Батраки с фольварка, ad hoc переодетые в ливреи, разносили на подносах вино и домашнее печенье. Шум голосов наполнил весь дом до последних сенцев, выходивших куда-то на огороды. Было весело, но все чувствовали, что о танцах в этом доме не может быть и речи. Гости поэтому перешептывались, что надо посидеть немного из вежливости и трогаться дальше искать усадьбу попросторнее.
В боковушке, где висел большой образ Сулиславской божьей матери в почерневших от времени ризах, в боковушке, где протекла, наверное, не одна долгая жизнь от колыбели до гробовой доски, староста и старостиха поезда держали длинную речь перед хозяйкой дома, преподнося ей доску, выделанную наподобие сандомирского пшеничного пирога.
Звуки музыки заглушали эту речь, и в остальные комнаты долетали только обрывки ее.
– Что поделаешь, – говорил староста, – если кого astra обидели от рождения, и он не может переделать свою природу и научиться вести веселый разговор. Пускает в ход ars, хватается за разные media и remédia. Но fluctuantur подчас и надежды, что tenax propositi человек достигнет родного предела и пристани и сможет воистину gratulari.
Общий шум заглушил продолжение. Через минуту, однако, послышалась медоточивая речь:
– Но скорее время скосит коварной косой могучие кедры, скорее увянут цветущие лавры, чем в вертоградах души увянет расцветшая дружба…
В соседних комнатах молодежь танцевала, как могла, топчась на одном месте. Приближалась уже решительная минута и все озирались только на арлекина, который должен был дать сигнал к отъезду. Действительно, тот уже проталкивался сквозь толпу в своей маске, крича и хлопая розгой по стенам, мебели, спинам. Он стал посредине гостиной, остановил танцующих и еще раз прокричал, вертясь на пятке:
– Эй! Гуляй, гуляй!
Старик Ольбромский снова галантно подал руку своей почтенной даме. Музыканты оборвали танец, и вдруг неожиданно грянул величественный полонез. Все с удивлением ждали, что будет дальше. Кравчий выступал чрезвычайно церемонно и весьма старательно выделывал ногами. Он прошел одну комнату, другую, какие-то боковушки, клетушки, сени и, наконец, остановился перед плотно закрытой дверью. Тут он откинул рукава кунтуша, покрутил свой ус и вдруг хлопнул в ладоши. В мгновение ока двери распахнулись настежь. Перед глазами гостей открылся обширный, пустой, высокий и превосходно освещенный зал. Арлекин выскочил вперед и вприпрыжку побежал через весь зал, выкрикивая:
– Гуляй, гуляй!
Пары вошли в эту большую комнату. Оркестр, разместившийся у противоположной двери, заиграл краковяк, и вся толпа с веселыми криками пустилась в пляс. Гости не сразу заметили, что это просто старая кухня и людская, пристроенная сзади к дому. Предвидя, что на масленой съедутся гости, кравчий велел отчистить сажу, настлать новый пол и навощить его для танцев. Стены увесили гирляндами из еловых веток, огромную печь для хлеба загородили елочками, образовав из них как бы беседку. Восковые свечк в прибитых к стенам деревянных подсвечниках бросали яркий свет.
– Вот это здорово!.. – слышались возгласы со всех сторон.
– Это по-нашему!
– Это чудно!
– Качать хозяина! Вот это неожиданность!
– Вот это угодил!
Только теперь гости разгулялись на воле. Все, кто помоложе, собрались в зале и пустились в пляс. Были там и модные фраки, и старинного покроя кунтуши, и завитые, и стриженые головы. Панночки по большей части нарядились в открытые платья, на лоб спустили букли; но было немало девушек во всяких старомодных платьях: и пышных и гладких, а то и с короткими рукавчиками и с длинными кружевными манжетами. В пестрой толпе то и дело мелькали мужские кафтаны, краковские темные, шитые белыми шнурами и выложенные красным сукном сермяги, корсажи и пышные белые рукава. Скачала молодежь победнее жалась по углам, но скоро вихрь веселья увлек и самых робких. По временам казалось, что это не толпа молодежи пляшет в зале, а здоровый, крепкий, красивый табун несется из края в край по степи. Новый пол гудел, как кожа на барабане, колебалось пламя восковых свечей, качались в такт гирлянды, и вся комната, казалось, ходила ходуном. Толпа шумела, веселясь, как пенистый поток. Полная жизни и здоровья молодежь самый танец обратила в бурное проявление радости. Она веселилась от полноты сердца, ликовала потому, что этого жаждала ее душа, плясала в полном смысле этого слова до упаду. Слышен был только смех да топот каблуков.
Двери открыли настежь, потому что было душно даже в такой огромной комнате. Кто-то попробовал открыть окна, но когда оказалось, что они наглухо забиты гвоздями, выломал их вместе с рамами. В два черных проема ворвались белые морозные облака, и гости увидели толпу дворовых и деревенских девок и парней, которые, разинув рты, смотрели, как забавляются паны. Гости постарше, натоптавшись да налюбовавшись на счастливую молодежь и повздыхав о добром старом времени, расползлись по комнатушкам. Все боковуши и пристроечки с низкими потолками и побеленными известкой бревенчатыми стенами, наполнились говором и смехом. В каждом укромном уголке был уже свой, пусть самый маленький, столик и кружок сотрапезников. В некоторых комнатах столы были поставлены в ряд, и получилась причудливо изогнутая столовая, которая тянулась через весь дом. Ели на фаянсе, на олове, на голландском фарфоре, на всякой посуде, какая только нашлась в доме. Уже выпили гданьской водки, стали обносить блюда, и рекой полилось венгерское. Шляхта пила. Большая часть гостей приехала уже навеселе, а сейчас была пьяна до бесчувствия. Хозяин, хозяйка, две их дочки и сын прислуживали гостям. Когда Рафал обходил столы со жбаном вина, его ухо невольно ловило шепот:
– Бочку венгерского старый скупердяга привез на санях из Кракова! Слышали?
– Чудеса, чудеса…
– Старшая дочка в девках засиделась, прокисло винцо, сущий уксус стало, вот он с младшей надумал из другой бочки попробовать.
– Смотри-ка, бок серны едят! Видали, сосед… Ей-ей – бок серны!
– Бок-то бок, да только не серны, а бараний.
– Что вы мне говорите! Да я носом потяну и серну учую, когда она еще на противне жарится, а уж на блюде…
В другом месте говорили еще тише:
– Танцы на кухне, а прием – в боковушках…
– Как при Пястах…
– Свинопасы в кафтанах с галунами…
Рафал сгорел со стыда, услышав случайно такие разговоры. Особенно больно ему стало, когда до слуха ею донесся язвительный смех прекрасной стольничихи.
Как только ему удавалось улизнуть, он бежал в комнату, где веселилась молодежь. Там он искал глазами панну в голубом. Сердце у него сжималось от тоски, когда он видел, что, веселая и довольная, она танцует с другим. Остановившись на нем, ее глаза улыбались еще веселее какой-то лучезарной, радостной улыбкой. Ни на одно мгновение не могли они отвести глаз друг от друга. Все время тянулись друг к другу… Даже во время драбантов и кадрилей, которыми пыталась щегольнуть более утонченная и светская молодежь (из Завихоста), панна Гелена поворачивала голову туда, где был ее кавалер. Когда в перерывах между танцами она прохаживалась с подругами, Рафал на минуту присоединялся к ней. Он не мог, положительно не мог наглядеться на нее, когда она улыбалась с детской искренностью в то время, как речь ее была надменной и выражение лица принужденным и серьезным.
Блуждая так в толпе людей, не зная, что сказать друг другу, они становились все смелее, и глаза их говорили друг другу все то, чего они не могли выразить словами. Бывали минуты неземного блаженства, когда они шли рядом, не сводя глаз друг с друга, зачарованные улыбками, обессиленные сладкой истомой. Сердца их были полны удивления, и неведомая тревога на короткое мгновение охватывала их. Ее глаза, синие, как дальние леса в летний день, темнели вдруг и вспыхивали, как пламя. Они словно загорались на мгновение то гневом, то огнем желания, то светились вдруг непонятной тоской… Безотчетное волнение страсти, пылкой, горячей, детски-невинной и наивно-нескромной, отражалось на их лицах и гасло мгновенно в неожиданном взрыве смеха, резкого, как отточенный кинжал. Они начинали разговор, сами не зная почему, вполголоса, обо всем и ни о чем, о небе и земле, о фраках и самых красивых именах, о латыни и глубоком снеге… От этого блаженства Рафала постоянно отрывал отец со своими поручениями, мать или сестры, то и дело звавшие его. Он давал тумаки и указания слугам, угощал самых знатных гостей, подавал им даже трубки и сам зажигал бумажный жгут для закурки. Он кланялся, говорил кучу любезностей, сам едва понимая, что же это он говорит. Он все время чокался с молодыми соседями, и язык от этого все больше у него заплетался. Первый раз в жизни Рафал пил безнаказанно, да еще старое венгерское. Он болтал все громче, смелее, развязнее и цветистей. Бегал в толпе и, почти не таясь, искал глазами панну Геленку.
Так прошла ночь.
Под утро, когда гости успели отдохнуть, опять заиграла музыка. Молодой хозяин выпил еще несколько рюмок вина с одним из соседей, таким же безусым, как и он, – и вдруг почувствовал такую любовь к этому юнцу, что забился с ним в одну из смежных комнат и стал со слезами открывать ему свои самые сокровенные тайны. Во время этих признаний он заметил, что через соседний коридорчик проскользнула, словно голубое облачко, женская фигурка. Рафал тотчас ринулся вслед за дамой, чтобы в случае необходимости услужить ей. Пробившись через толпу шляхтичей, которые громко разговаривали, сопровождая свои слова выразительными жестами, он торопливо вошел в укромный уголок, предназначенный для дамского будуара. Там было пусто. Восковые свечи тускло горели перед старым почернелым зеркалом. В углу стояла на коленях панна Геленка и старалась прикрепить оборвавшуюся во время танцев подшивку платья. Рафал только сейчас увидел, что это она. Точно в первый раз он заметил, как изумителен, несравненен цвет ее щечек, как заливаются они вдруг ярким румянцем, как румянец постепенно переходит в нежную матовую белизну лба. Он увидел светлые, пушистые волосы… Заметив его, Геленка быстро встала и вперила в него испуганные прелестные глаза, печальной синевой своей напоминавшие цветок лобелии.
Рафал что-то промолвил, прошептал…
Она стояла, не зная что делать. Он подошел к ней. Она сделала движение, чтобы уйти. Сам не сознавая, что делает, он взял ее за руки, наклонился и приник устами к ее светлым волосам. С минуту длился этот жгучий, страстный поцелуй. Тихий возглас вырвался из ее груди. В изумлении она отстранила его и вышла из комнаты. Рафал застыл, прислонившись спиною к стене. В голове, в груди, в ушах, в сердце звучала отдаленная, тоскливая и страстная мелодия мазурки, особенно один высокий, упоительный, захлебывающийся аккорд скрипок. Бурным счастьем наполнял его душу топот ног, от которого дрожал весь дом, и громкий говор, переходивший в беспорядочный шум. В висках молотом стучала кровь, а в глазах мерцали огни свечей, словно живой, воплощенный трепет его упоенного сердца.
Он громко засмеялся и твердым шагом вышел из комнаты. Ему казалось, что он не выдержит такого счастья. Кончено! Он разнесет размечет, разобьет в щепы весь этот дом! Всем бросит вызов и нанесет оскорбление. Будет драться насмерть с каждым, кто бы посмел… Приняв это решение, он упал на грудь первому попавшемуся толстопузому шляхтичу, который тотчас, ни с того ни с сего, стал душить его в объятиях и колоть своей щетиной. Рафал выпил с ним на брудершафт и, рыдая от счастья умиленными слезами, пошел дальше.
В соседней комнате он увидел отца в обнимку со старым ксендзом-благочинным, который тоже случайно приплелся на масленичное гулянье. Толстяк благочинный обхватил руками старика кравчего, а кравчий обнял за талию ксендза, и оба, тщетно силясь следовать такту мазурки, скакали до потолка на одном месте в тесном уголке между столом и шкафом и горланили при этом не своим голосом:
– Тру-ля-ля, тру-ля-ля!
Никто не обращал на них внимания. За столом сидело человек двадцать гуляк, которых уже здорово разобрало от винных паров. Они расстегнули кунтуши и сидели в жупанах из китайки, полотна и камлота. Некоторые из них что-то орали охрипшими голосами. Один, грозясь неизвестно кому, то и дело замахивался толстым, как дубина, чубуком. Перед ним стоял худой, иссохший шляхтич и орал:
– Да, говорю! Да, да, говорю! Погоди ты у меня, милый… Бац его по морде раз, бац другой, да arte. Тут только он сдался… Повалился в ноги. "Вельможный, говорит, пан, все скажу, как на духу…"
Кто-то спал, подложив под голову кулак и всем телом навалившись на стол. Окна были открыты, и бледный свет месяца догорал уже при слабом зареве восходящего солнца.
Из той комнаты, где плясала молодежь, долетали звуки краковяка, такие залихватские, разгульные и веселые, что ноги сами просились в пляс.
В Кракове да в зале
Немцы танцевали…
Поляк усом шевельнул -
Все поубегали…
Кругом хлопали в ладоши и притопывали ногами. Из угла раздался чей-то пьяный, хриплый голос:
– Вот это верно… Здорово бежали немцы из Кракова.
Но его тотчас заглушил и заставил умолкнуть общий хор:
– Сидел бы, сударь, да потягивал ликер, раз уж стоит под носом. Тоже философ…
Рафал пошел в зал и, прислонившись к стене, горящими глазами следил за каждым движением панны Гелены. Толпа стоявших перед ним мужчин вдруг расступилась, давая дорогу одной из дам, которая избрала его своим кавалером в мазурке. Он подал ей руку и пробежал весь зал не совсем твердым шагом. Спустя минуту Рафал почувствовал в своей руке ручку панны Гелены. Он очнулся. Кровь прилила у него к сердцу. Совершенно чужим голосом, словно его устами говорил какой-то дух, дьявол ли, ангел ли, он прошептал так тихо, что только она одна могла услышать те ужасные слова, которые теснились в его груди:
– Я приеду в Дерславицы… Ночью. Верхом. Ждите меня у окна, которое выходит в сад. У того, угольного. Что выходит в сад… Я постучу три раза в то место, где в ставне вырезано сердце. Ждите у окна… Слышите?
Панна Геленка посмотрела на него, на его дикие, помутившиеся глаза, набухшие жилы, красное лицо, взъерошенные волосы – и прыснула со смеху так откровенно, что все оглянулись и, не зная в чем дело, тоже расхохотались.
Услышав, что все вокруг смеются, Рафал шагнул вперед, наклонив голову так, точно намеревался протаранить ею толпу. Он не мог только понять, куда же уходит от него эта толпа. Ноги у него подкашивались, точно они были совсем без костей. В это время он услышал над ухом ласковый шепот матери:
– Рафця, Рафця, пойдем со мной, ради бога! Отец увидит.
Слово "отец" вывело его из оцепенения.
– Приеду верхом… Слышите? Постучу три раза… в сердце, – прошептал он матери на ухо тем же демоническим голосом.
– Приедешь, приедешь, только ступай скорее, а то как бы отец…
Рафал двинулся вперед, но совсем не в ту сторону, куда нужно было, и так при этом качнулся, что матери пришлось поддержать его и почти вытащить из дому. Когда его обдало морозным утренним воздухом, он совсем обессилел и как куль свалился наземь. Батраки отнесли его в так называемый "бельведер" и уложили на кровать. Бельведер – это был старый дом, прапрадедовское гнездо, выстроенное из лиственницы. Он стоял в глубине сада и от ветхости почти совсем ушел в землю. Стены его покосились, крыша чуть не лежала на земле, а дикий бурьян, заслонив окна, поднялся чуть не до середины ската. В этом доме были комнаты для гостей, чуланы и кладовые. В самой большой комнате стояло несколько кроватей, а на полу, во всю ширину комнаты, были постланы на соломе постели для гостей. Кое-кто из братии, у кого шляхетская голова была послабее, уже храпели дружным хором. Печь была хорошо вытоплена, а старый дом, помнивший еще времена короля Яна, держал тепло; так что спалось там совсем не плохо. Мать сама раздела Рафала и хорошенько укрыла его. Он заснул как убитый.
Проснулся Рафал уже днем и сел на постели. Кругом на полу и на кроватях храпели гости. Рафал не знал, где он и что с ним. Голова у него трещала, в глазах стоял туман. Он смотрел на спящих, но никого не узнавал. Его бросило в дрожь при мысли о том, не находится ли он в преисподней. Рафал увидел головы, раскинутые руки и ноги, разинутые рты, слабый огонек свечки, горевшей в углу комнаты на столе… Долго всматривался он и, наконец, с чувством облегчения и радости увидел живого человека, Рафал даже узнал его. Это был Вицусь Яврыш, сын бедного шляхтича из-под Вишневой, долговязый верзила, страшный силач, к тому же совершенно необузданного нрава. Вицусь сидел на соломе, чуприна у него свесилась на лоб, он ел, вернее поглощал, мазурки, песочное печенье и пироги с начинкой, доставая их из-под подушки. Вытащив оттуда изрядную мазурку, он разламывал ее пополам и каждую половинку уничтожал несколькими взмахами огромных челюстей. Рафал долго с изумлением смотрел, как он это проделывает.
Он видел, как Вицусь Яврыш, проглотив все, что У него было под рукой, отправился на цыпочках в соседнюю кладовую, двери которой были открыты настежь, и принес оттуда еще кучу мазурок и пирогов, как он положил их под подушку, присел на корточки и с удвоенной энергией принялся за работу. Рафал видел все это и догадался, наконец, где он, но не мог все-таки прийти в себя. Он вспомнил что-то удивительно приятное, но никак не мог сообразить, что же ему надо делать. В полном расстройстве он повалился навзничь и, прежде чем голова его прикоснулась к подушке, захрапел во все носовые завертки.
Свеча догорела и погасла.
Слабый луч света проник через отверстие в форме сердца в закрытой ставне. Издали из дома доносились звуки залихватской музыки. Заливались скрипки, неутомимо вторили басы, томно подпевал кларнет.
Рафал опять проснулся. Он сел на постели и тотчас вспомнил панну Геленку. Все в нем взыграло, как эта упоительная, доносившаяся издали музыка.
Он стал торопливо одеваться, быстро, быстро! Нащупал в темноте сапоги и наскоро надел их, отыскал ощупью невыразимые и начал натягивать их на ноги. Он никак не мог понять, почему такое простое дело отнимает у него столько времени. Он очень спешил и в ярости изо всех сил натягивал на себя эту совершенно необходимую часть туалета, не обращая внимания на то, что она угрожающе трещала. Он потратил много времени и труда, но никак не мог одолеть этой простой задачи. Он долго искал все остальные части туалета, необходимые для того, чтобы предстать в приличном виде перед панной Геленкой. Он был уверен, что нашел уже все, но силы опять оставили его, и он снова уснул как убитый.