Вдоль фронта - Джон Рид 14 стр.


Изо дня в день мы брали русско-французский словарь и корпели над ним с хозяином, чтобы изменить свое меню; но он не умел читать по-русски и отказывался понимать, когда мы произносили русские слова. И так мы переходили от яиц к жесткому мясу или телятине, с бесконечным чаем, по крайней мере шесть раз в день. Самовар кипел на балконе под нашим окном, и время от времени один из нас бросался к двери, отталкивал с дороги казака, перевешивался над лестницей и звал:

– Хозяин!

Тогда поднималась беготня обеспокоенных казаков, они начинали звать, отворялись двери, постояльцы высовывали головы, а снизу эхом отзывался крик:

– Что?

– Chai! – приказывали мы. – Dva chai skorrie! (Два чая скорей!)

Мы требовали яиц к утреннему завтраку, но хозяин отказывал.

– Яйца к завтраку, яйца к обеду, но не утром, – спокойно объявлял он. – Яйца за утренним чаем очень нездорово.

Наконец нам удалось объяснить, что мы хотим яичницу с ветчиной. Он в ужасе всплеснул руками.

– Ветчину! – воскликнул он. – Да, ее можно достать, но только гои едят ветчину. Я вам не дам ветчины.

Под арестом в Холме

Сотне кубанских казаков, стоявшей в Холме, только и было дела, что гарцовать на своих лошадях и сторожить нас. Сто полудиких гигантов, увешанных старинными доспехами. Высокие меховые шапки, длинные малиновые, синие или зеленые черкески, стянутые в талии, с косыми патронными карманами по обеим сторонам груди, изогнутые ятаганы, выложенные золотом и серебром, кинжалы с драгоценными камнями, сапоги с острыми, загнутыми кверху носками…

Сначала наблюдение за арестованными развлекало их своей новизной. Днем уже знавшие нас приводили своих приятелей посмотреть. А в промежутках, ночью, те, что не смогли прийти днем, шумно вторгались в нашу комнату, зажигали лампу и будили нас, толкая ножнами.

Они были точно дети-переростки. Некоторые приходили, нервно теребя рукоятку сабли и следя за тем, чтобы мы не оказались за их спиной. Другие – застенчиво и доверчиво, готовые стать друзьями. Эти целыми часами внимательно изучали французско-русский словарь, по складам рассказывая историю своей жизни. В особенности один дружески настроенный казак проводил почти все свое время с Робинзоном, и оба они горестно плакались о своих домах и детях. За эти восемь дней вся сотня перебывала у нас несколько раз. Они получили свои портреты, с непрестанным любопытством все снова и снова пересматривали наши вещи, щупали материю нашего платья, курили наши папиросы, дивились картинам Робинзона, изображавшим нью-йоркские виды, и бесконечно спорили между собой – действительно ли мы немецкие шпионы. Ни один из них никогда не был в Западной Европе, и они совершенно не знали, что она собой представляет.

Для большинства из них было безразлично – немцы мы или нет, но один жиденький парнишка с злым лицом и светлыми усами обращался с нами, как с пойманным ненавистным врагом. Когда он стоял у нас на часах, он шумно и без стука вваливался в комнату, расправлялся с нашими папиросами и попадавшимися ему под руку деньгами. Иногда, когда я читал, он вырывал книгу из моих рук. Мы прозвали его Иваном. На чистом английском языке мы предлагали ему прекратить это. Он нагло возражал нам по-русски. И так это повторялось изо дня в день.

Как-то раз, войдя к нам, Иван подскочил к столу, сгреб полную горсть папирос и сплюнул на пол.

– Пошел вон, Иван! – закричал Робинзон.

Иван выругался по-русски.

– Убирайся вон, или мы выставим тебя!

Казак стоял спиной ко мне, дверь была открыта. Я неожиданно обхватил его сзади за поясницу и, пробежав вместе с ним до площадки, дал ему пинка. Стуча шашкой и кинжалом, он покатился вниз по ступенькам длинной лестницы. Вскочив на ноги, он с яростным воплем выхватил свою шашку и угрожающе стал подниматься наверх. Робинзон и я держали дверь. Иван просунул клинок в щель и, злобно мыча, стал махать им. Стоявшие на площадке казаки прислонились к стене и принялись хохотать. В конце концов Иван ушел и никогда больше не показывался у нас…

Три раза в день казаки проезжали верхом по крутой улице около отеля и поворачивали налево. Они дико распевали длинную возбуждающую песнь, похожую на суровый старый гимн. При их приближении мы всегда высовывались из окна, и все они улыбались, проезжая мимо, оборачивались и рукой приветствовали нас, – все, кроме Ивана, который строил свирепые рожи и грозил нам кулаком, на что мы, высовываясь еще ниже, отвечали ему тем же…

Иногда, душным вечером, когда казак, стоявший во дворе, уставал сторожить нас и уходил, мы карабкались из нашего окна на остроконечную крышу и смотрели вниз на железные крыши и переполненные донельзя улицы города. К югу поднимались на холме два старинных шпица старой величественной католической церкви – остаток славных дней, когда королем Польши был Понятовский. Внизу, на темной боковой улице стояло большое непомеченное номером здание, в котором находились еврейская синагога и хедер – еврейская религиозная школа, – из этого здания день и ночь неслись неясное гудение учеников, читавших нараспев священные книги, и глубокие голоса равви и реббе, горячо споривших о запутанных вопросах "закона".

Людской поток из России прибывал и затоплял этот город старой Польши. С нашей крыши нам видны были колоссальные военные казармы и учреждения – необъятные постройки в четверть мили длиной, какие встречаются в Петрограде, и восемь церквей, строящихся или уже построенных, с поднимающимися в небо забавными луковицеобразными башнями красного или синего цвета или же раскрашенными яркими ромбами. Прямо перед нашим окном был "Святой холм". Над роскошным массивом зеленых деревьев, поверх фантастических монастырских башен поднимались шесть золотых куполов; ежевечерне и по праздникам гул больших колоколов таял в веселом перезвоне. С утра до ночи наблюдали мы за священниками, проходившими вверх и вниз по улице, – это были бородатые люди с лицами фанатиков и длинными волнистыми волосами, падавшими им на плечи; одеты они были в серые или черные, ниспадавшие до пят, шелковые рясы. Евреи на тротуарах смиренно уступали им дорогу. Теперь монастырь стал военным госпиталем. Группы девушек в красивых белых головных повязках русского Красного Креста торопливо входили и выходили из огромных ворот, у которых всегда стояли на часах два солдата. Там постоянно толпилась молчаливая кучка людей, с любопытством глазевшая сквозь железную ограду. Иногда можно было слышать протяжный вой сирены, нарастающий и затихающий где-то вдали, и сейчас же вверх по улице бешено проносился автомобиль, полный раненых офицеров. Один раз в большой открытой машине бился огромный человек в руках четырех сестер милосердия, старавшихся его удержать. На месте его живота была окровавленная масса, и он отчаянно кричал всю дорогу в гору, пока деревья не поглотили одновременно и автомобиль и его вопли.

Днем суматоха шумного города заглушала все остальные звуки. Но ночью мы слышали – или, вернее, чувствовали – сотрясение от гула неприятельских орудий, расположенных милях в двадцати от нас.

Непосредственно перед нашими глазами ежедневно проходила драма еврейской жизни в России. Стороживший нас казак надменно прохаживался по двору расположенного ниже нас дома, дети далеко обходили его, когда проходили мимо, молодые девушки, приносившие ему стаканы чая, старались улыбаться на его грубые заигрывания, пожилые люди вежливо задерживались, чтобы поговорить с ним, а за его спиной бросали взгляды, полные ненависти. Он расхаживал важно, точно лорд, он, этот покорный раб русской милитаристической машины; они низкопоклонничали и лестью приобретали благосклонность представителя господствующей нации. Мы заметили, что каждые два-три дня все евреи, молодые и старые, прикалывали к груди маленькие бумажные значки. Однажды утром хозяин вошел в нашу комнату с таким значком: это было дешевое изображение царской дочери, великой княжны Татьяны.

– Что это такое? – спросил я, указывая на портрет.

Он с горечью пожал плечами.

– Рожденье великой княжны, – сказал он.

– Но я уже два раза на этой неделе видел, как носили такие же.

– Через каждые два или три дня – рождение великой княжны, – ответил он. – По крайней мере, так говорят казаки. Казаки заставляют каждого еврея покупать такую картинку и носить ее в день рождения великой княжны. Она стоит пять рублей. Мы – только бедные евреи, слишком невежественные, чтобы знать, в какой день бывает рожденье великой княжны. Но казаки – русские, они-то знают.

– А что, если вы откажетесь купить? – спросил я.

Он многозначительно провел пальцем по своему горлу и издал хрипящий звук.

Грязнейшим местом был этот двор, полный отбросов из двух еврейских домов и всем, что постояльцы отеля выбрасывали из своих окон. От улицы отделял его высокий дощатый забор с громадными деревянными воротами, запиравшимися на крепкий засов. Дверь и нижние окна в доме были защищены тяжелыми деревянными ставнями, приделанными изнутри. Это было защитой от погромов. На заборе была прибита косая настилка из планок, по которой весь день со звонким смехом карабкались и съезжали, а порой лежали на животе, уткнувшись носом в забор, чтобы посмотреть на проезжавших мимо казаков, бесчисленные грязные ребятишки. Малыши ревели и возились в грязи на дворе. Из открытых дверей и окон разносился запах кошерной кухни и всякие иные запахи людей, слишком скученных и слишком бедных, чтобы соблюдать чистоту – нечто вроде того, что можно встретить в беднейших кварталах Ист-Сайда в Нью-Йорке.

Но каждую пятницу, в полдень, в доме, как и в каждом другом еврейском доме этого города, поднималась всеобщая суматоха – приготовления к субботе. Все женщины надевали свои старые рабочие платья; отбросы убирались со двора, у порога ставились жестяные чаны с горячей водой, из них уносили полные ведра в дом, откуда слышно было, как скребли и подметали щетками, шлепали мокрыми тряпками и ритмично напевали за работой еврейские женщины. Ведра, уже полные грязной воды, выливали обратно в жестяной чан, и когда его содержимое становилось черно и густо, как суп, приносилась вся семейная утварь – кастрюли, ножи и вилки, глиняная посуда, чашки и стаканы – и мылись там: колодезь был слишком далеко, чтобы тратить лишнюю воду. А после этого дети наполняли себе ведра из чана и мылись в них, в то время как остальные скребли дверные косяки, подоконники и две каменных ступеньки у порога, надрываясь в печальной песне.

Полотно, висевшее на бельевой веревке, было снято. Все маленькие еврейские лавки закрывались рано, и мужчины возвращались домой, идя небольшими дружескими группами, как люди, закончившие свою работу. Каждый из них надевал свой лучший длинный сюртук и ермолку, свои самые блестящие ботинки и выходил, чтобы присоединиться к все увеличивающемуся степенному потоку серьезных, одетых во все черное, людей, катящемуся по направлению к синагоге.

Дома скатывали грязные ковры, открывая белый пол, который всегда бывает покрыт, за исключением только субботы и дней больших религиозных праздников. И, вереницей, женщины, девушки и маленькие дети, смеясь и болтая, в своих лучших платьях выходили на улицу, где уже собирались остальные женщины и дети, чтобы досплетничать и похвастаться своими нарядами.

Из нашего окна был виден угол кухни, сморщенная старуха, присматривавшая за замазанной печью; было слышно бренчанье ключей, которые прятали подальше на праздник, и открывался вид на стол в обеденной комнате, с шеренгой свечей для "свечной молитвы" и субботним хлебом, покрытым салфеткой, с оплетенной бутылкой вина и чашкой.

Мужчины медленно возвращались из синагоги, а когда падали сумерки, вверх и вниз по улице, оживленно беседуя, прогуливались бледные, сверхутонченные молодые еврейские интеллигенты, обсуждая спорные места "закона".

Члены семьи стояли молча, прижавшись друг к другу, скрывая от нас стол опущенными головами, в то время как над вином произносилась молитва и разрезался священный хлеб, – желтое пламя свеч играло на их оливковой коже и на странных очертаниях их восточных лиц…

После ужина смирно играли дети, неповоротливые в своем субботнем платье, а женщины собирались перед домами. Когда наступала темнота, из каждого окна еврейского дома светился огонь. Мы заглядывали через окна в расположенную на втором этаже длинную простую комнату, пустовавшую в течение всей недели, где теперь собралось несколько мужчин, с громадными книгами, развернутыми перед ними на столе, до поздней ночи распевавших глубокими голосами по-восточному звучавшие псалмы.

В субботу люди с утра шли в синагогу. Это был день многочисленных визитов друг другу целыми семьями, одетыми по-праздничному; день бесконечного обеда, длившегося большую часть дня, с веселыми песнями, которые пелись всей семьей под хлопанье в ладоши: разодетые семейства, вплоть до последнего ребенка, гуляли по дороге, что окружала подножье "Святого холма" и направлялась в открытую равнину… А затем ночь, и распечатанная печь, разостланные ковры, маленький Яков, ноющим тоном повторяющий своему учителю урок, открытые магазины, снова поношенное платье и страх.

Почти каждый день вверх по улице проходила небольшая трагическая процессия и направлялась к тюрьме, расположенной около монастыря: два-три еврея в их характерных длинных одеждах и ермолках брели тяжелой походкой, с лицом, потерявшим всякое выражение, и уныло поникшими плечами. Впереди и сзади них плелись здоровенные солдаты, держа в руках винтовки с примкнутыми штыками.

Много раз спрашивали мы хозяина об этих людях, но он всегда изображал на своем лице неведение.

– Куда они идут?

– В Сибирь, – бормотал он, – а может быть… – и он жестом показывал, как спускают курок…

Хозяин был на редкость осторожный человек. Но иногда он подолгу стоял в нашей комнате, переводя взгляд с Робинзона на меня и обратно, как будто у него было многое что сказать, если бы он только смел. В конце концов он качал головой, вздыхал и уходил мимо бдительного казака, набожно прикасаясь к бумажке с молитвой, приколотой к косяку двери.

Мы так и не получили ответа на наши ультиматумы, и офицер со стриженной головой больше не приходил к нам, – такая это была неприятная задача – отвечать на наши доводы! Казаки также предавались где-то более занимательному времяпрепровождению, хотя они и не переставали приветствовать нас криками, когда проезжали мимо нашего окна. Так что, в конце концов, мы видели только хозяина, стоявшего на часах казака и двух кривлявшихся безобразных польских служанок – Фред и Анни, которых хозяин недокармливал и заставлял надрываться в работе.

Дальнейшие приключения в плену

Однажды в комнату с шумными поклонами вошел почтальон в блестящей форме, в сопровождении нескольких приятелей, с телеграммой от американского посла.

"Вы были арестованы, так как вступили в военную зону, не имея на то соответствующего разрешения. Министерство иностранных дел извещает наше посольство, что вы будете отправлены в Петроград".

И все. Нас снова окружила тишина, и внешний мир снова исчез из нашего кругозора. Мрачные монотонные дни следовали один за другим. Мы были забыты.

И наконец, через несколько ночей раздалось позвякивание шпор и легкий стук в дверь. Два офицера торжественно продефилировали в комнату; один из них – тучный, потный, маленький – отрекомендовался Ивановым, квартирмейстером Юго-западного фронта, кузеном генерала, другой – тощий, плешивый эпилептик с высохшей рукой и множеством орденов – поручиком Потемкиным. Его мускулы и тело подергивались в: чем-то вроде пляски св. Витта; он заговорил, и спустя некоторое время мы разобрали, что изъясняется он на каком-то неведомом английском наречии. Смысл его слов был тот, что мы свободны.

– Мы можем вернуться в Бухарест?

– Да, джентльмены.

– Как мы сможем попасть на фронт?

– Что он говорит? Что он говорит? – допытывался квартирмейстер писклявым голосом. Потемкин перевел, и оба громко расхохотались.

– Я советую вам, – сказал, заикаясь, Потемкин (он был похож на говорящий скелет), – я советую вам ехать в Петроград и просить через вашего посланника великого князя о помиловании. Да, это дипломатическое дело, – он резко дернул головой.

Мы с Робинзоном обсудили положение: может быть, если мы поедем в Петроград, мы сможем наконец побывать на русском фронте.

– Если вы поедете, генерал-квартирмейстер даст документы, – продолжал Потемкин.

Мы последовали за ним, он вернул нам наши паспорта, письма, пропуска и подозрительный список еврейских граждан. Мы просили пропуск в Петроград, чтобы нас не арестовали. Он сказал, что этого не нужно, что никто нас больше не арестует. Тем не менее, по нашему настоянию, он выдал нам пропуск. И наше счастье, что мы получили его, иначе мы были бы арестованы по меньшей мере двадцать раз.

Когда я приехал в отель, мистер Джордж Т. Мэрэй, американский посол, аккуратный маленький человечек в очках, с седыми усами, сидел за завтраком.

– Мистер Рид, – сказал он сухим трескучим голосом, – я очень рад видеть вас в Петрограде. Вы доставили посольству очень много беспокойств, очень много! Теперь, мистер Рид, я не желаю возобновлять разговор о вашем неблаговидном поведении, но мой лучший совет вам – покинуть Россию немедленно и кратчайшим путем.

– Покинуть Россию, – произнес я, весьма удивленный, – зачем?

– Почему? – ответил он с раздражением. – Это совершенно ясно. Вас прислали сюда под конвоем…

– Вовсе нет, – возразил я, – нас отпустили и сказали, что мы можем вернуться в Бухарест.

– Бухарест? – недоверчиво произнес он. – Но я уведомлен из министерства иностранных дел, что вас должны доставить сюда под конвоем и выслать из России. Если же это не так, я все-таки советую вам выехать из этой страны как можно скорее.

– Но что же я сделал?

– Депеши, которые я получил из министерства иностранных дел относительно вас, мистер Рид, были очень тревожны – положительно очень тревожны. Офицеры, которые обыскивали вас на фронте, донесли, что они нашли у вас фальшивый паспорт и рекомендательные письма к лидерам еврейского антирусского революционного общества. Сверх того, вы вступили в русскую военную зону, не имея соответствующих разрешений.

– Но мой паспорт был выдан в Вашингтоне, – возразил я, – и у меня не было никаких писем к евреям каких-либо партий. Все мои бумаги мне вернули в Холме – они со мной, если желаете их видеть. Что же касается вступления в военную зону без разрешения, то у меня были пропуска от двух русских генералов, от генерал-губернатора Галиции, письмо от князя Трубецкого и поручение от американского посланника в Бухаресте.

Мистер Мэрэй бросил на меня взгляд крайнего недоверия.

– Хорошо, мистер Рид, – холодно сказал он, – но ваше объяснение положительно не согласуется с утверждением русского правительства.

Назад Дальше