Вдоль фронта - Джон Рид 8 стр.


– Здесь армия взбиралась на Гутчево, – сказал капитан, – и эти следы – следы пушек, которые мы протащили сюда. – Он указал на высящиеся скалы "Вод Эмина". – Лошади здесь не годились, и волы дохли от усталости. Приходилось втаскивать их сюда – сто двадцать человек на каждую пушку.

Тропинка вилась кверху через бурливый поток, который мы перешли вброд. Здесь она прекратилась; на другой стороне глубоко изрезанный склон горы высился почти отвесно на пятьсот футов. Мы спешились и повели спотыкающихся, обнюхивающих гору лошадей, идя зигзагами между уступами крошащихся скал.

– Понадобилось три дня, чтобы втащить сюда пушку, – задыхался капитан.

То отдыхая, то идя пешком, то проезжая верхом короткие ровные места, мы взбирались через лес на горный хребет, усеянный медными обоймами от патронов, обрывками кожи, военной формы и колесами от разбитых пушечных лафетов. Всюду в лесах встречались брошенные шалаши из листьев и ветвей, и землянки, в которых сербская армия прожила два месяца в снегу. Поднявшись выше, мы заметили, что нижние части деревьев были покрыты листьями, а верхушки как бы засохли; постепенно, по мере того как мы поднимались. Мертвые части понижались, и почти половина леса стояла сухая и расщепленная от града пуль; затем пошли деревья, лишенные сучьев. Мы пересекли две линии глубоких окопов и взобрались на обнаженную вершину Гутчево, которая прежде была покрыта лесом, а теперь только неровными пнями.

По одну сторону этого открытого пространства находились сербские окопы, а по другую – австрийские. Только два десятка ярдов отделяли – их друг от друга. То тут, то там оба окопа погружались в огромные ямы, сорок футов в окружности и пятьдесят футов глубины, куда закладывали мины и динамит. Повсюду громоздились неровные кучи земли. Вглядевшись пристальней, мы увидели ужасную вещь: из этих маленьких насыпей торчали куски мундиров, фуражки с прилипшими волосами, на которых еще висели лохмотья мяса; белые кости с гнилыми кистями на концах, окровавленные ноги, от которых воняло смазными сапогами. Страшный запах повис над этим местом. Стаи одичалых собак укрывались на краю леса, а вдали две из них рвали что-то полузарытое в земле. Капитан молча вынул револьвер и выстрелил. Одна собака взметнулась и упала, подергиваясь, потом затихла, – другая с рычанием убежала за деревья, и в то же мгновение из глубины леса отовсюду послышался в ответ дикий волчий вой, на целые мили вдоль поля сражения.

Мы шли по трупам: так часто они лежали – иногда их ноги торчали в провалах гнилого мяса, хрустели кости, неожиданно открывались маленькие ямки, ведущие глубоко вниз и кишащие серыми червями. Большинство трупов было покрыто легким слоем земли, частью смытым дождем, – другие совсем не были зарыты. Груды австрийцев лежали так, как они упали в отчаянной атаке, нагроможденные, в позах стремительного движения. Среди них попадались сербы. В одном месте полусъеденные скелеты австрийца и серба лежали сомкнутые вместе, их руки и ноги переплелись в смертельном объятии, которое даже теперь невозможно было разнять.

Позади фронтовой линии австрийских траншей тянулись проволочные заграждения; большинство людей, погибших в этой ловушке смерти, были из славянских округов Австрии, которых под угрозой револьвера гнали сражаться против своих братьев.

На шесть миль вдоль вершины Гутчево трупов было нагромождено тысяч десять, по словам капитана. Отсюда мы могли видеть на сорок миль кругом зеленые горы Боснии; серебряную Дрину; маленькие белые деревни и ровные дороги; равнины с полями, зелеными и желтыми от новых посевов и коричневыми от вспаханной земли; башни и большие дома австрийского города Зворник, ютящегося вдоль извилистой реки. К югу длинными рядами, которые, казалось, двигались, поднимались и обрывались далекие вершины Гутчево, вдоль них извивалась, насколько хватал глаз, двойная линия траншей и простиралось зловещее поле сражения…

Мы ехали среди фруктовых садов, отягченных цветами, больших дубов и буков и цветущих каштанов, по высоким лесистым холмам, склоны которых разбивались на сотни пастбищ, переливавшихся на солнце, как шелк. То тут, то там из пещер выбивались ручьи, и светлые потоки устремлялись вниз с заросших зеленью обрывов, с Гутчево, которое турки называют "Горою Вод", с Гутчево, насыщенного гниющими трупами.

Вся эта часть Сербии снабжается водой потоков с Гутчево, а с другой стороны они стекают в Дрину, а затем в Саву и Дунай, протекают через страну, где миллионы людей пьют эту воду, моются в ней и ловят рыбу. До Черного моря течет яд Гутчево…

К концу дня мы спустились на главную проезжую дорогу в Вальево, по которой австрийская армия вошла в самое сердце страны, и вечером прозвенели подковами по главной улице беленькой маленькой деревни Крупени, где супрефект, начальник полиции, городской голова и офицеры штаба дивизии вышли встречать нас, одетые в свои лучшие мундиры. Наш обед состоял из жареных молодых поросят, разрезанных на куски, пива, вина, ракия, коньяка и "питта смессонá" – жирных пирожков с мясной начинкой.

В теплом мраке весеннего вечера доносился визг волынок, топот ног и отрывистые дикие крики. Мы высунулись из окна. По мощеной булыжником улице маршировал высокий цыган с сербскими трубами, торчащими у него под мышкой, а позади него шли сотни солдат, рука в руку, раскачиваясь в своеобразной грубой польке, в "коло", которое танцуется здесь повсюду. Они шли, раскачиваясь и громко крича, пока не дошли до деревенской площади; здесь они образовали большой неправильный круг с цыганом посредине. Мотив перешел в быстрый дикий темп. Танцоры взмахнули высоко руками и быстрее закружились во всевозможных вариациях – каждый по-своему, как принято в его деревне, – и во время танцев они с громким смехом распевали короткие куплеты.

– По воскресеньям крестьяне во всей Сербии собираются в своих деревнях на площади и танцуют "коло", – объяснил капитан. – Есть "коло" для свадеб, "коло" для крестин, "коло" для всякого случая, и каждая политическая партия имеет свое "коло" для избирателей. То, что они танцуют теперь, – это "коло" радикалов (правительственной партии), и песня, которую они поют – это песня радикалов:

Заплатите за меня налоги,
И я пойду выбирать вас…

Без четверти пять утра появился наш завтрак – рюмка коньяку, стакан чая и крошечная чашка турецкого кофе, это, пожалуй, на весь день, потому что отсюда до Вальево простиралась совершенно опустошенная страна. В пять мы взобрались в повозку, запряженную волами, с дугообразным навесом из рогож, вроде крыши степной кибитки, и такой низкой, что мы не могли сидеть выпрямившись. Повозка была не только без рессор, но сколочена так, что каждый толчок отдавался сотни раз и передавался каждой части тела. А путь наш лежал по самой плохой дороге в Сербии, ставшей теперь совершенно невозможной благодаря двукратному проходу зимой двух больших армий. Большая часть дороги представляла собой тряское болото поверх валунов, лежащих в бездонной грязи, а между Крупеныо и Вальево восемьдесят километров.

– Хайде! – орал возница, нахлестывая лошадей.

Это был жалко одетый солдат, грязный, покрытый блохами, которые скоро устроили себе банкет из меня и Робинзона. Отчаянной рысью неслись мы по мощеной булыжником улице, бились о навес, тряслись всем телом при ужасающих толчках повозки.

– Смотрите, как бегут лошади! – крикнул солдат, сияя от гордости. – Лучшие лошади во всей Сербии. Этого жеребца я назвал Воевода Мичич, а кобылу я зову Король Петр.

Он с шиком подкатил к последней кофейне в деревне, слез и сел к столу, громко стуча, чтобы подали вина. Здесь он пробыл с полчаса, обнимая хозяйку, пощелкивая детей по головам и цедя свое вино среди восторженного кружка девушек, встречавших его выходки хихиканьем. В конце концов мы сердито набросились на Джонсона, прося, чтобы он позвал возницу.

– Извините меня, господа! – возразил наш проводник. – Имейте терпенье. Это война!

И снова бешеная скачка, толчки по камням и ныряние в грязь.

– Я опаздываю! – объяснил возница. – Нам надо спешить!

– Хорошо, а зачем вы так долго сидели в кофейне?

Он поглядел на нас с удивлением.

– Мне хотелось выпить и поговорить!

Наконец лошади слишком устали, чтобы бежать, а дорога стала такая ужасная, что мы пошли пешком. Возница, покрикивая, потащил лошадей за узду, похлестывая их при переходе через грязь и груды больших камней.

Всюду остатки австрийского отступления загромождали обе стороны дороги – сотни транспортных повозок, пушечные лафеты, разбитые орудия, груды ржавых ружей и боевых патронов, мундиры, шапки, волосатые ранцы и кожаные пояса. Дорога тянулась по краю обрыва, по которому вниз в долину ниспадала река. От нее шел отвратительный запах. В эту реку бросали трупы людей и лошадей, которых находили по линии отступления. Здесь река расширялась и с ропотом неслась через огромную долину; глядя вниз, мы могли разглядеть, как чистая вода бежала над кучей вздымавшейся одежды и распухших серых трупов; от удара при падении кости обнажались и торчали с обрывками мяса и лохмотьями одежды, колеблемой течением.

Это кошмарное путешествие длилось пять часов, пока мы не добрались до отвратительной, разрушенной деревни Завлака.

Мучимые голодом, мы поручили Джонсону достать чего-нибудь поесть. Он очнулся от легкой дремоты и начал:

– Извините меня, господа! Это…

– Мне нет дела – война это или нет! – закричал Робинзон. – Вы пойдете и раздобудете несколько яиц! Хайде!

Нам раздобыли яйца, и мы опять затряслись. Весь день мы неслись вниз по долине, которая на все пятьдесят миль была ни чем иным, как могилой австрийских трупов.

Поздно вечером мы обогнули лесистый холм, где лагерные огни первой армии светили на целые мили из-под огромных дубов, а солдаты лежали около них, распевая военные песни, и очутились на улицах Вальево.

Вальево было одним из самых ужасных очагов тифа во всей Сербии. Даже теперь, когда эпидемия пошла на убыль, улицы Вальево все еще представляли собой сплошные госпитали. Нас провели в один из них.

– Теперь, – сказал сербский доктор, служивший в нем, – вы увидите хороший сербский госпиталь. Вы видели плохие, где вы были поражены отсутствием всего необходимого. Но мой госпиталь не уступит американскому госпиталю в Белграде.

Мы вошли в прихожую, начисто выбеленную, где пахло дезинфекцией. В палатах каждый больной имел свою собственную постель и лежал под чистым одеялом, в новом чистом ночном белье; все окна были открыты для доступа солнца и воздуха. Доктор надел на мундир белый халат, вымыл руки сулемой и заставил нас сделать то же. Мы были в восторге. Но в центре госпиталя был открытый двор, выбеленный известью, по которому медленно прохаживались выздоравливающие; рядом находился маленький открытый сарай, и там лежало пять мертвецов, одетых в грязные отрепья, в которых они пришли в госпиталь. Их клали сюда дня на два, потому что сербы не хоронят людей без гробов, – а в Вальево гробовщики были завалены работой; по другую сторону двора помещались открытые уборные. Двор был покатый к середине, где находился колодезь для питьевой воды!

Была там страшная палата, полная больных послетифозной гангреной, этой ужасной болезнью, которая следует за тифом почти в пятидесяти случаях на сто при заболеваниях солдат; от нее отваливается мясо и крошатся кости. Единственная надежда остановить ее – это ампутировать пораженную часть; и палата была полна людей без рук и ног, людей с отгнившими лицами и грудью. Они стонали и вопили, кричали: "Куку Майка! Святая мать, помоги мне!" Многим из них ничем уже нельзя было помочь. Их мясо гноилось, пока гниение не достигало мозга или сердца, и тогда, в ужасной агонии, наступала смерть.

Мы блуждали по Вальево два дня. Для того, чтобы остановить эпидемию, не принималось никаких санитарных мер. Самое большее, если что-нибудь поливали дезинфекцией. На улицах и в каждом дворе валялись кучи мусора. Делались слабые попытки убрать их, но уже нагромождались новые кучи сверх старых – только со свежим запахом гнили. Это ключ к поведению сербов по отношению к санитарии. Они не понимают ее, они не имеют ни малейшего представления, что это такое, поэтому они брызгали везде дезинфекцией, с полупрезрительной усмешкой над трусами, которые принимают такие меры предосторожности, и продолжали накапливать грязь, как всегда.

Поздно вечером мы пришли на вокзал, чтобы сесть в поезд на Ниш и ехать в Россию. В свете голубых электрических дуг длинные ряды пленных австрийцев грузили муку для пропитания голодной страны, пока не созреет и не будет собран новый урожай. И когда мы ждали на платформе, я с удивлением размышлял об этих сербах, их происхождении и их судьбе. Они одни из всех балканских народов были единой, не смешанной расой с тех пор, как они впервые появились в этой стране восемьсот лет назад, и только они одни создали свою собственную культуру. Римляне построили ряд горных крепостей по стране, но они не основали здесь поселений. Крестоносцы прошли здесь. Сербы защищали свои узкие проходы от татар Болгарии, дассианов Румынии, гуннов и чехов с севера, и гораздо раньше своих соседей, с вооруженной помощью европейских наций, вырвались из-под турецкого ярма, Сербия сама освободила себя; в то время как Европа навязывала иностранные династии Болгарии, Румынии и Греции, Сербия управлялась своим собственным "домом". С такими корнями, с такой историей, с империалистическими стремлениями, растущими с каждым днем, с каждым часом в сердцах ее крестьян-солдат, в какие потрясающие столкновения заведет Сербию ее честолюбие!

На платформе на часах стоял солдат – высокий, жилистый бородатый человек, одетый в остатки формы, обутый в сандалии из воловьей кожи и в высокие узорчатые носки. Он опирался на австрийское ружье, устремив взгляд поверх голов вспотевших грузчиков, к темным горам, теряющимся в далеком мраке. И, глядя на них, он пел, слегка раскачиваясь в такт, старейшую из всех сербских песен, начинавшуюся словами:

Что будет с тобой, о Сербия, мать дорогая!

Россия

С черного хода

В конце мая русская армия, к удивлению всего мира, покрыла, стремительно отступая с Карпат, больше двухсот миль. В Буковине она оставила Черновицы, не дожидаясь натиска австрийских войск, и отступила за реку Прут. Мы хотели пересечь границу в том месте, где у изгиба реки сходятся румынская Молдавия, австрийская Буковина и русская Бессарабия, и пробраться на передовые позиции русского фронта.

От Дорогой, последней станции на север по румынской железной дороге, – двенадцать миль через холмы до границы. Мы наняли повозку, запряженную четверкой лошадей, но начальник дорогойской полиции с улыбкой покачал головой.

– Румынская таможня закрыта, – сказал он, – и вы не сможете переехать границу без разрешения высших властей.

Он задумчиво поглядел на нас.

– Однако я сам сегодня вечером переправляюсь в Россию и, если хотите, подвезу вас в своем автомобиле. Я представлю вас коменданту Новоселицы, где стоит штаб третьей армии. Он мой хороший друг, я часто бываю у него. Русские – гостеприимный народ. Да, кстати, они будут очень благодарны вам, если вы привезете с собой чего-нибудь спиртного…

Мы поторопились купить коньяку и с радостью отказались от своей повозки. Как только после дождливого дня на землю поплыл серый вечер и облака стали вздыматься пологом, громоздясь золотистыми вершинами в пустоту зеленого неба, наша машина с ревом вырвалась из покрытого капелью леса. Вдали виднелись белые стены и соломенные крыши маленькой деревушки, развертывающиеся мили холмов, изумрудных от поблескивающей влажной пшеницы, черных от леса, дымящихся от испарений жирной земли. А еще дальше, влево, развертывались зеленые, золотые и коричневые земли Буковины, вправо – равнина над Прутом, позади – невысокие холмы, а за ними, повыше – русская Бессарабия. Далеко-далеко, на австрийской стороне, отчетливо виднелись белые извилистые дороги, ослепительные, все в зелени, виллы; иногда попадался сияющий городок – само процветание и порядок. На русской стороне мокрые железные крыши над грядой деревянных сараев, хаты цвета грязи, крытые соломой, невероятно грязный тракт – само несчастье.

Ничто не двигалось в этом обширном ландшафте, кроме загадочного черного дыма, медленно поднимавшегося из-за холма, за которым находились Черновицы, и пара от гудевшего поезда в Новоселице. Но воздух дрожал в глубоких ленивых звуках – то была орудийная пальба где-то вдоль Прута, дальше, чем мог охватить глаз.

Неожиданно впереди, между холмами, показалась река, поблескивая тускло, точно старая бронза. Мы пронеслись с завыванием сирены через местечко Герца – где крестьяне, в вышитых цветами белых домотканных одеждах, собравшиеся на лугу для вечерних песен и танцев, приветствовали нас своими широкополыми шляпами, – и дальше, мимо виноградников и полей, к Маморнице, расположенной на берегу мутной реки.

Над всем западом солнечный закат простер неистовое пламя, оторочил огнем ниспадающие облака, пролил зеленое золото над полями… Сияние блекло; когда мы доехали до берега, стало совсем темно, за исключением только широкой красной полосы по самому низу северного неба. Напротив развалившийся сарай возвышался на бесплодном пустыре, покрытом песком, камнями и тиной – там Прут с рокотом катил свои весенние воды. Это уже Россия – "Святая Русь" – темная, пышная, необъятная, несвязная, незнаемая даже для самой себя.

В покинутой таможне о нашем приезде были уже оповещены. Маленький оборванный человек завизировал наши паспорта в заплесневелой и запущенной комнате. В сопровождении двух солдат мы прошли вниз к реке. Большая плоскодонка была чуть ли не наполовину наполнена водой. Прикрепленный к берегу канат тянулся в темноту, к России. Мы не могли разглядеть противоположный берег, но когда мы выплыли в мрачные волны – румынский берег стушевался за кормой и исчез. На мгновение мы, казалось, очутились среди безбрежного моря, но затем против потускневшего красного неба начало что-то расти, показались туманные очертания – громадного роста солдат держал длинное ружье с примкнутым штыком. Тулья его фуражки была задрана кверху – только русские носят их так. Около него виднелась неясная тень повозки, запряженной парой лошадей.

Не говоря ни слова, часовой положил наш багаж в коляску, и мы последовали за ним. Он вскочил на козлы. Мы ехали по глубокому песку, щелкал бич… Неожиданно в темноте нас окликнул гортанный голос, и из ночи у повозки выросла фигура здоровенного солдата. Наш часовой протянул ему какую-то бумагу, и тот, держа ее вверх ногами, сделал вид, что читает ее, хотя было уже совсем темно, да и был он, по-видимому, неграмотен.

– Хорошо! – проворчал он, пропуская нас. – Пожалуйста.

Последний красный луч растаял на небе, и мы с бренчаньем катились в беззвездном мраке, встревоженном беспорядочными звуками военного лагеря. Вдали, направо, слышались ровные переливы музыки, и сильный хор глубоких голосов плыл в медленной, стройной песне.

Назад Дальше