржит... Виноватый я пред ей, сознаю...
- Ладно! Будет! - перебивает Ксения. - Это дело уже прошедшее. Этому делу, крёстная, возврату нет... А что про вину... так незнаемое, кто виноватей... Моя бабья глупость... Сама знаю...
Часть вторая
1.
Архип получает в своей Моге письмо. Письмо идет из города, плутает в волости, из волости с попутным мужиком попадает в Могу. В Моге попутный мужик мнет его в кисете и, обвалянное в крупном крошеве самосадки, измызганное и мятое, приходит оно в Архипову избу.
Архип взволнованно и торжественно берет письмо, оглядывает его, вертит в руках. В неуклюжих пальцах Архиповых мятый конверт беспомощно и нелепо дрожит и бьется из стороны в сторону, как испуганная, пойманная птица.
- От кого бы? - недоумевает Архип и удивленно и застенчиво усмехается: - Кака-така оказия?
Василиса встревоженно молчит: откуда письмо? с добром ли?
Протягивает Архип письмо неожиданное мальчёнке и заискивающе спрашивает:
- Можешь, Василей Архипыч? по этаким буквам можешь читать?..
Василий вытянул из пальцев отца конверт. Он вцепился глазами в строчки. На лбу его, над белесыми бровями набухли шишечки, нос сморщился. В бережном молчании пошевелил Василий губами, повертел конверт и досадливо и обидчиво прошелестел:
- Тута-ка не по книжке... Ишь, какие завитушки накорябали!.. Не умею я этак-то!
- Ах, беда! - конфузливо отвернулся от паренька Архип: - Плохая твоя образования, Василей Архипыч...
- Плохая!?.. - У Василия румянец полыхает на обветренных щеках и серые глаза посверкивают суровостью: - Я, рази, училищу кончил?.. Я зиму только бегал... Учили бы, я и не этакое тебе прочитал бы!
- Ну... - Архип проглатывает огорчение и глядит на письмо, которое Василий кладет на стол. - Ну, об чем толковать... Такая мешанина была, об учении ли было думать?
Василиса схватывает шубенку:
- Пойду попрошу Аграфену. Она письмецо-то разберет.
Аграфена, девка веселая и некуражливая, приходит. Срывает конверт, вытаскивает кругом исписанный листок.
- Гляди-ка, сколько написано тут!
Аграфена медленно и затрудненно, останавливаясь и путаясь в словах, читает письмо.
Архип, Василиса и забившийся в угол паренек слушают. До них доходят кудрявые и не всегда понятные слова. Слова эти то пропадают бесследно, как пустой шелест сухих трав, то остаются остро в памяти и вызывают тревогу. До самого конца, до последних строчек письмо поит их всех, особенно самого Архипа, недоуменьем. И только тогда, когда Аграфенин голос звонко и размеренно читает конец, Архип шумно подымается с лавки, ерзает и треплет в воздухе кудлатыми патлами, широко в смехе, в радостном смехе разевает рот и густо рокочет:
- Ух! язви его!... Дак это вот кто он!? Это - Пал Ефимыч!
И просит девку прочитать письмо еще раз, с самого начала до конца:
- Чтоб крепче упомнить!
Из дважды прочитанного письма выползает и цепко запоминается:
"...Парня, сына, мальчёнка спроворь сюда. Мы из него полного человека наукой сделаем. Довольно, как отцы, в темноте ходить. Пущай поколение будет в культуре. А тебе, товарищ боевой, партизан Ерохин, довольно стыдно в бездельи и лодырем в родной деревне быть. Не для этого кровь проливалась горячая. Цельных три года в спокое живешь, и не надумал обчественным делом заняться. Жизни нашей цельных три года проспал, прохряпал! А тут тебе и сельсовет, и крестком, и всякое другое неотложное советское положение...".
Дважды прочитав письмо, отдала Аграфена листок Архипу. Архип подобрал его бережно вместе с лоскутьями конверта. Весело обернулась к парнишке, к Василию:
- Ну, вот, Васютка, в город тебя устраивают!.. Когды поедешь?
Василий отлип от угла, боком вылез поближе к людям, наклонил упрямый лоб, не смотрит:
- Дак я куды?.. Я на кого хозяйство брошу?.. коня?..
Василий говорит солидные слова, пыжится, как большой, а в голосе слезы дрожат, вот-вот брызнут:
- Про науку... а от кого я в город-то поеду?..
Аграфена весело всплескивает руками и задорно смеется:
- Ой, мужичок!.. ой, глядите-ка, люди, да он всамделе мужик!
Архип вертит головой, жует волосатым ртом, смущенно мнет письмо и тихо говорит. И когда говорит, - затихает Аграфенин звонкий, беззлобный смех:
- Это... ты, Василей Архипыч, не печалься... Про хозяйство... Будет, натер ты себе холку.... О коне тоже... Как-набудь управимся... Вот со старухой... Тебе к Пал Ефимычу обязательно поехать надо. Обязательно!
На мгновенье Архип умолкает, лицо его темнеет, в глазах разгорается тревожный свет. Он крепко собирает заскорузлые пальцы в корявый, шишковатый кулак, выпрямляется и неожиданно кричит:
- Правильно!.. Совершенная истина! Цельных три года прохряпали!.. И неизвестно, к чему!..
Василиса сжимает тонкие бледные губы и, сдерживая вздох, успокаивает мужа:
- Ну, пошто ты, Степаныч, кричишь-то!? Известное дело, управимся. Об этом заботы нечего брать. Только боюсь я. В чужих людях будет ли Васютке сладко? Не обидел бы...
- Пал Ефимыч!?.. - Архип озаряется улыбкой, улыбка ширит его лицо, раздувает рот: - Это он-то, товарищ мой, Пал Ефимыч, обидит!? Да он глотку за Василея Архипыча кому ни-на есть перервет!.. Он!.. Ты в этом понятии, старуха, не опасайся! Тут без обману.
- Может, и так, Степаныч, - вздыхает Василиса, - да все сумнение у меня. Дите безответно, долго ли утеснить.
Василий, у которого от письма, от этих разговоров разгорелись глаза и взлохмачены светлые путанные волосенки, оборачивается к матери:
- Я не махонький! Пошто, ты, мамка, нюнишь? Не люблю этого!..
Аграфена, поблескивая зубами, уходит.
2.
На святках из волости, из села Острожного приезжают в кошеве, словно гости веселые и обычные, молодые ребята, комсомольцы.
У сельсоветского крыльца они весело топчутся, охлапываются, разбрызгивая свеженаметенный снег, и, весело переговариваясь, вместе с белым паром, вместе с морозом вторгаются в присутствие.
Афанасий, хмуро озабоченный похмельем, нудливо ворчит им навстречу и топает ногами:
- Кыш вы! Валитесь обратно! валитесь!.. Каки по святошному времю занятья!? Во середу приезжайте.
- Не кыркай! - добродушно покрикивает в ответ один из приезжих. - Что у вас тут за мода - праздники?
- Два дня полагается отдыхать, а у вас цельные святки отдых, што ли?
- Где председатель?
- Сторонись, сторонись, товарищ!..
Афанасия смывают с порога, ватага весело проникает в сельсовет. В сельсовете сразу становится шумно и крикливо.
Ребята стряхивают с себя снег, распоясываются, сбрасывают полушубки. Они не обращают внимания на Афанасия. И сторож, наливаясь тревогой, тушит в себе задорный жар и озабоченно и примирительно спрашивает:
- Да вы зачем?
- Мы в комсомол! - горделиво и вызывающе отвечают ему.
- Будем мы тут у вас лекцию читать. И насчет религии просвещать...
- Лекцию? - криво наставляет Афанасий заросшее шерстью ухо под непривычное слово. - Это к чему жа?.. А?..
- А там увидишь.
- Против бога!
- Охальничать опять!.. - снова закипает Афанасий: - Как лонись?.. Носит вас...
Но ребята уже не слушают его. Они устраиваются удобно за столом. Из холщевой сумки вытаскивают книжки, разбирают их, говорят о чем-то своем. Один из них, накинув на себя полушубок, выходит:
- Пойду к председателю.
А через час, когда побывал в сельсовете председатель и досадливо и несговорчиво побеседовал с приезжими, ребята рассыпались по деревне, пошли по избам, стали сбивать мужиков и баб пожаловать на беседу.
Позже они приносят в сельсовет скамьи, табуретки, доски, налаживают места для сиденья. Разворачивают с хрустом и звонким шелестом раскрашенные плакаты, прибивают их к стенам.
Афанасий обидчиво и сумрачно поглядывает на хозяйничающих в сельсовете комсомольцев. Боком протискивается он к картинкам, облепившим стены. Разглядывает их. Видит: волосатые, толстобрюхие попы, высоко вздымая полы ряс, отплясывают пьяно и озорно среди священной утвари и икон. Старый бог-отец, в очках, смешной и лукавый, пялит свои глазки и метет пышной и холеной бородой дородное брюхо свое. Худая, носатая богородица прижимает к своей груди щекастого младенца, а вокруг них хороводом вьются монахи, купцы, генералы, господа.
Под картинками выведены какие-то подписи. Афанасий разглядывает, не понимая, эти подписи и догадывается:
- Галятся над богом, язви их в душу!..
И когда лениво, опасливо и поодиночке начинают сходиться на беседу мужики, бабы и ребятишки, Афанасий тащит их к плакатам, тычет в глумливые картинки черным грязным пальцем и бубнит:
- Ето што? А?.. Глядите-ка, православные, ето кака хреновина, прости господи, про иконы, про бога накручена!?.
Мужики молча глядят на плакаты, бабы испуганно переговариваются.
Афанасий кипит, ковыляет между лавками, по проходам, фыркает, хватает вновь приходящих и влечет их к плакатам.
Скамьи заполняются. Под низким потолком собирается гул и табачный дым. Приезжие ребята расположились за отодвинутым к самой стенке председателевым столом и совещаются о чем-то. Посовещавшись, затихают они, смотрят на народ, и один из них, чернявый и скуластый, встает, трет голый безбородый подбородок и кричит собравшимся:
- Граждане, крестьяне и товарищи! Сейчас товарищ Верещагин, член нашей ячейки, сделает вам доклад, то-есть прочтет лекцию: есть бог или нет!.. Прошу тишину!..
В шуме и движении толпы на смену чернявому встает за столом товарищ Верещагин, и когда он встает, с передней скамейки остро звенит бабий вскрик:
- Матушки!.. да это Митька сватьи Дарьи!..
Товарищ Верещагин, Митька, сконфуженно усмехается, перебирает на столе тоненькие книжечки, откашливается. Начинает доклад о боге.
В топоте, в кашле, во вскриках и переговорах тонет и неуклюже ползет этот доклад. Несколько раз останавливается товарищ Верещагин и ребята из-за стола кричат:
- Тиш-ше!.. Товарищи! Граждане женщины, тише!.. Не мешайте порядку!..
Несколько раз не надолго затихают слушатели, но не выдерживают и снова бурлят и грохочут. И вместе с другими, озлобленней и яростней иных, грохочет и бурлит Афанасий...
Вспотев и отдуваясь, кончает свое дело товарищ Верещагин, Митька. Чернявый, скуластый снова встает и, покрывая усилившийся шум и говор, звонко предлагает:
- Граждане, которые желают, могут вполне свободно задавать вопросы. Кому что непонятно.
Пылающий возбуждением, шумный и неуклюжий, протискивается меж скамьями Афанасий и широко размахивает руками:
- Давай я спрошу!
- Ну, спрашивай.
Не глядя на ребят, ни на чернявого, ни на оратора Митьку, Афанасий оборачивается к своим, к мужикам и бабам:
- Хочу загануть я вопрос! - кричит он восторженно и гневно.
- Вали!.. Сыпь, Косолапыч!..
- Хочу поспрошать - пошто этих сукиных сынов матери рожали, утробы свои надрывали? на кой ляд?!.
Пляшет прокуренный сельсовет в хохоте, гневе, реве и шуме. Пляшут полуизодранные плакаты на гулких стенах. Вокруг Афанасия свивается клубок, ребята напрасно призывают к порядку, к спокойствию, к тишине. Порядка, спокойствия и тишины нет.