Пепел - Стефан Жеромский 2 стр.


– Ах, черт возьми! Смотрите-ка… И шли ведь на то самое место. Ан, не вышли! А ведь под тем буком не одного такого укокошить случалось. Иной раз они там подолгу бродят, ищут вереск, либо свежие иглы елей пощипывают. Стороной прошли, сукины дети… – с нескрываемой насмешкой говорил старый плут, в упор глядя на юношу своими поблекшими глазами.

В это мгновение внизу снова раздался нетерпеливый зов:

– Эй-эй!

– О, это пан зовет, – тревожно пробормотал Каспер. – Пойдемте.

– А что вы будете делать с козлом?

– Придется этакую зверину на спину взвалить!..

Подстреленный в самое сердце козел лежал мертвый. Снег вокруг него подтаял, и с ветвей ели капала вода. Бессильно откинутая прекрасная голова зверя глядела на Рафала мертвыми глазами. Юноша в порыве злобы схватился за шпагу, которая была при нем, и готов был нанести мертвому вожаку еще один удар, но старый доезжачий уже приготовился взвалить зверя на спину. Он дотащил козла до ближайших вывороченных бурей деревьев, приподнял и, захватив каждой рукой по две ноги, с изумительной легкостью закинул себе на спину убитого зверя. Рафал стал спускаться с доезжачим вниз. Ноги их на склоне горы то и дело застревали между обломками каменных глыб, уходили в покрытую мхом осыпь. Трухлявые пни, мягкие, как тесто, иззелена-бурые от плесени, рассыпались у них под ногами. Внизу в молодняке скулили собаки, и Рафал с доезжачим шли на их голос. Наконец юноша, который крупными шагами спускался впереди, увидел дядю. Худой, невысокого роста шляхтич сидел на корточках над серной и свежевал ее. Испачканными кровью руками он вытаскивал еще дымящиеся внутренности и бросал их собакам. Когда Рафал с доезжачим подошли к нему, пан Нардзевский сердито посмотрел на Каспера, окинул взглядом козла и хрипловатым голосом проговорил:

– Это ты, пес, себе вожака приберег…

– Да ведь…

– Ты что, не знал, что я тут стою? Как же! Где тебе о таких делах помнить! Это мне-то, хам, коз после тебя стрелять!

– Да ведь шли они как-то стороной…

– Это от бука шли стороной!.. Лжешь!

– Я еще подумал, как бы на них, чертей, ветер не потянул. Ветер как раз от Кленовой дул. Смекнул это я…

– Я тебе смекну, так ты у меня вверх тормашками полетишь! Клади козла. А что же ты, Рафця, ничего не несешь с Лысицы? – ласково обратился он к племяннику.

– Не вышли они на меня. Слышу только, ломят за деревьями так, что земля дрожит…

– Гм… Мимо большого бука не прошли… Слыхано ли дело?… Свежуй… – буркнул он доезжачему.

Пока тот открывал небольшой складной нож, висевший у него на ремешке у пояса, Нардзевский сердите спросил:

– Откуда стрелял?

– Да из-под той пихты, что с зарубкой. Я под нею стоял. Прямо под дуло выскочил вожак, точно пастух его ко мне пригнал. Там еще срубленная и обтесанная пихта лежит, так он остановился, будто перескочить ее хотел.

– А откуда там взялась обтесанная пихта?

– Пихта-то? Да ее, вельможный пан, срубил тот мужик из Поромбок, что с немцем судился.

– Ничего я не знаю, какой такой немец, кто с кем судился?

– Да об этом во всех деревнях народ толкует.

– Ну, коли весь народ, так и ты потолкуй.

– Ладно. Вот оно как было, дозвольте с самого начала начать… Приехал мужик из Поромбок, по прозвищу Ямрозек, с парой добрых лошадок да с порожней телегой – колеса одни да роспуски; поднялся это он на самую верхушку Лысицы за сухостойной пихтой, ему нужна хорошая пихта, смолистая, ветром высушенная. Он делает коробки для соли, так ему сухое дерево нужно. Ну, ладно. Срубил это он себе пихту, что твоя колокольня на Святом Кресте, обрубил как положено все ветки. Такое бревнышко получилось, что хоть на мельничный вал. Взял мой Ямрозек, развел роспуски так, что задние колеса только-только за них держатся, приладил шворень, смотрит, из кустов лесник выходит. Платье на нем зеленое, на голове картузик с пуговкой, в руке ружье. Поглядел это он на Ямрозека, осмотрел бревно, желтым аршином его смерил и стал что-то писать на бумаге. Как кончил, тогда только заговорил с мужиком, будто и по-нашему, только уж очень что-то затейливо. Снял мужик шапку, почесал в затылке. "Плохо дело!" – думает. Стал немчура что-то лопотать будто по-польски, а потом как гаркнет:

– Марш в Слупье!

Ну, ладно. Взял мужик шапку, взнуздал лошадей и поехал под гору, по той самой дороге, что идет по берегу речки к Поромбкам. Немец около телеги идет, сопит да покуривает трубку. Вышли они из лесу, на росчисть, спускаются по горе друг за дружкой. Снял Ямрозек шапку, поклонился, да и говорит:

– Отпусти, вельможный пан фестер.

А немец свое:

– Марш в Слупье!

Едут они дальше, плетутся по межам, а то и прямиком через поле. Проехали это немного, снял мужик шапку, да и говорит:

– А вы бы, вельможный пан фестер, хоть на роспуски сели, а то мы так до утра в Слупье не доберемся.

Подумал немец, выбил трубку и сел на роспуски. Задние колеса от передних были далеко. Обхватил немчура руками шворни, крепко держится за оба. Ямрозек тоже сел на передок, уперся ножищами в вальки и стегнул лошадей, да так, чтоб почувствовали. Зачем им в Слупье по дороге ехать? Взял да поехал напрямки, а потом наискосок, по вспаханным полям да по бороздам. Заплясали тут задние колеса, пошли скакать из борозды в борозду, из канавы в канаву. Немец обеими руками держится за шворни, орет. Мужик и в ус не дует, едет, как приказано… Чего ему назад оглядываться? Знай погоняет… Как пустились лошади во весь дух, как врезались задние колеса то ли в пласт земли на пашне, то ли в камень… Немец тут и стих.

– Как так стих? – спросил Рафал.

– Да я и сам не знаю, потому и Ямрозек-то назад не оглядывался. Думает себе: "Мне-то что: велел пан фестер ехать, ну, я и еду. И баста". Только уж как в Поромбки, в деревню, приехал, оглянулся: нет немца. Стал сокрушаться. "Да ведь ночь, говорит, спускалась, – что было делать?…"

– Кто же немца нашел? – пуская клубы дыма из коротенькой трубки, спросил Нардзевский уже более мягким тоном.

– Да, видно, кто-нибудь нашел, потому что он и по сию пору по лесам шатается. Лют.

– Так вам и надо, подлые хамы! – проворчал шляхтич. – А то весь лес вырубили бы!

– Да что вы, вельможный пан, кто же этакий лес вырубит. Не было нас, был лес, не будет нас – тот же лес будет на Лысице. Испокон веку люди едят с солью. А соль нужно держать в коробках. Всегда люди коробки делали, пихты для них рубили, а лес все стоит. А какое на него право у этого немчуры! Лес королевский… Казенный, и крышка. Мы тут такие стада кабанов поднимали, оленей из Цисовских лесов до самого Секерного гоняли. Сколько раз я тут на Лысице медведя видал, когда был еще мальчишкой! Красивый зверюга – медведь! А олень… Боже ты мой! Как откинет рога, как пойдет лесом – любо-дорого смотреть! Только бы на святого, сохрани бог, не напасть…

– На какого святого? – спросил опять Рафал.

– Э, видно вы, паныч, не знаете про нашего оленя… – с неохотой пробормотал доезжачий.

– Раз спрашивает, значит не знает, – сказал Нардзевский.

– Люди говорят, которые видели…

– А кто видел?

– Лакомец видел. Да старый Шафранец, тот, что больше ста лет жил, тоже, говорят, своими глазами видел.

– Как же это было?

Мужик поглядывал хмуро и медлил.

– Нам Лакомец рассказывал, божился. Вышел, говорит, я со своим ружьишком, стал, а тут гончие пана кравчего Ольховского…

. – Так, так… – вставил Нардзевский.

– Да ведь не я стоял, а Лакомец, царство ему небесное! Стоит это он тихонько под деревом и ждет. Слышит: тук-тук. Идет. А день был ветреный, хмурый. Идет вниз по камням, а перед ним свет такой, как зимою под утро, когда солнце из-за лесу выходит. Захотелось Лакомцу посмотреть на него: видит, медленно идет старый олень, рослый, что цуговая лошадь, да красивый такой – загляденье. Голову откинул назад. Прицелился Лакомец, да прямо в голову. Не тут-то было. Держит он приклад у щеки и не оленя видит, а только свет, так будто красное солнышко вышло из-за леса и прямо ему глаза заслепило. Ружье у него выпало из рук, Да и сам он бряк наземь… А олень мимо него, стороной прошел. Тут-то он и увидел, что между рогами оленя крест был золотой, от креста-то и шло по лесу это сияние.

– А большой был крест? – спросил серьезно Нардзевский.

– Какое там! Маленькое распятие, толщиной-то всего в два пальца. Мой Лакомец ружье в охапку, и давай бог ноги! Три дня от страха трясся всякий раз, как вспоминал, что хотел подстрелить такого зверя… А если б и впрямь убил… Господи!

– Ты, хоть бы и с распятием встретил, все равно не вытерпел бы.

Мужик сделал вид, что не слышит, и продолжал:

– Теперь, такой вот собачий сын пихты не даст срубить! Что он ее сажал, что ли? Казенный лес и баста. Весь, говорит, казне принадлежит.

– Это верно, лес теперь казенный, – вздохнул Нардзевский – Ну, кончил?

Доезжачий выпрямился и вытер снегом руки.

– Они нам, вельможный пан, и поохотиться с собаками не дадут!..

– Это не твое дело.

– Да ведь говорят, будто Гурно, Крайно, Поромбки, Бжезинки, Маслов, – все немецкий император сдал в аренду молодому пану из Ольхова.

– Ну, так что ж?

– Значит, ему и лес рубить можно, хоть стеречь его будут казенные лесники. А уж он-то, вельможный пан Ольховский, и козленка из рук не выпустит.

– Посмотрим. А пока что разведи-ка огонь. Руки у меня окоченели.

Доезжачий в одно мгновение расчистил место, отгреб снег, принес сухих желтых можжевеловых и сосновых веток. Он высек огонь и умело, с удивительной ловкостью и быстротой раздул огонь. Хвоя стала потрескивать, и чуть приметные синеватые языки пламени забегали по кривым сучьям. Рафал помогал Касперу носить сухие ветки и подбрасывать их в огонь. Старый шляхтич сидел, не двигаясь, на камне и хмуро смотрел на костер. Быстро надвигался январский вечер. Ветер повернул и дул с севера. С деревьев уже не падали снежные хлопья, а струйки талой воды от внезапного мороза превратились в ледяные сосульки.

Доезжачий высмотрел молодую ель и стал рубить ее у самой земли топориком, который носил за поясом. Наскоро обрубив ветви, он срезал макушку и сделал кол, длиною в несколько локтей. Затем он связал ремнями передние и задние ноги обоих убитых животных и продел между ними кол. Покончив с этим, он подошел к огню и стал греть над ним руки. Как раз в эту минуту пан Нардзевский вынул из кармана кисет и стал набивать свою глиняную трубку "галицийским" табаком. Занятый этим делом, он, не глядя, дал доезжачему большую щепотку табаку. Мужик снял шапку и низко поклонился. Растерев тут же табак на левой ладони, он обильно смочил его слюною, размял пальцами и набил свою трубку. Затем он сунул ее в горячую золу, в которой было полно красных угольков. Когда смоченный слюною табак хорошенько упрел, он вынул трубку из золы и положил сверху уголек.

Рафал с любопытством спросил, зачем он все это делает?

– Как зачем? Вот тогда-то и будет настоящее крепкое курево. Теперь это табак! Не хотите ли, паныч, попробовать… С таким не сравняются ни дебречинские листья, ни некрошеный кнастер, ни наш обыкновенный табак в папушах.

– Ну-ка, покажите.

– Осторожно, Рафця! – крикнул Нардзевский.

Любопытный юноша уже тщательно вытер чубук и затянулся, но тотчас же выпустил его из рук и зашатался так, точно его хватили колом по голове. С минуту он не мог перевести дух, и, хотя в конце концов успокоился, однако у него еще долго жгло в горле и в груди.

– Вот оно, паныч, какое наше мужицкое курево, хе, хе…

– Ну, покурили и хватит. Пойдемте.

Они затоптали костер. Доезжачий взялся за один конец кола, Нардзевский – за другой; оба нагнулись и разом, как по команде, подняли связанную дичь. Мужик шел впереди. Конец кола лежал у него на плече. Нардзевский, который был ниже его ростом, старался идти в ногу с ним, хотя все время пошатывался. Когда Рафал, который горел желанием тоже принять участие в общем деле, стал просить дядю уступить ему место, шляхтич буркнул только в ответ:

– Оставь! Ты бы лучше смотрел за своим ружьем…

Они долго шли так под гору, по направлению к монастырю. Не доходя до источника святого Франциска, повернули налево. Нардзевский хриплым голосом приказал остановиться и передал племяннику вожделенный конец кола. Рафал положил его себе на плечо; но тотчас же согнулся и присел под тяжестью ноши. Юноше показалось, что у него треснули плечевые кости. Стиснув зубы, с трудом переводя дух, с лицом багровым от прилива крови, он шел, однако, твердым шагом до самой бодзентинской дороги. Там его опять сменил старый охотник.

Было уже почти совсем темно, когда они очутились на лесной опушке, перед курной хатой, занесенной горными снегами. Пара лошадей, запряженных в простые розвальни, стояла уже перед низкой дверью. Охотники с помощью ожидавшего их кучера и хозяина хатенки взвалили дичь на сани, и все трое кое-как разместились вокруг нее. Молодые лошадки рванули и быстро понеслись в гору. Снег после оттепели сверху подмерз и покрылся настом, тонкой ледяной корой. Подкованные лошади звонко стучали копытами по гололеди. Гончие бежали с трудом, то и дело проваливаясь в снег и раня себе лапы. Усталые, сонные, обе они бежали из последних сил. Нардзевский то и дело подбодрял собак, ласково окликая их и посвистывая.

За лесом, на большой дороге, северный пронизывающий ветер резал лицо, как косой. Когда доехали до перевала, через который шла дорога, оттуда открылся перед глазами необъятный простор: две широкие долины справа и слева и леса, уходившие вдаль, насколько хватает глаз. Ровная долина со стороны Кельц давно возделывалась, была плотно населена и покрыта большими деревнями, усадьбами, костелами. Другая испокон веков была глушью. Кое-где на отвоеванных у пущи полянах виднелись селения. Названия этих селений – Бжезинки, Кленов, Вильков, Псары, Секерно, Домброва – напоминали о владычестве лесов. Высокие столбы дыма поднимались над ними в чистую предвечернюю синеву небес. Две цепи высоких гор сходились к Лысице и врастали в нее, чтобы, ощетинясь зубцами скал, тянуться дальше уже одним могучим хребтом. Повсюду на горах лес стоял еще как властелин и господствовал над ними. Темно-синие его полосы заиндевели от снега. Изгибаясь на отдаленных вершинах гор, они, как длинные складки серебристой мантии, спускались по широким ущельям в долины, где уже пала холодная вечерняя тень. На опушке бора начиналось царство можжевельника, такое же дикое и необъятное. Одетые снегом кусты, словно сотканные из самого инея, казались такими удивительно призрачными, будто среди бела дня стояли облитые лунным сиянием. Вся земля, опоясанная бором, скрытая в таинственной его глубине, казалась тут торжественной и величавой и вселяла в сердце страх.

Рафал вперил взор в пространство; он ясно видел каждый уголок, каждый изгиб, но вспоминал его в это мгновение таким, каким видел в детские годы. Он был тут давно-давно, весною… Зеленые полосы лугов открывались его глазам, простираясь к чудной реке, к Черной Ниге, которая образуется от слияния горных ручьев. Из глубоких ущелий Радостовой горы, из дивных ущелий, над которыми нависают березовые рощи, повеял на него душистый ветер. Хоры соловьев нарушали тишину той весенней ночи, когда много лет назад, положив голову на колени матери, он проезжал по этим местам. Он разговаривал сейчас с дядей, а чудилось ему, будто он мчится на диком коне по этой далекой, объятой мертвым сном долине. Железным мундштуком он раздирает губы коню, заставляет пригибать голову к земле. Он скачет к солнцу, к солнцу, чей огненный диск закатывается за сизые необъятные леса… Далекие леса, далекие вековые леса…

Когда лошади пошли под гору, скользкие полозья то и дело раскатывались на разъезженной дороге.

– Потише, ворона! – покрикивал Нардзевский на кучера, когда сани слишком сильно кидало на ухабах.

На вырубке, где еще стояло несколько сосен и буков, он показал на одно дерево и промолвил:

– Пять лет назад я убил тут стервятника.

– Стервятника?

– Да. Я шел один с охоты. Это было как-то осенью. Солнце заходило, как сейчас. Смотрю, на верхушке бука что-то шевелится. Я глазам своим не мог поверить… Ружье у меня было заряжено дробью. Прицелился я и выпалил.

– А какие у него были крылья, какие крылья, господи боже мой, – вмешался Каспер. – Когда распластали мы его на земле, собаки, да не какие-нибудь щенки, заскулили и убежали в поле, так что сколько мы ни трубили в рог, не могли докликаться их.

У Рафала так озябло лицо, что он не мог говорить. С большой дороги сани свернули на ухабистую проселочную, которая шла по самому берегу горной реки. Быстрый поток клубился между обледенелыми берегами, ударяясь о кромку льда, который хотел схватить его в свои оковы. Лошади храпели и, чтобы удержаться, напрягали ноги и с силой били копытами по твердой дороге.

– А что, Рафця, у вас там, на Сандомирщине, нет ни таких скверных дорог, ни таких дебрей? Не правда ли? Дорога, как скатерть…

– Да, но зато совсем нет лесов.

– Зачем вам леса? У вас зато пшеница, как наш лес. Мало разве вам?

– Я бы тут предпочел жить. Вот где настоящая жизнь.

– Ты бы тут предпочел жить? Что ты говоришь? Э, братец, тут нелегко усидеть. Тут только такие, как я, могут выдержать!

– Я бы выдержал!

– В самом деле?

– Да.

– Ну-ну, смотри, а то как бы я тебя не поймал на слове и не заставил сидеть в этой дыре.

– Я ничего не боюсь.

– Да ну!.. Знаешь, я очень рад, что твоя мамаша будет довольна! А, как ты думаешь? Вы должны здорово погулять на масленице, на балах или на маскарадах. У нас есть козел, есть серна, в кладовой десяток зайцев, кабанчик. Хватит на ваш вечер? Говори, не стесняйся! Если нет, так завтра на рассвете мы опять пойдем в лес.

– Даже слишком много, дядя…

– Если уж едешь в такую даль, так с пустяками не годится возвращаться. Пускай и наша глушь чем-нибудь похвастает.

Немного погодя он прибавил:

– Милая Ануся… Из всех братьев и сестер мы с твоей матерью больше всего любили друг друга. Лучшей сестры не найдешь. Эх, боже, боже…

– Вот если бы вы, дядя, съездили к нам на масленицу. То-то бы мама и… папа…

– За папу не ручайся! С папой у нас совсем другие отношения. Amicus Plato…

– Ну, ладно, а если бы вы все-таки приехали на масленицу…

– Рехнулся ты, что ли, мальчуган? Я – на масленицу! Из Вырв? Тридцать лет не выезжал из дому и вдруг поеду на масленицу, да еще куда-то за Климентов, на край света! Что ты говоришь?

Потом вдруг жестко прибавил:

– Не поеду. Нет, не поеду. Будет с меня!

Назад Дальше