Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:
– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать… – в дверь позвонили.
Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер "Смены", со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.
– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу… – Светлана, рассудительно, заметила:
– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.
Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.
По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.
Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: "Товарищ Янсон освобождает женщин Востока".
Марта, невольно, вздохнула:
– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.
Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.
– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь… – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: "Еще посмотрим".
Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: "Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?"
За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:
– Я ей все говорю, она мама. Ой… – девочка коснулась руки Василия: "Прости".
– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:
– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте… – Марта выбросила папиросу в форточку:
– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы… – Василий кивнул:
– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит… – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:
– Хочешь? Или можно ситро разбавить… – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:
– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское… – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: "Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество".
Марта помотала бронзовой головой:
– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью… – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:
– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: "То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!".
Она пела:
Casey Jones, mounted the cabin,
Casey Jones, with the orders in his hand.
Casey Jones, he mounted the cabin,
Started on his farewell Journey to the promised land…
Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.
Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: "Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю".
Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:
– Все для нее, только для нее… – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:
– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.
Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:
– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.
Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.
Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.
– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:
– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.
Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.
– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.
Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.
Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.
– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.
Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: "Предоставь все мне".
У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:
– Работники нашего комиссариата имеют льготы.
Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:
– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец… – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.
– И Теодор Янович так делал… – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:
– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас… – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.
Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:
– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В "Москву"… – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:
– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой… – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.
Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.
На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.
По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:
– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, "Парк Культуры", была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:
– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем… – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.
На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:
– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…
– И погиб на Перекопе… – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками "Интернационал" и "Варшавянку".
– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову… – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:
– Потом Горский с Лениным познакомился… – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:
– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки… – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.
Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.
Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:
– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.
Зазвонил телефон. Степан, невольно подумал:
– Петр, должно быть, вернулся. Он помнит, что я в Щелково, я ему говорил. Наверное, о параде прочел… – друзья Степана, летчики, знали номер. Он улыбнулся:
– Даже если не Петр, то все равно, стоит собрать ребят, посидеть, отметить годовщину революции.
Голос оказался незнакомым, вежливым: "Товарищ Воронов, говорят из Народного Комиссариата Внутренних Дел. Спускайтесь, за вами выслана машина".
– У меня своя… – растерянно сказал майор. Повторив: "За вами выслана машина", голос отключился.
Надев шинель, сунув в карман папиросы, майор сбежал в пустынный, заснеженный двор. Дети были в школе, служащие в учреждениях. Дул пронзительный, морозный ветер, он засунул руки в карманы:
– Пожалуйста. Только бы с Петром все было в порядке. Пожалуйста… – он не знал, кого просит. Степан ни разу в жизни не навещал церковь. В детском доме они с братом ходили в кружок воинствующих безбожников. Детям рассказывали, как попы, муллы и раввины обманывают народ, и наживаются за счет трудящихся. Руководитель водил их в закрытые московские храмы, показывая разрубленные топорами иконы, и снятые, валяющиеся на земле кресты.
– Пожалуйста, – черная эмка въехала во двор. Степан заставил себя пойти к остановившейся у подъезда машине.
К вечеру метель усилилась. Задернув шторы, Максим усадил бабушку в большое, прошлого века кресло. Он заметил на бледных губах улыбку, Любовь Григорьевна повела рукой: "Пластинку поставь. Ты знаешь…"
Максим знал. Он устроился на ручке кресла, гладя длинные, до сих пор сильные пальцы. Игла патефона немного подпрыгивала. Нейгауз играл "Лунный свет" Дебюсси. Любовь Григорьевна закрыла глаза:
– Клод мне играл, в Ницце. Я виллу сняла, в гостиной рояль стоял. Осень жаркая была, море тихое. Мы выключили свет и окна раскрыли. Свечей зажигать не стали. Он играл, при свете луны, по памяти. Еще раз… – попросила она.
Максим вырос на классической музыке. Любовь Григорьевна дружила с покровительницей Чайковского, Надеждой фон Мекк, знала и самого композитора. Когда Максим был ребенком, они с бабушкой почти каждую неделю ходили в консерваторию. Обняв стройные плечи, он услышал слабое, прерывистое дыхание. Любовь Григорьевна сжала его ладонь:
– Пора мне, милый. Врача… – бабушка помолчала, – не надо… – сердце медленно, неохотно сокращалось. Десять лет назад Любовь Григорьевна сходила к довоенному знакомцу, профессору Самойлову, из университета. Проверив сердце, доктор показал бумажную ленту, с пиками и провалами:
– Аритмия, госпожа Волкова, – вздохнул он, – впрочем, в вашем возрасте… – Александр Филиппович всегда обращался к ней в старомодной манере. Любовь Григорьевна поджала губы: "Сколько мне осталось?". Самойлов уверил ее, что с таким сердечным ритмом, пациенты могут прожить десятки лет.
– Десяток… – она приподняла веки: "Слушай меня, Максим".
После смерти сына и невестки Любовь Григорьевна осторожно расспрашивала знакомцев о людях в банде Михаила. Ребята рассеялись, кого-то казнили, кто-то исчез из виду. Сын не приводил подельников в усадьбу, где жила Любовь Григорьевна и маленький Максим. Банда обреталась в подвалах Хитрова рынка. Они кочевали с места на место, навещая и Замоскворечье, и Марьину Рощу. Только Зося, невестка, иногда ночевала в Рогожской слободе. Она приносила Любови Григорьевне адреса, где Волк прятал золото и драгоценности. Зося, в Варшаве, занималась карманными кражами. Любовь Григорьевна, вспоминая невестку, смеялась:
– Родители твои, Максим, до войны, хорошо в Европе погуляли. В Бадене-Бадене, в Карлсбаде, в Ницце. Они оба красавцы были, хорошего воспитания, знали языки. Они таких людей обворовывали… – бабушка указывала пальцем на потолок:
– У них по десятку паспортов имелось, с дворянскими титулами. Им в любой гостинице были рады. В тринадцатом году, в Париже, твой отец магазин Бушерона ограбил. Громкое дело было, все газеты написали. Летом пятнадцатого, батюшка твой сел. Ты осенью родился, через два года Михаила выпустили, а потом… – Любовь Григорьевна вздыхала.