Налево перед нами неожиданно открылась поляна, озаренная бесчисленными кострами. Повсюду стояли лошади. В стороне громко ржали два привязанных жеребца. На земле лежали высокие седла, пестрые ковры и подушки, медные самовары, а над пламенем дымились медные котелки. В бликах огня сидели, по восточному обыкновению поджав под себя ноги, смуглые люди с плоскими лицами – люди с китайским разрезом глаз и точно отполированными, глянцевитыми скулами, в длинных кафтанах и высоких мохнатых меховых шапках. До нашего слуха долетали гнусавые, ленивые звуки их говора. Один из них стоял во весь рост на свету костра – огонь сверкал на серебряных украшениях его пояса и на выложенном золотом, длинном, изогнутом ятагане, который висел у него на боку.
– Туркмены, – заметил с козел солдат.
Туркмены из азиатских степей, расположенных за Каспийским морем, где кипящий гейзер, затопивший Европу во время великого нашествия монголов, таинственная колыбель рода человеческого. Предки этих воинов шли с Чингисханом, Тамерланом и Атиллой. Родичи их были султанами в Константинополе и восседали на украшенном драконами троне в Пекине.
Не успели мы хорошенько разглядеть эту маленькую горсточку могущественных орд, бросаемых Россией на Запад, как уже въезжали в развалины австрийской Новоселицы, где проходила прежде граница.
Повсюду зияющие дыры окон, дома без крыш, обугленные и разрушенные стены, – несметная дань войне – домов, уничтоженных огнем. Русские разрушили здесь все еще в начале войны; что сталось с мирными жителями, мы не смели даже подумать. Большой оштукатуренный отель превратился в потрескавшуюся скорлупу. Изнутри светился огонь, у входных дверей чернел силуэт солдата в гимнастерке и высоких сапогах.
Дорога, по которой мы ехали, была белая и ровная. Мимо, как тени, с топотом проезжали всадники, и блуждающий свет отражался на рукоятках казацких шашек без эфеса. Пересмеиваясь и разговаривая с мягким итальянским выговором, серели во мраке белым холстом своей одежды проходившие молдавские крестьяне.
Переехали через мост, на котором стоял часовой, пропустивший нас, как только увидел пятно белой бумаги, и очутились в русской Новоселице. Здесь, напротив, ничто не было разрушено, но вместо утрамбованной дороги мы затряслись по широким грязным лужам и ужасающим выбоинам. С обеих сторон улицы шли глубокие канавы для осушки и стока нечистот, с переброшенными через них деревянными мостиками для пешеходов. Широкие, растянувшиеся деревянные дома чередуются с маленькими неказистыми еврейскими лавчонками, которые кишат кричащими, визжащими, торгующимися людьми и распространяют удушливое зловоние, знакомое нам по беднейшим кварталам восточной части Нью-Йорка. Старые евреи в длинных пальто, в надвинутых на уши картузах, с взлохмаченными бородами, жестикулируют руками – комический еврей из забавной пантомимы; грязные дети ползают в свете лампы; на ступеньках сидят женщины в капотах и коричневых париках – они няньчат своих детей и сплетничают на крикливом жаргоне.
Мы нырнули в темную, как деготь, боковую улицу; по обеим сторонам ее за заборами выстроился ряд длинных домов.
– Вот мы и приехали, – сказал наш возница. – Теперь вы увидите настоящий русский дом.
В то же мгновение открылась дверь, и на пороге, держа лампу над головой, показался полный бородатый офицер – капитан Владимир Константинович Маджи, комендант Новоселицы. За ним щетинистый, лысый человек с закрученными седыми усами и козлиной бородкой, а из-за его плеча в свою очередь выглядывало улыбающееся лицо с папироской в зубах и под белой шелковой косынкой – лицо, похожее, скорее, на лицо очень толстого мальчугана.
– Очень рад! Очень рад! Povtim! – сказал капитан по-румынски, жестами приглашая нас войти.
– Pojalist! Пожалуйста! – закричали остальные по-русски.
Начальник полиции предупредил, что привез с собой двух знакомых "американцев", и снова они закричали хором гостеприимных голосов: "Povtim! Пожалуйста!" – и проталкивались поближе, чтобы лучше разглядеть нас, быстро говоря что-то по-русски.
– Они не говорят ни по-русски, ни по-румынски. Только по-французски…
– Entrez! – произнес капитан с заметным акцентом и добавил на хорошем немецком: – Kommen Sie herein, meine Herren! Входите же, господа!
– Voila! Comment! Comment! Voila! – гудел лысый.
– Это все, что мой брат знает по-французски, – пояснил Маджи, когда мы вошли. Толстое лицо принадлежало, как оказалось, девушке удивительной полноты и ужасающей обильности форм. Неистово пыхтя своей папиросой, она пожала нам обе руки, схватила за отвороты пальто, тряхнула их, крича что-то по-русски, и громко рассмеялась, когда мы ее не поняли.
Капитан сиял гостеприимством.
– Александра Александровна, как насчет самовара?
Она убежала, и мы услышали, как она отдает распоряжения невидимой прислуге: "Антонина Федоровна! Принесите самовар!"
Через секунду она снова появилась перед нами – на голове у нее была уже новая желтая косынка, и она нещадно дымила новой папиросой. Маджи указал на нее рукой:
– Mon mari! Мой муж! – сказал он на ломаном французском языке.
Его брат запрыгал, как мышиный жеребчик, и, тоже показав на нее, повторил:
– Мой муж! – а затем прибавил в каком-то неистовстве: – Très jolie! Très jolie! Très jolie!
И он снова и снова произносил "très jolie", в восторге от того, что вспомнил еще одно французское выражение.
Что касается толстушки, то нам так и не довелось узнать, чьим же "мужем" она была… Была там еще Александра Антоновна – совсем еще юная девочка, лет тринадцати, тихая, с глазами взрослой женщины, как у всех русских девушек. Ее положение в доме также осталось для нас тайной. Во всяком случае, оно было немаловажным – ведь это была Россия, где на такие вещи не обращают внимания…
В столовой началось бесконечное чаепитие. Папиросные коробки валялись по всему столу. На одном конце сидела Александра Александровна, куря папиросу за папиросой, трясясь от смеха и крича всем и каждому. С другого конца, уставившись на нас, радостно выкрикивал лысый: "Voila! Comment! Très jolie!" Прислуга Антонина шныряла туда и сюда, принимая участие в общем разговоре, вставляла, на правах полного равенства, свои замечания и доливала самовар.
Робинзон сказал седому человеку, что он точь-в-точь похож на гоголевского казака – героя Тараса Бульбу. Тот был очень польщен, и с тех пор никто не обращался к нему иначе как "генерал Тарас Бульба".
Время от времени входили новые офицеры – коротко подстриженные люди в затянутых поясами русских гимнастерках, застегнутых на все пуговицы до подбородка. Они целовали Александре руку и обходили вокруг стола, бормоча свои имена. Многие из них говорили немного по-французски и по-немецки. Они были удивительно откровенны в разговорах о военном положении.
– Да, мы отступаем, как черти. Главным образом, потому что у нас не хватает военного снаряжения. Но есть и другие причины. Взятки, дезорганизация…
– Вы не слыхали о полковнике Б.? – перебил лейтенант. – Он плохо зарекомендовал себя еще в Японскую войну, а когда началась эта, его назначили начальником штаба к генералу Иванову. Это он ускорил начало отступления с Карпат: когда генерал Иванов был в отъезде, он отдал приказ об отступлении целого армейского корпуса и обнажил таким образом фланг соседней армии. Для этого не было никаких оснований. Говорят, что он сумасшедший… Однако дело замяли, и его перевели начальником штаба к генералу Дмитриеву, где он снова проделывал такие же штуки! Вы думаете, он сломал себе на этом шею? Вовсе нет! У него в Петрограде влиятельные друзья, и теперь он начальником штаба у другого генерала.
Кто-то спокойно проговорил:
– Это всегда так. Наступление – отступление. Наступление – отступление. Ну да, мы отступаем сейчас, ну так что же, мы снова будем наступать.
– Но сколько же может продлиться война?
– А что нам за дело, сколько она протянется, – заметил другой капитан с усмешкой. – Мы думаем, пока Англия будет давать деньги, а земля людей.
Около десяти часов Александра неожиданно предложила закусить. Пока Тарас Бульба суетился и давал бестолковые советы, она с Антониной накрывала стол. На "закуску" были поставлены коробки с сардинками, копченые и соленые сельди, скумбрия, икра, сосиски, крутые яйца и пикули – для возбуждения аппетита, – все это было "залито" семью различными сортами ликеров и вин: коньяком, бенедиктином, кюммелем, рэспберри, плюм-брэнди и киевскими и бессарабскими винами. Затем появились огромные блюда мучных "полента" и куски свинины с картофелем. Нас было двенадцать человек. Компания принялась закусывать с полными стаканами коньяку, беспрестанно следовавшими один за другим, и кончила бесчисленным множеством чашек кофе по-турецки и повторением всех семи различных напитков. В конце концов подали самовар, и мы принялись за бесконечное чаепитие. Была полночь.
– Ах, – воскликнул один из офицеров, – если бы только у нас была сейчас водка!..
– А она на самом деле запрещена в России?
– Кроме первоклассных ресторанов больших городов – Киева, Одессы, Москвы. Там можно достать и заграничные вина. Но они очень дороги… Видите ли, смысл указа был в том, чтобы прекратить употребление алкоголя в низших классах. Богатые же всегда могут достать его…
Молодой человек по фамилии Аметистов – лейтенант Крымского татарского полка – спросил нас, не слышали ли мы о происшествии с памятником Бисмарку.
– Случилось это во время отступления из Восточной Пруссии, после Таиненберга, – начал он, и приятная улыбка озарила его бледное лицо фанатика. – Мой полк стоял в Иоганнесберге; была там бронзовая статуя Бисмарка, вышиной примерно футов двенадцать – таких сотни по всей Германии. Мои татары хотели свалить ее и захватить с собой, как трофей, но генерал категорически запретил им. "Это может повлечь за собой международный инцидент", – сказал он. Как будто война – еще не достаточный "международный инцидент".
Хорошо, так мы просто похитили ее – свалили ее ночью, водрузили в фургон и накрыли сверху брезентом. Но мы не смогли все-таки спрятать огромные бронзовые ноги, и они высовывались снизу… Довезли мы памятник до Тильзита, но однажды вдоль нашего полка проезжал верхом генерал и заметил их. "Кто взял эту штуку?" – орал он. О, как он разозлился! "Я разыщу к утру виновника, даже если бы мне пришлось отдать под суд весь полк! Бросьте его здесь же, поняли?" Он, конечно, имел основание сердиться, так как мы взяли четырех казенных лошадей для этой громадины, а нам приходилось оставлять массу багажа из-за недостатка транспорта. Итак, в ту же ночь мы вытащили Бисмарка из повозки, поставили его в открытом поле и вволю повеселились вокруг него… Помнится, мы произносили речи и раскупорили перед ним несколько бутылок шампанского. А на следующий день, нате вам, его уже не было – его увез сибирский пехотный полк…
– Кто знает, где он теперь… – в раздумье произнес он. – Может быть, отступает из Галиции вместе с сибиряками.
С другого конца стола на нас сверкали узкие глаза капитана атаманских казаков.
– Приходилось ли вам видеть казацкую саблю с рукояткой без эфеса? – спросил он, показывая нам свою. – Это страшное оружие в их руках. Они рубят наискось – жик! Она разрубает человека пополам. Великолепно! И они любят убивать. Когда им сдаются в плен, они постоянно просят своих офицеров: "Дайте их нам порубить. Стыдно нам возиться с таким бабьем!"
Мы пробовали объяснить цель нашего приезда, но капитан каждый раз перебивал нас с возбужденной улыбкой:
– Вы побываете везде, где захотите, друзья. Завтра мы все это устроим. А теперь ешьте и пейте, ешьте и пейте…
Александра Александровна шутя кричала нам из-за клубов дыма:
– Это невежливо, прийти в гости к друзьям и говорить о том, чтобы уйти!
– Très jolie! – мычал Тарас Бульба. – Вы не уйдете отсюда, пока не научите меня говорить по-французски, по-немецки, по-испански, по-итальянски и по-китайски. У меня страсть к языкам…
Был уже час ночи. Мы валились с ног.
– Voyons! – жаловался Маджи. – Спать – самый забавный способ проведения ночи.
Жизнь в Новоселице
О ночлеге для нас уже позаботились. Мы отправились в коляске, с кучером-солдатом. Во всем городе; нигде не было видно огней, за исключением нескольких домов, занятых офицерами. Мы остановились перед каменным домом, зажатым между теснейшими еврейскими лавками, и с осторожностью перебрались через лужу, вонявшую нечистотами. Солдат постучал в дверь. Сквозь щели показался свет, и послышались испуганные женские причитания.
Он обругал ее жидовкой.
– Иностранцы! – крикнул он.
Загремели цепи и засовы, и нас обдало волной зловония. В дверях раболепно кланялась сгорбленная женщина с острыми чертами лица и в съехавшем набок коричневом парике. Ее десны изображали притворно вежливую улыбку. Хрипло болтая по-еврейски, она провела нас наверх по лестнице, которую не убирали с прошлой пасхи. "Кто такие благородные Herren? Что они тут делают? Откуда они прибыли? Америка!" Она внезапно остановилась и с изумлением уставилась на нас.
– Wun-der-bar! У меня есть друзья в Америке, например Иосиф Герцовичи. Вы его знаете? Хотя нет, конечно, нет. Ведь это большая страна, больше, чем эта… Как жизнь в Америке? Много денег? И эти высокие дома в Нью-Йорке. Пятьдесят этажей? Grosser himmel! Но почему же вы бросили Америку и приехали в Россию?
– Почему, спрашиваете вы, – сказал я. – А разве здесь жить нехорошо?
Она окинула меня подозрительным взглядом и снова начала причитать:
– Здесь мало денег, благородный господин, и беднякам очень тяжело… Но, конечно, конечно, здесь не плохо…
Она открыла дверь, сперва осторожно потрогав сложенную бумажку с молитвой, прикрепленную у косяка, и, идя на цыпочках, пригласила нас войти. В углу, за столом, читая при свечах тору, сидел старый еврей в ермолке, в черной одежде и ночных туфлях. Его тусклые глаза глядели вниз через роговые очки, и седая борода двигалась в такт глухому бормотанию священных слов. Он повернулся, не глядя на нас, в полоборота и отвесил полный достоинства поклон…
Наша комната находилась дальше. В ней были приготовлены две постели, по форме и жесткости напоминавшие мраморные плиты в морге. Простыни, правда, на них были чистые, но уж очень сильно пахло там фаршированной рыбой.
В нашей комнате оказался балкон, выходивший на широкую площадь, всю в отбросах, со втоптанной в грязь соломой; крестьяне оставляли там свои телеги, когда приезжали в город. Ее окружали глубокие канавы с медленно текущей зловонной жижей, а повсюду вокруг были разбросаны жалкие лачуги, населенные евреями. Весь день площадь пестрела двигающейся толпой-иногда живописной, порой несвязной и мрачной. Были там сдержанные, мягкие молдаванские крестьяне, все в белом домотканном холсте, в широкополых, низко надвинутых шляпах, с длинными кудрями ниспадавших на плечи волос; размашисто шагали их жены, увенчанные под платками круглыми супружескими шапочками, – крупные существа с крепкими, оголенными до колен ногами; русские мужики в рубашках навыпуск и картузах тяжело переваливались, топоча своими увесистыми сапогами, – гиганты-бородачи с простыми печальными лицами и здоровые, плосколицые женщины в ужасном сочетании цветных платков и кофточек – на одной желтое с сиреневым, на другой – цвета киновари с светло– зеленым и бледно-голубым. Здесь и там виднелись завидущие, расчетливые лица русских попов с длинными волосами и громадными распятиями, колыхавшимися на их рясах; донские казаки без определенной военной формы, за исключением широких красных лампасов на штанах, выложенной серебром сабли с рукояткой без эфеса и вихрастого локона над левым глазом; рябые татары, потомки Золотой Орды, той самой, что штурмовала "святую Москву", с узким красным кантом, – одни из самых стойких солдат русской армии; туркмены в чудовищных белых и черных папахах, в бледно-фиолетовых и синих кафтанах, с блестящими золотыми цепочками, набором на поясах, с кинжалами и ятаганами и в сапогах с загнутыми кверху узкими досками. И, наконец, евреи, евреи, евреи – согбенные, тощие, в ржавых картузах и замусоленных длинных лапсердаках, с жидкими бородами, с хитрыми и запуганными взглядами – они боязливо отворачивались от полиции, солдат и попов и огрызались на крестьян; они стали как затравленные звери, благодаря вымогательствам и жестокому обращению, благодаря безжалостной конкуренции в зловонных, переполненных городах черты оседлости. Возбужденные, крикливые еврейки в грязных капотах и распотрошенных париках; почтенные раввины и великие талмудисты, сгорбившиеся под тяжестью добродетельных лет, с книгами в кожаных переплетах под мышкой; глубокомысленные мальчишки, повторяющие уроки по дороге в хедер, – народ, с рождения отравленный своим узким учением, – не он ли был "гоним за истину" и убиваем на улицах людьми, чьим знаменем был крест! Евреями был насыщен весь город, сам воздух пах евреями…
Над заплатанными железными крышами возвышался зеленый купол русской церкви. Под нашим балконом, прямо в грязи, бормоча молитвы и быстро крестясь, стоял на коленях слепой деревенский мальчик. С соседней улицы доносились шум и крики – ярмарка была в разгаре. Городовые в желтых рубахах и сапогах со шпорами теребили свисавшие с шеи красные шнуры своих больших револьверов и настороженно прохаживались в стороне среди галдящих евреев и толкающихся крестьян. Таков уж неизменный путь городовых всех стран – среди бедняков. И, незаметно для привыкшего слуха, зловонный воздух беспрестанно сотрясался залпами орудий, находившихся всего в десяти милях отсюда.
Из дома Маджи, зевая и протирая глаза, один за другим повыползало все семейство. Было уже позже десяти часов. У входа Антонина колола лучины и уголь. Она побросала их в самовар, хорошенько разожгла, набросала сверху свежих листьев, и мы снова принялись за бесконечное чаепитие, которое продолжается у русских и днем и ночью.
Мы осторожно намекнули капитану о нашем намерении.
– Разумеется, вы можете отправиться на фронт, – сказал он. – Но здесь вам будет неинтересно, разве только если вы хотите посмотреть артиллерийскую дуэль. Сейчас на нашем участке затишье. К северу гораздо жарче, почему бы вам не проехать на север?
Мы ухватились за это предложение.
– Куда же вы хотите ехать?
Надо сказать, что американский посол в Бухаресте уполномочил нас осведомиться о судьбе некоторых американских граждан, находившихся в занятых русскими войсками частях Буковины и Галиции. Я заглянул в список. Никто толком не знал, где проходит фронт, но, подсчитав, сколько миль в день отступала русская армия, и справившись с картой, вы выбрали Зелещик, как город, в котором было несколько американских подданных, и как место, которое, вероятно, должно было оказаться в зоне военных действий.
Маджи повел нас в штаб командующего, чтобы переговорить с генералом. Тот охотно дал нам разрешение, и комендант написал нам пропуск в Зелещик. Больше того, он вызвал еврея, которому "принадлежал" один крестьянин, – его лошадь, повозка, тело и душа, – и сторговался с ним о нашем проезде. Цена была назначена в двадцать пять рублей, с уплатой вперед, из которых крестьянину едва досталось два. Мы со брались выехать в шесть часов утра.