А случилось вот что: офицеры, арестовавшие нас в Холме, были весьма смущены, увидав наши пропуска. Незадолго перед этим немецкие шпионы деятельно работали в этой местности, и этим офицерам влетело за это. Они чувствовали, что им необходимо поймать каких-нибудь немецких шпионов. Мы явились козлами отпущения. Список еврейско-американских граждан показался подозрительным человеку, который рассматривал наши бумаги, и, кроме того, не понимая по-английски, он не мог прочесть наших документов. Может быть также, в холмском штабе нашли, что проявили чрезмерное усердие и испугались, что придется отвечать за то, что держали под арестом англичанина и американца. Кто-нибудь выдумал это дикое обвинение и послал его великому князю, надеясь, что таким образом покончат с нами. Русские имеют обыкновение так работать.
Факт тот, как мы узнали впоследствии, нас решено было расстрелять в Холме. Но американский и английский послы настояли, чтобы нас переслали в Петроград…
На следующий день я отправился в американское посольство узнать, как обстоят дела. Первый секретарь дал мне понять, что я налгал, так как мои объяснения и объяснения министерства иностранных дел не совпадали.
– Я думаю, – сказал он, – что вы будете высланы через Стокгольм или Владивосток. По-моему, вам лучше спокойно ожидать в отеле.
– Но посол посоветовал мне самому уехать отсюда.
– И не пробуйте уезжать, – многозначительно сказал он, – ни в коем случае.
– Но мне надо вернуться в Бухарест! – воскликнул я. – Разве посольство допустит, чтобы нас выслали через Стокгольм или Владивосток из-за каких-то ложных обвинений?
Он холодно ответил, что посольство ничего не может сделать.
В британском посольстве, куда я дошел вместе с Робинзоном, первый секретарь только рассмеялся.
– Это положительно смешно, – сказал он. – Само собой, они не могут выслать вас из России. Опишите всю эту историю, и мы поступим сообразно вашему изложению фактов. Если мистер Рид пожелает, то мы будем рады оградить также и его.
Через два часа из британского посольства была отправлена нота в министерство иностранных дел, заверяющая наши документы и гарантирующая невинность наших поступков.
Спустя некоторое время я снова встретился с мистером Мэрэй в вестибюле отеля.
– Как, мистер Рид, – сурово произнес он, – вы все еще в России?
– Ваш первый секретарь приказал мне ни под каким видом не уезжать отсюда.
– Так он сказал? – произнес неуверенно посол. – Но я предпочел бы не видеть вас в этой стране, мистер Рид. Ваше дело – большая забота для меня!
В России все делается очень медленно и необычайно странно. Три недели спустя пришло распоряжение в оба посольства: что мистеры Рид и Робинзон могут оставаться в России, сколько им будет угодно, но, когда они будут уезжать, они должны покинуть страну через Владивосток.
– Ничего нельзя было сделать, ничего, – сказал мистер Мэрэй, – но я поговорю с Сазоновым.
Секретарь британского посольства был в высшей степени возмущен.
– Не уступайте, – говорил он, – посол сам немедленно заявит свой протест мистеру Сазонову.
Сэр Джордж Бьюкэнэн, британский посол, считал все это дело пустяком. В тот же день он говорил с министром иностранных дел.
– Я нахожу, что ваши люди очень недальновидны, – сказал сэр Джордж, – эти корреспонденты оказали союзникам неоцененные услуги в американской прессе. Они приехали в Россию, чтобы писать о здешних делах благожелательным образом. Вы просто создадите предубеждение в Америке против России.
– Все равно, – сказал Сазонов, – с их стороны было очень наивно въезжать в Россию таким образом.
– Они не более наивны, чем ваши собственные военные власти, – возразил сэр Джордж.
Через неделю мистер Мэрэй встретил меня в вестибюле и дружески протянул руку.
– Ну, мистер Рид, – сказал он, улыбаясь, – как идут ваши дела?
– Я думал, вы похлопотали о моих делах, мистер Мэрэй, – отвечал я. – Говорили вы с мистером Сазоновым?
– Я имел дружескую беседу с мистером Сазоновым. Он меня уверил, что ничего нельзя сделать. Запомните, мистер Рид, что я не буду виноват, если вы попадете в неприятное положение. Вспомните, что я откровенно советовал вам сразу уехать из России, я и теперь советую вам сделать то же – через Владивосток.
Десять дней спустя мы попытались бежать. Взяткой в тридцать пять рублей мы убедили петроградскую полицию поставить на наши паспорта официальный штамп: "Разрешен проезд через границу", и однажды вечером мы вышли, переменили несколько раз извозчиков и выехали поездом на Киев и Бухарест. Но на следующее утро, в Вильно, в наше купе вошел улыбающийся жандармский офицер и разбудил нас.
– Тысяча извинений, – сказал он, не спрашивая, кто мы и куда едем. – Я имею приказ по телеграфу попросить вас сойти здесь с поезда, вернуться в Петроград и немедленно оставить Россию через Владивосток.
Обратный путь в Петроград занял полтора дня. Мы попали в свой отель только после того, как два офицера из охранного отделения установили нашу личность и отправили на допрос в штаб.
Довольно странно, что там ничего не знали о нашей попытке бежать. Начальник – угрюмый распухший человек с злым лицом – прочел нам приказ, только что полученный от его высочества великого князя. Он был датирован тремя днями раньше – кануном нашего побега. В нем было сказано:
"Мистеру Бордману Робинзону, британскому подданному, и мистеру Джону Риду, американскому гражданину, настоящим предписывается выехать из Петрограда через Владивосток в двадцать четыре часа по получении сего приказа; в случае неисполнения они будут преданы военному суду и сурово наказаны".
– Сурово наказаны? – спросил Робинзон. – А если нас оправдают?
– Вы будете сурово наказаны, – деревянным голосом ответил начальник.
Между тем наш переводчик смотрел расписание поездов на Владивосток в течение ближайших двадцати четырех часов. Поезда не было! К тому же у нас вышли деньги. Но все это начальника не интересовало, он настаивал на том, что мы должны заехать, есть поезд или нет, есть у нас деньги или нет.
В сопровождении целой своры сыщиков, разнообразно замаскированных, мы поспешили в наши посольства.
Мистер Мэрэй отказался меня принять и выслал вместо себя мистера Уайта, второго секретаря.
– Мы не можем помочь вам деньгами, мистер Рид, – холодно сказал он. – Но, мне кажется, у американского консула есть фонд для неимущих американцев.
В отчаянии я объяснил ему, что мы получили приказ выехать во Владивосток в течение двадцати четырех часов и что такого поезда нет. Он равнодушно ответил, что сомневается, чтобы можно было что-нибудь сделать. Я бросился на поиски Робинзона.
К счастью, британское посольство хлопотало за нас обоих. Посол телеграфировал британскому атташе при штабе великого князя, чтобы он переговорил с "его высочеством". Кроме того, сэр Джордж отправился лично в министерство иностранных дел и протестовал от имени своего правительства. Министр иностранных дел телеграфировал великому князю, прося отменить приказ, и по телефону отдал распоряжение сыскной полиции прекратить слежку за нами.
Час спустя начальник полиции извинился перед нами по телефону и сообщил, что его люди отозваны.
На следующий день в отель явился штабной офицер и в почтительных выражениях передал нам бумагу от адъютанта великого князя, уведомляющую, что приказ о нашей высылке отменен и что мы можем отправиться в Бухарест, когда пожелаем.
Мы не стали ждать и выехали с первым же поездом на юг, боясь, как бы кто-нибудь не передумал.
Офицер пограничной стражи отвел нас в угол станции и приставил к нам четырех солдат, которые перерыли наш багаж, распарывали наши бумажники и подкладку нашего платья и ловко раздели нас в присутствии других пассажиров.
Они конфисковали все мои бумаги и заметки и эскизы Робинзона. Но когда мы перебрались через границу и очутились на нейтральной земле, это показалось небольшой платой за освобождение от грубых лап русской армии.
Лицо России
Кто не путешествовал по ширококолейной русской железной дороге, тот не знает восхитительных удобств огромных вагонов, в полтора раза больших по ширине, чем американские, слишком длинных и просторных коек, таких высоких потолков, что можно стоять на верхней полке. Поезд идет, плавно покачиваясь и не спеша, его тащит паровоз, отапливаемый дровами и изрыгающий сладковатый березовый дым и дождь искр, он подолгу останавливается на маленьких станциях, где всегда есть хороший ресторан. На каждой остановке лакеи проносят через поезд подносы со стаканами чая, бутербродами, пирожным и папиросами. Там нет определенных часов для прихода поезда, нет установленного времени для еды и спанья. Часто во время путешествия я видел, как в полночь прицепляли вагон-ресторан, и все шли туда обедать и сидели за бесконечными разговорами до тех пор, пока не наступала пора завтракать. Один достает постельное белье у проводника и раздевается на глазах у всех пассажиров своего купе, другие ложатся на голые матрацы, а остальные усаживаются пить неизменный чай и вести нескончаемые споры. Окна и двери закрыты. Можно задохнуться в густом табачном дыму; с верхней полки раздается храп и беспрестанная возня влезающих наверх, укладывающихся спать, снующих туда и обратно.
В России каждый говорит о своей душе. Почти всякий разговор мог бы быть взят со страниц романов Достоевского. Русские пьянеют от разговоров; голоса звенят, глаза блестят, они приходят в экзальтацию от страстного самообличения. В Петрограде я видал переполненное к двум часам ночи кафе, – разумеется, ничего спиртного там не было, – люди галдели, пели и толкались у столиков, совершенно опьяненные идеями.
За окнами поезда проносилась удивительная страна, плоская, как стол; часами тянулся вдоль полотна вековой лес, не тронутый топором, таинственный и мрачный. У края деревьев пробегает пыльный проселок, по которому порой с трудом продвигается тяжелая телега, с лошадью в грубой сбруе, с возвышающейся деревянной дугой, на которой болтается медный колокольчик; возница – широкоплечий "мужик" с грубым лицом, заросшим волосами. В нескольких часах пути, среди первобытных лесов, плешиной раскинуты маленькие, крытые соломой поселки, построенные из необделанных бревен, вокруг деревянных церквей с их пестро раскрашенными куполами и казенных винных лавок – теперь закрытых, – пожалуй, самого претенциозного здания в деревне. Деревянные тротуары на сваях, похожие на аллеи немощеные улицы, потонувшие в грязи, необъятные поленницы дров, предназначенных на топку паровозов. Здоровенные женщины с ослепительно-белыми зубами и в весело-раскрашенных платках, повязанных вокруг головы; обутые в сапоги рослые мужчины в картузах и с бакенбардами, и священники в длинных черных рясах и шляпах с полями, похожих на печные трубы. На платформах постоянно маячат высокие жандармы в желтых рубахах, с алыми револьверными шнурами и шашками.
Солдаты везде, разумеется, десятками тысяч… А потом из-за лесов внезапно вырываются громадные поля, простирающиеся до далекого горизонта, тяжелые золотистыми хлебами, с торчащими среди них черными пнями.
Русские, мне кажется, не так патриотичны, как другие народы. Царское правительство – бюрократия – не внушает массам доверия, оно как бы другая нация, сидящая на шее русского народа. Как общее правило, они не знают, как выглядит их флаг, а если и знают, то он не символизирует для них Россию. И русский национальный гимн, это гимн, полумистическая большая песнь, но никто не чувствует необходимости встать и снять шапку, когда его исполняют. Что касается населения, то в нем нет империалистических чувств, они не хотят сделать Россию большой страной путем захвата и, пожалуй, не замечают существования остального мира за пределами своей родины. Поэтому-то русские и дерутся так плохо при захвате неприятельской страны. Но раз только неприятель появляется на русской земле, они хорошо дерутся, защищаясь.
У русских подобное древним грекам восприятие земли, широких плоских равнин, дремучих лесов, могучих рек, потрясающего небесного свода, что простирается над Россией.
Однажды в одном с нами купе ехал молодой офицер. Весь день он пристально смотрел через окно на темные леса, на обширные поля, маленькие города, и слезы катились у него по щекам.
– Великая мать Россия! Великая мать Россия! – без конца повторял он…
В другой раз мы встретили средних лет штатского, с крепкой обритой головой и большими мерцавшими светло-голубыми глазами, придававшими ему мистический вид.
– Мы, русские, не знаем, как мы велики, – говорил он. – Мы не можем проникнуться мыслью, что столько миллионов людей общаются здесь между собой. Мы не представляем себе, как много у нас земли, как много у нас богатств. Да что, я могу вам назвать Юсупова из Москвы, который владеет таким количеством земли, что не всю ее знает, чьи имения больше, чем территория любого германского княжества. И никто из русских не знает, сколько народов объято нашей страной. Я сам знаю только тридцать девять…
Однако этот безграничный хаос варварских народностей, в течение целых столетий тупевших от угнетения, пользовавшихся лишь простейшими средствами сообщения, не имевших представления о каком-либо идеале, – развернулся в глубокое национальное единство чувств и мыслей, в своеобразную цивилизацию, которая распространяет теперь свое собственное могущество. Свободная, непринужденная и сильная, она овладевает жизнью разбросанных вдали диких племен Азии, она проникает через границы в Румынию, Галицию, Восточную Пруссию, несмотря на организованные усилия остановить ее. Даже англичан, которые обычно упрямо придерживаются своею образа жизни во всех странах и при всяких условиях, одолела Россия – английские колонии в Москве и Петрограде стали полурусскими. И она овладевает мыслями людей потому, что это наиболее простой и наиболее непринужденный путь жизни, русские выдумки веселее всех других, русские мысли наисвободнейшие, русское искусство наиболее богатое, русская еда и питье, на мой вкус, самые лучшие, а сами русские, быть может, самые интересные среди всех человеческих существ.
У них есть чувство пространства и времени, которое свойственно только им. В Америке мы являемся обладателями обширнейшей страны, но живем мы, словно она – переполненный остров, наподобие Англии, откуда пришла наша цивилизация. Наши улицы узки и города наши тесны. Мы живем в давящих друг друга домах, в квартирах, нагроможденных друг на друга. Каждая семья – замкнутая в себе клеточка, центростремительная и узко обособленная. Россия тоже обширная страна, но люди живут там, зная, что это действительно так. В Петрограде некоторые улицы достигают четверти мили в ширину, и там есть огромные площади и здания, у которых фасад тянется непрерывно чуть не на полмили. Дома всегда открыты, и люди постоянно, в любое время дня и ночи, навещают друг друга. Еда, чай, беседы текут нескончаемо; каждый поступает так, как ему нравится, и говорит именно то, что хочет. Там совершенно нет определенного времени для пробуждения и сна или для обеда, и нет там раз навсегда установленного способа убивать или любить. Большинством людей романы Достоевского читаются как хроника сумасшедшего дома, но это, мне кажется, потому, что русские не стеснены теми традициями и условностями, которые управляют общественным поведением остального мира.
И это верно не только для больших городов, но и для маленьких городков, и, пожалуй, в той же мере для деревень. Русского крестьянина невозможно научить пользоваться часами. Он так близок к земле, настолько является частью ее, что указанное механизмом время для него ничто. Но ему приходится быть регулярным, иначе он не соберет урожая, так что пашет он и сеет и жнет в дождь, ветер и снег, во все времена года, и живет он по солнцу, луне и звездам. Раз крестьянин принужден идти в город для работы на заводе, он теряет непосредственную связь с природой, и когда он задумывается о необходимости иметь фабричные часы, для него уж нет больше никакого смысла в регулярной жизни.
Мы видели кое-что из жизни русских домов. Без конца шумят самовары, снует прислуга, доливая воду и заваривая новый чай, пересмеиваясь и присоединяясь к постоянной общей болтовне. Приходят и уходят непрерывным потоком и родственники, и друзья, и различные знакомые. Всегда там есть чай, всегда столик у стены, заставленный закусками, всегда несколько небольших компаний, рассказывающих разные истории, громогласно спорящих, беспрерывно смеющихся, всегда маленькие партии карточных игроков. Еда появляется, когда кто-нибудь захочет есть, или, вернее, идет беспрестанная еда. Одни идут спать, другие встают после долгого сна и садятся завтракать. Днем и ночью никогда это не прекращается.
А в Петрограде мы знали некоторых людей, которые принимали гостей от одиннадцати часов вечера и до рассвета. Затем они ложились спать и не вставали до вечера. За три года они не видали солнечного света, кроме летних белых ночей. Много интересных типов прошло перед нами. Среди них старик-еврей, на несколько лет купивший у полиции право жительства, который поведал нам, что написал историю русской политической мысли в пяти томах. Четыре тома было отпечатано, но все они регулярно конфисковались после выхода, теперь он выпускал пятый. Он всегда громогласно рассуждал на политические темы, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть в окно – не прислушивается ли какой-нибудь полицейский, так как он был уже однажды в тюрьме за произнесение слова "социализм". Перед тем как начинать говорить, он отводил нас обычно в угол и шепотом условливался, что, когда он будет произносить "маргаритка", это будет означать "социализм", а когда он будет говорить "мак", это значит "революция". И тогда он приступал, меряя большими шагами комнату и выкрикивая всякие разрушительные теории.
Ибо до сих пор еще жива Россия мелодрамы и английских популярных журналов. Помню, как на перроне станции, где остановился наш поезд, я увидел арестованных. Они толпились на путях: два или три молодых "мужика" с тупыми лицами и остриженными волосами, полуслепой сгорбленный старик, похожий на еврея, и несколько женщин, одна почти девочка, с ребенком на руках. Вокруг них кольцо полицейских с обнаженными шашками.
– Куда их гонят? – спросил я кондуктора.
– В Сибирь, – прошептал он.
– За что?
– Не задавайте вопросов, – нервно отозвался он. – Если вы задаете в России такие вопросы – с вами случится то же самое.
В Петрограде было несколько нелепых военных распоряжений. Если вы говорили по-немецки по телефону, вы облагались штрафом в три тысячи рублей, а если кто-нибудь замечал, как вы разговаривали по-немецки на улице, то наказанием была Сибирь. Я слышал из вполне достоверного источника о двух профессорах восточных языков, которые, гуляя по Морской, разговаривали друг с другом на древнеармянском языке. Они были арестованы, и полицейские показали, что язык этот был немецкий.