Вдоль фронта - Джон Рид 7 стр.


Нас с большой церемонией пригласили в дом Гайа Матича, почтмейстера, нервного, подвижного человека со сладкой улыбкой, который приветствовал нас в дверях. Рядом с ним стояла его жена, волнуясь, беспокоясь и гордясь честью приема иностранцев. Вся семья проводила нас в спальню, которую они украсили чистым бельем, самыми веселыми вышивками и вазами с болотными цветами. Два офицера из штаба дивизии стояли в стороне, ломая голову, как бы угодить нам; маленькая девочка принесла блюдо с яблоками, варенье из слив и обсахаренные апельсины; солдаты почистили нам обувь, а другие стояли около умывальника, ожидая, чтоб полить воду нам на руки; сам Гайа Матич расхаживал по комнате с бутылкой "ракия" в руках, предлагая нам выпить, приводя в порядок стулья и столы, и пронзительно и раздраженно кричал, отдавая приказания слугам.

– Нам оказана большая честь, – старался он дать нам понять на смешанном ломаном французском, немецком и английском языке. – В Сербии – это высшая честь, если иностранец посетит твой дом.

Мы несколько раз испытали на себе это изумительное сербское гостеприимство по отношению к иностранцам. Однажды, помню, мы попали в незнакомый город, куда уж неделями не приходили новые запасы продовольствия и где совсем не было табака. Мы зашли в одну лавку, чтобы попытаться найти папирос.

– Папирос? – произнес лавочник, всплескивая руками. – Папиросы теперь на вес золота. – Он с минуту смотрел на нас. – Вы иностранцы? – Мы ответили утвердительно. Тогда он открыл железный ящик и протянул каждому из нас по пачке папирос. – Платы не надо, – сказал он, – вы – иностранцы.

Наш друг Матич со слезами на глазах указал на две фотографии на стене: одна – старика с белой бородой, и другая – молоденькой девушки.

– Это мой отец, – сказал он, – ему было семьдесят семь лет. Когда австрийцы взяли Шабац, они отправили его военнопленным в Будапешт, и он умер в Венгрии. А что касается вот этой, моей сестры, они тоже ее забрали… и с августа я о ней ничего не слышал, я не знаю – жива она или умерла.

Здесь мы впервые услышали об австрийских жестокостях на Западном фронте. Сначала мы им не верили; но позже, в Белграде, Шабаце, Лознице, о них свидетельствовали и те, кому удалось бежать, и семьи тех, кто умер или был в тюрьме, и показания под присягой, и австрийские официальные списки пленных, отправленные в сербский Красный Крест. При взятии пограничных городов австрийцы сгоняли все гражданское население – женщин, стариков и детей, и гнали их в Австро-Венгрию, как военнопленных. Больше семисот взяли таким образом из Белграда и полторы тысячи из одного Шабаца. В официальных списках военнопленных австрийского правительства цинично значилось: Ион Туфечи – 84 лет; Даринка Антич (женщина) – 23 лет; Георг Георгевич – 78 лет; Воислав Петрониевич – 12 лет; Мария Венц – 69 лет. Австрийские офицеры объясняли это тем, что то была не война, а карательная экспедиция против сербов!

За общим офицерским столом мы узнали, что ехать в Шабац надо ночью, так как дорога проходила вдоль реки, под боком у линии неприятельских траншей. После обеда весь штаб проводил нас обратно к Матичу. Весьма кислое местное вино лилось за столом рекой, и мы шли обнявшись, с криком и песнями, по деревенской улице. Когда Матич услыхал, что мы не останемся у него ночевать, он почти заплакал.

– Пожалуйста, останьтесь, – кричал он, хватая нас за руки. – Или мой дом недостаточно хорош для вас? Или вам чего-нибудь недостает?

Наконец он со вздохом втолкнул нас в столовую, здесь мы сели на прощанье, так как Матич и его жена принесли вина и сушеного и соленого мяса, чтобы возбудить нашу жажду. Вежливый офицер спросил Джонсона, как пьют за здоровье во Франции; но все, что он мог сказать, было: "А votre sentir!" – что он и повторял без конца. Мы пили за здоровье мадам Матич, чем славная женщина была ужасно смущена. Мы пели американские песни под оглушительные аплодисменты. Кто-то набил карманы Робинзона сушеным мясом, которое вывалилось из его платья несколько дней спустя. Было уже за полночь, а мы думали выехать в десять. Матич вдруг вскочил на ноги.

– Побратим! – крикнул он, и все хором поддержали:

– Побратим!

– Теперь мы будем с вами "побратимы" – братьями по крови, – сказал он. – Это старинный сербский обычай. Проденьте вашу руку в мою – так!

Один за другим мы сцеплялись локтями и пили на "ты", потом обнимали один другого за шею и крепко целовались в обе щеки. Компания кричала и стучала по столу. Дело было сделано, и с этого дня мы стали "побратимы" с Гайа Матичем.

Наконец мы сели в экипажи, возницы взмахнули кнутами, и мы поехали под крики: "С богом! Прощайте! Лаку ночь! Доброй ночи!"

Месяц заходил. Когда мы проезжали по окраине деревни, к нам подъехали верхом две молчаливые вооруженные фигуры и сопровождали нас, пока мы не миновали опасной зоны. Опять мы тряслись по камням или вязли в глубокой грязи, лошади шлепали по воде, которая доходила до ступицы там, где разлившиеся реки покрывали дорогу. Возницы не щелкали больше бичами и не кричали, они тихо погоняли лошадей, так как нас могли заслышать в австрийских окопах. Не было слышно ни звука, кроме ударов конских копыт и поскрипывания экипажа.

Луна медленно заходила. Горная стража исчезала так же таинственно, как и появлялась. Мы еще тряслись. Беспредельное звездное небо мягко светлело у горизонта, а на востоке, над большими горами Тсер, где сербы отбили первое наступление, потянулись бледные серебряные полосы. Под зеленым холмом, увенчанным огромной белой греческой церковью, разбитой артиллерийским огнем, стоял табор из сотни телег, запряженных волами; возницы спали, закутавшись в пестрые одеяла, или сидели на корточках вокруг яркого огня, который окрашивал их лица в красный цвет. Они направлялись в Белград и везли продовольствие для голодающей страны, откуда мы ехали.

Из-за гор поднималось солнце, горячее и ослепительное, и мы загромыхали по улицам Шабаца, между бесконечными рядами разоренных, опустошенных и покинутых домов. Город еще спал, и только одно кафе было открыто. Мы остановились и заказали кофе. Есть ли что-нибудь поесть? Мы были голодны. Женщина покачала головой.

– В Шабаце нет даже хлеба.

– Яиц! – закричали мы.

Джонсон безнадежно всплеснул руками:

– Дорогие сэры! Простите меня. Здесь нет яиц. Здесь война!

– Но я видел кур на улице, – настаивал я.

В конце концов Джонсон согласился спросить женщину.

– Здесь нет яиц для продажи, – отвечала она. – Но так как "господине" – иностранцы, то мы дадим им несколько штук.

Шабац раньше был богатым городом, столицей цветущего округа Сербии, Мачвы, и центром крупной торговли фруктами, вином, шерстью и шелком. В нем две с половиной тысячи домов. Некоторые разрушены снарядами; другие сожжены, разбиты и разграблены. Почти каждый дом опустошен. Австрийцы забирали холсты, картины, детские игрушки, домашнюю утварь, а что было слишком тяжело или громоздко нести, то разбивали топорами. Лошадей ставили в спальни богатых домов. В книжных магазинах все книги валялись разбросанные среди мусора на полу, старательно вырванные из переплетов. Это была ужасная картина!

Во время первого наступления много жителей осталось в Шабаце, надеясь, что их не тронут. Но солдаты набросились, как дикие звери, на город, сжигая, грабя и бесчинствуя.

Мы видели опустевший "Отель Европа" и почерневшую, поврежденную церковь, куда три тысячи человек мужчин, женщин и детей были загнаны без пищи и питья на четыре дня, а потом разделены на две группы: одну отправили в сторону Австрии, как военнопленных, другую погнали впереди армии, когда она двинулась на юг против Сербии, это вовсе не слухи или истерические обвинения, как это часто бывало во Франции и Бельгии, это факт, доказанный многими свидетельскими показаниями сотен людей, совершивших этот ужасный поход. Мы говорили с некоторыми из них; одна очень старая женщина была принуждена под ударами идти впереди войска пешком более тридцати пяти миль в Вальево. Башмаки разорвались у нее на ногах, и десять миль она шла босиком по каменистой дороге.

В префектуре мы просмотрели сотни докладов, письменных показаний под присягой, фотографий, указывавших имена, возраст, адрес жертв и подробности зверств, совершенных австрийцами.

На снимке, сделанном в деревне Лечница, видно более сотни женщин и детей, скованных вместе, и их отрубленные головы, лежащие кучей. В Кравице стариков, женщин и детей мучили, жестоко оскорбляли, а затем убивали. В Ивермоваце пятьдесят человек были загнаны в погреб и сожжены заживо. Пять беззащитных городов были снесены до основания, сорок две деревни разграблены и большая часть их жителей перебита. Тиф, занесенный в страну австрийской армией, все еще бешено свирепствовал в Шабаце и во всем округе. А там нет ни докторов, ни больниц.

В этом некогда процветавшем и красивом городе жило теперь не более двухсот человек, гнездившихся в разрушенных домах без запаса пищи. Мы бродили под палящим солнцем по пустынным улицам, прошли через площадь, где прежде устраивалась ярмарка всей северозападной Сербии, и крестьяне собирались в своих ярких одеждах за сотни километров с богатых горных долин и плодородных равнин. Был рыночный день. Несколько жалких женщин в лохмотьях стояли унылые возле своих корзин, а на ступенях опустевшей префектуры сидел молодой человек, которому венгры штыком выкололи глаза. Он был высокий и широкоплечий, с румяными щеками, одетый в ослепительный домотканный холст – летняя одежда крестьян. Он играл грустную мелодию на сербской скрипке с изображением лошадиной головы на грифе и пел:

– Я печален, потому что не могу видеть солнце и зеленые поля и цветущие сливовые деревья. Бог благословит вас, кто подаст мне грош (четыре цента). Благословение на всех, кто подаст.

Префект указал на разбитые здания.

– Когда кончится война, мы достроим новый Шабац, – сказал он. – Правительство уже издало приказ, что никто не должен ремонтировать разрушенные дома – они должны быть выстроены целиком заново.

Истребленная нация

На следующее утро мы сели в поезд узкоколейной железной дороги, пересекающей богатейшую часть Мачвы и соединяющей долину Дрины с долиной Савы. За нашим вагоном следовало четыре товарных, набитых беженцами, главным образом женщинами и детьми, возвращающимися домой, откуда они бежали пешком, бросив все, шесть месяцев тому назад, перед австрийским наступлением. Мы медленно двигались по обширной плодородной равнине, белой от цветущих фруктовых садов и зеленой от высокой травы и молодой зелени, между невозделанных полей, заросших сорными травами, и мимо белых хат, почерневших от огня. Вся эта местность была выжжена и разграблена, а население перебито. Не было видно ни одного вола, и на целые мили ни одного человека. Мы проезжали через маленькие городки, где трава росла на улице и не было и признака живущих людей. Иногда поезд останавливался, чтобы дать сойти беженцам. Они стояли около полотна со всем своим имуществом в мешках за плечами, молча глядя на развалины своих домов.

Префект ехал вместе с нами, останавливая поезд на час, или около того, в разных деревнях, чтобы показать нам их состояние. Так мы посетили Прнжавор, прежде небольшое богатое местечко с тремя тысячами жителей, а теперь пустошь с сожженными и разрушенными строениями.

На станции нам представили Самуровича – депутата Скупщины – высокого, неуклюжего старика-хуторянина в крестьянской одежде из грубой коричневой шерсти. Он указал на разлившуюся около железнодорожного полотна грязную воду, где возвышался земляной холмик с двумя деревянными крестами.

– Это могила моих стариков – отца и матери, – сказал он спокойно, – швабы убили их как комитаджей.

Мы пошли в город, на площадь, где прежде стоял дом, а теперь была только черная груда пепла и обгорелых бревен.

– На этой площади, – продолжал он, – венгры собрали сотню жителей. Они не могли втиснуть их всех в дом, поставили оставшихся вплотную к стене, связали их веревками и потом подожгли дом, а тех, кто пытался бежать, пристреливали… Этот длинный низкий вал из грязи – их могила.

Рассказ показался мне слишком ужасным и невероятным, и я навел справки. Но все оказалось правдой. Швейцарские доктора осматривали место и сняли фотографии с трупов, прежде чем их погребли; все это были женщины, старики и дети.

На улице после недавних дождей стояли лужи, покрытые зеленой тиной. В воздухе запах разлагающихся трупов и нечистот. Почти перед каждым домом на ограде нарисован зловещий белый крест, указывающий, что в доме тиф. В воротах одного двора, перед большой братской могилой, стояла сморщенная хромая женщина, окруженная девятью детьми – все моложе пятнадцати лет. Двое почти не могли держаться на ногах, – смертельно бледные, они тряслись в лихорадке – трое других, из которых один был совсем ребенком, были закутаны в тряпки и покрыты коростой и болячками. Женщина указала на могильный холм.

– Я потеряла всех, кроме них, – там мой муж и моя сестра, мой отец, мой зять и его жена. И я не могу прокормить этих больных детей. Сгущенное молоко, которое правительство посылает детям, городской голова выдает только своим политическим единомышленникам.

Нищая женщина с детьми – вот все, что осталось от богатой "задруги". Два длинных одноэтажных белых дома, окнами на улицу, которая поворачивала здесь под прямым углом, образовывали закрытый квадратный двор, поросший высокой травой и дикими цветами, с большим дубом. Вход в дома был из сада, а позади стоял другой дом, со службами, конюшнями и помещением для гонки водки из слив – "ракия". Здесь жило три поколения; мужчины, женщины, дети, старики, старухи – всего больше сорока человек, – владели сообща землей и имуществом. Здания были разрушены и сожжены; из обитателей одни погибли на войне, других убили венгры, тиф подобрал остальных.

– Они делали ужасные вещи, – говорил старик Самурович, когда мы шли обратно в поезд. – Мы счастливы, что отплатили австрийцам за все, разбив их в декабре.

Это необыкновенное отсутствие озлобления мы встречали всюду в Сербии; народ, по-видимому, считал, что поражение отомстило австрийцам за все мрачные ужасы, за убийства, за тифозную эпидемию.

Мы ехали по лугам, покрытым лютиками и живокостью, через фруктовые сады, отягченные цветами персиков, яблонь, вишен и слив; здесь турецкое влияние совершенно исчезло, и грязные дома выглядели вполне сербскими – вместо красной черепицы остроконечные крыши из грубой дранки. Вскоре над лежащей к западу равниной засинели Боснийские горы, и мы приехали в Лозницу – опять под обстрел австрийских пушек за рекой.

Тут находился тифозный госпиталь – и мы его осмотрели. Прежде здесь была школа. Когда сербский доктор открывал двери одной комнаты за другой, оттуда доносилось тошнотворное зловоние грязного, немытого белья и непроветриваемого помещения. Все окна были закрыты. Больные – в большинстве случаев солдаты в лохмотьях – лежали, тесно прижавшись плечом к плечу, на вонючей соломе, набросанной на полу. Не было и следа дезинфекции. Некоторые слабо поднимались на локти, вяло соскребывая с себя паразитов; одни метались и кричали в бреду, а другие лежали побледневшие, с полуоткрытыми глазами, точно мертвые.

– Эпидемия слабеет с каждым днем, – сказал доктор, потирая руки. – Две недели тому назад у нас лежало четыреста, а теперь всего восемьдесят шесть. – Он в раздумьи поглядел на больных, притиснутых один к другому так, что они почти лежали друг на друге. – А тогда у нас было еще теснее.

В сумерки мы сидели за столиком кофейни на большой площади в Лознице, пили турецкий кофе и ели черный хлеб и каймак – очаровательный желтый сыр. В сумеречном вечернем свете волы лежали около телег, а крестьяне, одетые в белый холст, разговаривали, стоя большими группами. Из десятка дверей питейных лавок вокруг большой площади выливались потоки желтого света и доносились взрывы скрипки и пения. Мы встали и подошли к одной из них; хозяйка, худая женщина с желтыми волосами, заметила нас и пронзительно закричала:

– Чего вы стоите там на улице? Чего не войдете сюда и не сядете за мои столы? У меня есть хорошие вина, пиво и коньяк.

Мы кротко послушались ее совета.

– Мы американцы, – объяснил я ей, как мог, – и не знаем вашего языка.

– Это не причина, чтобы вам не пить! – нагло закричала она и шлепнула меня по спине. – Какое мне дело, какой язык вы запиваете!

Внутри играли двое цыган – один на скрипке, другой – на кларнете, а старик-крестьянин, откинув назад голову, пел в нос песню о бомбардировке Белграда.

Над острыми изогнутыми крышами домов к западу от круглого купола греческой церкви распространялся мрак по теплому желтому небу, большие деревья очерчивались, подобно кружеву, по небосклону, где уже зажигались бледные звезды. Узкий серп месяца поднялся над затемненными Боснийскими горами, далекой родиной сербской песни…

Гутчево и долина трупов

На следующее утро еще до рассвета мы уже выехали верхом из Лозницы и скакали галопом к горе Гутчево, по дороге, которая шла к югу, постепенно повышаясь рядами лесистых гребней, и достигала трех тысяч футов высоты. Это была та вершина Гутчево, которую австрийцы захватили и укрепили во время своего второго наступления. Под убийственным огнем сербы взбирались шаг за шагом на ее восточную сторону, до тех пор, пока их окопы оказались также на узком гребне, и тогда по фронту в десять миль, на вершине дикой горы, произошло то необычайное "сражение над облаками", которое длилось пятьдесят четыре дня и закончилось отступлением сербов только потому, что третье наступление разбило их позиции ниже, при Крупени.

После поражения при Вальево австрийцы оставили Гутчево без сопротивления.

Веселый молодой капитан, сопровождавший нас, был прежде офицером комитаджей, к которым его послало правительство организовать восстание сначала в Македонии, а затем в австрийской Боснии и Герцеговине.

– Прежде чем поступить в комитаджи, – сказал он, – нас посылали в университеты Берлина и Вены изучить организацию революций, особенно итальянской Risorgimento…

Мы свернули на проселочную дорогу, утопающую в грязи, потом на узкую колею, где могли пройти только мулы и пешеходы, вьющуюся кверху между огромными дубами и ясенями, теряющуюся в быстрых горных ручьях и заваленную хворостом. Тяжелый подъем привел нас на вершину первой горы, откуда нам была видна вершина "Вод Эмины", как ее прозвали турки, поднимающаяся над небольшой долиной громоздкими сверкающими глыбами черных скал, поросших молодой зеленью.

Высоко на холмиках стояли белые хаты деревни, полускрытой в буйном цвету слив. Их окна широко зияли, двери лениво раскачивались взад и вперед. За стеной, которую нам не было видно, женский голос пронзительно и однообразно выводил, с истерическими выкриками, монотонное, похоронное причитание над умершим. Капитан остановил лошадь и начал громко звать; наконец худая, сухощавая женщина медленно подошла к нам через фруктовый сад.

– Есть у вас ракия, сестра?

– Има. Есть. – Она ушла и вернулась с каменным кувшином и сосудом с длинным горлышком, из которого можно было пить.

– Что это за место?

– Это "Богатая Деревня Винокуров".

– А где весь народ?

– Все вымерли от пятнистой лихорадки (тифа).

Мы двинулись дальше в золотой тишине, тяжелой от благоуханий сливовых деревьев и жужжания пчел. Плач умирал позади. Здесь проезжая дорога кончилась, а выше шла горная тропа, доступная только охотникам и стадам коз, но теперь выбитая обозами и протоптанная тысячью ног.

Назад Дальше