Пепел - Стефан Жеромский 5 стр.


А женский хор тотчас отвечал:

Темно-синий фрачек, лаковы сапожки,
Нынче молодежи не верю ни крошки.

И снова, заглушая все звуки, заливались скрипки, басы и флейты.

Рафал, как большинство самых юных кавалеров, ехал верхом. Первый раз в жизни отец разрешил ему взять любимицу "Баську", молодую кобылку собственного завода. Баське шел всего третий год. Отец у нее был скакун чистых арабских кровей, а мать – польской породы. Баська была шаловливая, резвая, но необычайно умная лошадь серой масти, с тонкой как шелк кожей и маленькой красивой головкой. Она шла, приплясывая и играя. Шалила, как человек: то настораживала ушки и, с храпом раздувая ноздри, слушала музыку, то шла в такт ей, быстрой иноходью, укачивая всадника точно в колыбели. Рафал был неизъяснимо счастлив. От рюмки старого венгерского, выпитой где-то в последней усадьбе, в Гурках, Оссолине или Наславицах, ему чудилось, что у него выросли крылья птицы. Лошадь мчала юношу через сугробы; их морозное дыхание так приятно холодило ему лицо… А в санях, которые неслись впереди, сидели две дамы… Одна постарше, не то замужняя, не то вдова; другая – молоденькая девушка. В лунном свете он видел их головы и высокие шапки: у одной – старинную соболью с султаном, прикрепленным брильянтовой пряжкой; у другой – круглую, пышную, горностаевую.

Особенно та, что постарше, в золотистом салопе с пушистым мехом… Он танцевал с нею краковяк и успел уже перемолвиться несколькими словами. Его поразила ее прелесть, ее дивные глаза, которые, казалось, вовсе не видели его, ее улыбка, когда она обворожительно смеялась над его ошибками в танце. Когда он смотрел сейчас на закутанную в меха красавицу, она представлялась ему совсем иною, не такой. Он вспоминал ее в том пурпурном греческом платье, в котором она танцевала с ним; прямое, со шлейфом, обшитое золотом, оно так чудно облегало ее стан.

Он помнил ее прелестные руки в буфах из скользкого атласа, которые протягивались к нему во время танца, и греческую ее прическу. Юноша пришпоривал лошадь и, поравнявшись с санями, видел, как на шапке в лучах лунного света сверкают брильянты. Глаз не было видно, и Рафал был уверен, что она не смотрит на него. Как чудно, как очаровательно играли эти драгоценные камни!

Вопреки всему юноше чудилось, будто это она улыбается ему в ночной темноте тайной, неприметной, скрытой и презрительной, но все же чарующей улыбкой. Он наклонялся, как будто поправляя трензель или путлище и все же не видел ее глаз.

Сам он был одет в костюм краковского крестьянина – темно-синий жупан с ярко-красными отворотами, обшитый серебряным позументом из мишуры, и ярко-красную шапку набекрень с углами и павлиньим пером. На поясе побрякивали колечки, стальные подковы позванивали о стремена.

Горностаевая шапка тоже поминутно оборачивалась к нему. Девичья головка была ближе. Она не таила своих взглядов. Он видел глаза и маленькие пунцовые полураскрытые губки, чувствовал даже струившийся над санями в чистом воздухе запах l'eau de la reine d'Hongrie. Минутами он, как во сне, сам не зная почему, все глядел, как прикованный, в эти глаза, смеявшиеся ему с искренней радостью и счастьем.

Нет такого края, нет такой сторонки.
Где бы не любили хлопцы чужой женки, -

долетели вдруг откуда-то, с последних саней, игривые слова.

Как огненные стрелы, пронизали они душу Рафала, потрясли его как откровение. Он пригнулся к шее лошади и с трудом удержался, чтобы не обвить эту шею руками и не прижать к буйной гриве пылающие губы.

Мужской голос, сильный, трепещущий богатырской мощью и весельем, пел среди ночи:

Не хочу жениться, что мне торопиться…

– Ишь ты! – крикнул ему другой.

За паннами лучше буду волочиться… -

продолжал первый с такой задушевной откровенностью в каждой ноте, что все сани разразились веселым, искренним смехом. Этот смех был как бы припевом к песне, как бы дружным выражением согласия, как бы утверждением незыблемой истины, которую долго отрицали лжецы.

Далеко, далеко, с передних саней слышалась песенка:

Обернуся я в птицу, в пташку лесную,
Спрячусь подальше в чащу густую,
А твоей – все равно не буду!

Как возьму я, плотник, свой большой топор,
Топором срублю я весь зеленый бор,
Все равно ты моею будешь!

Эта песня, как ветер, унесла душу Рафала совсем в другую сторону. Рука его точно стиснула топорище и поднялась, чтобы со всего размаху рубить этот "зеленый бор". Он предстал перед ним как живой: необъятный бор, дремучая Свентокшижская пуща. На него повеяло грустью и тоской…

– Вот как вы занимаете нас, господин кавалер! – заговорила вдруг старшая из дам.

– Да, я… как раз сейчас… – не зная, что отвечать, смущенно пробормотал Рафал.

– Не споете нам красивых песенок, не расскажете чего-нибудь интересного. Немой вы, как вот эта полость на санях! Одно только, что едет с нами, как и вы.

– Я не умею петь. И поэтому…

– Да ведь это масленичное гулянье, а не похороны. Вы на своей лошади плететесь за нашими санями, как за гробом.

Рафал сгорел со стыда, но в тоне речей прелестной дамы не уловил ни гнева, ни недовольства. И вдруг, недолго думая, спрыгнул с лошади и вскочил на запятки саней. С минуту он думал, что за это на него обрушится суровая кара, но ему было все равно.

– О, вы, сударь, вовсе не заслужили, чтобы мы везли вас на своих санях! Не правда ли, Гелена?

Молоденькая подруга тихонько смеялась и все время вертелась.

– Я непременно исправлюсь, – прошептал Рафал.

– Смотрите, а то худо будет…

Шум на санях, ехавших впереди, становился все сильнее. Ближе и громче слышны были и хор и оркестр. Факелы мелькали где-то внизу.

– Что за шум? Что там такое? – спросила красавица.

Рафал поднял голову и увидел, что вся вереница саней съезжает в долину реки Копшивянки. Минуя заметенные снегом овраги, сани под визг женщин и гиканье мужчин стрелой мчались вниз с обрывистого берега.

Лошадь Рафала неохотно шла за санями. Ему приходилось тащить ее за уздечку, а сесть в седло он уже не мог. Это было просто невозможно. Он как вкопанный стоял на запятках. Два видения ослепляли его взор, обвевали его чарующим своим ароматом. Теперь он уже видел, как улыбаются оба обращенные к нему личика.

– Где же дом ваших родителей? – спросила дама.

– По ту сторону, за рекой.

– Отсюда он виден?

– Чуть-чуть! Вон там, далеко, блестят огоньки.

– Где?

Рафал низко наклонился и показал рукой. Соболий мех коснулся его лица.

– Ах, так это и есть Тарнины! – быстро сказала панна Гелена не то подруге, не то Рафалу.

Рафал почувствовал, что при этом она вся вспыхнула и зарделась, потому что его тоже бросило в жар. Нежный, мелодический голос звучал у него в ушах, наполнял звоном голову и грудь. Чудные уста вельможной панны назвали его родную деревню…

– Да, это Тарнины, – ответил он с притворным спокойствием.

– Надо туда заехать, – сказала старшая. – Только мы все перевернем вверх дном, господин бука. Правда, Гелена?

– Я сам буду помогать, потому что дом наш стар, приземист и неказист. Придется отцу другой поставить.

Сказав с молодецким задором эту глупость, Рафал тут же невольно оглянулся: а что если вдруг услышит отец?

Кучер привстал и остановил свою четверку. Откормленные лошади, покрытые леопардовыми шкурами, в увешанной множеством бубенчиков сбруе, с султанами из пунцовых перьев на челках, стояли в лунном сиянии над краем обрыва, как сонные видения. Минута – кучер тронул вожжи, – и лошади понеслись вниз, сначала рысью, а потом вскачь. Лошадь Рафала не хотела следовать за ними, и юноша, чтобы не выпустить из рук поводья, вынужден был спрыгнуть на землю. Он ухнул в снег, с трудом удержав поводья. Поднявшись, он нащупал носком сапога стремя и помчался за санями.

Внизу, на самом берегу реки, образовался затор. Моста в этих местах нигде не было. Ездили испокон веку вброд. Первые сани, переезжая реку по льду, проломили его и еле-еле выбрались из воды. Берега речки были крутые, обледенелые, проехать по берегу в сторону было невозможно. Единственный пологий спуск был испорчен. Ждали мужиков из соседней деревушки. А саней между тем съезжалось все больше и больше. Оба оркестра соединились и наяривали теперь бравурную мазурку. Оказалось, что первые сани везут ряженого, который встретился им в пути. Это был мужик, переряженный масленичным "туром", с высокой, как у жирафа, шеей и двигающейся "пастью", выложенной красным сукном. На берегу Копшивянки поднялся крик, визг, говор. Колокольчики, бубенцы, крики, музыка, песни слились в общий шум бесшабашного веселья. "Тур" медленно бродил между санями, щелкая нижней челюстью и наклоняя то туда, то сюда длинную шею. Рафал при виде этого чудища, этой огнедышащей химеры не на шутку струхнул и не мог даже замаскировать свой испуг смехом. В ту же минуту панна Гелена, рядом с которой он стоял, увидев внезапно страшилище, вскрикнула и бросилась в сторону, схватившись левой рукой за плечо Рафала. Он инстинктивно прижался к ней. Так простояли они минуту рядом, охваченные смертельным страхом, а "тур" наклонился к самым их лицам, широко разевая свою лошадиную пасть. Спустя минуту оба хохотали до упаду; благодаря этому случаю они стали так близки друг другу, как будто много лет росли под одной кровлей.

– Вы боитесь тура? – тихо спросил Рафал.

– Да что вы… Чего ради? Просто он так щелкнул своей челюстью.

– Когда-то я боялся его. Ужасно боялся! Он мне снился по ночам с этим красным языком. После рождества он пришел однажды к нам в Тарнины. Я был еще совсем маленький и лежал больной. Дверь отворилась, и просунулась голова… Знаете, такая страшная, безглазая….

– Ох, знаю! Увидишь вдруг такую голову, как во сне, или иногда… знаете, высунется вдруг она… из темной комнаты…

– Даже и сейчас, как это ни смешно, мне иногда кажется, будто он стоит за окном, под дождем и ветром, и слышно, как он щелкает. А глаза поднять страшно… Посмотреть? Да ни за что на свете! Правда?

– Ни за что на свете. А на самом деле, это только ветер воет темной осенней ночью… Просто тополи стонут и скрипят, или шумят старые липы. Пройдет минута и все стихнет!

Толпа мужиков, созванных нарочными, принялась за работу. Попробовали провести лошадей и сани в Другом доступном месте, но опять не выдержал лед. Стали совещаться, как быть? Одни утверждали, что надо сделать крюк на Копшивницу; другие были того мнения, что лучше вернуться вверх по реке, где много лет назад был перекинут какой-то легкий мостик.

– Хлопцы! – крикнул вдруг кто-то из толпы шляхтичей, – а зачем нам мост? Кто возьмется перенести сани с женщинами на тот берег, получит тут же на месте червонный злотый!

– Вода холодная, вельможный пан! – сказал первый с краю мужичище.

– А я пойду! – крикнул другой, стаскивая с плеч кожух.

Спустя минуту десятка два разутых и полураздетых мужиков подняли на плечи первые сани. Кучера сели охлябь на выпряженных лошадей и в другом месте пустились вброд через реку. Дамы, сидевшие в санях, подняли крик, оставшиеся на берегу стали смеяться и хлопать в ладоши. Долго тянулась эта переправа. Вскоре, однако, на противоположном берегу собралась порядочная толпа. Помутневшая вода хлюпала, когда мужики, подставив плечи под полозья, брели посредине реки.

– Холодно! – кричали они.

– Вперед! Червонный злотый на рыло!.. – поощрял инициатор переправы.

– Музыкантов сюда, музыкантов! – кричала молодежь, – чего тут даром время терять…

– Давайте сюда факелы! – требовали дамы.

– Эй, мужики! – послышался молодой голос. – Возьмите-ка лопаты, утопчите нам тут снег, да поровнее, потверже!..

– Жиды, мазурку!

– Нашу, пейсатые!

– Эй, гуляй! – крикнул арлекин, которого молодежь подняла над головами.

Музыканты ударили в смычки.

Вскоре снег был утоптан и выровнен, как самый лучший пол. В ожидании, пока все переправятся, молодежь пустилась в пляс, откалывая такую мазурку, какой свет еще не видывал.

Пожилые дамы и старики, окружив танцоров кольцом, прихлопывали в ладоши, а молодежь веселилась напропалую. Шубы, епанчи, бекеши стали мешать, и их побросали в сани. Гайдуки высоко подняли факелы, и сильное пламя их, мерцая, озарило площадку. Засверкали колечки на поясах, яркие краковские кафтаны, вышитые корсажи, белые рукава рубашек.

Рафал танцевал с панной Геленой. Он выглядел нарядно и молодцевато. Каблуками притопывал лише всех. Кровь в нем играла.

– Ольбромского сынок, – переговаривались кругом, одобрительно прихлопывая ему.

– Хороша порода…

– Сразу видно, что знает себе цену…

– В отца, в старика кравчего. Тоже танцор был когда-то и хлебосол, хоть теперь и стал сущим скопидомом.

– Поглядите-ка… ну и пляшет! Ну и откалывает!

– Вот это танец!

– Здорово, черт возьми!

– Тра-ля-ля, тра-ля-ля!

Панна Гелена скинула шубку и пуховую муфту. Она осталась в голубом платье с короткой талией, с полосатым тюником, без всяких украшений. Не вплела даже цветка в спущенные на лоб волосы. Когда щечки у нее раскраснелись от танцев, глаза, словно поглотив трепетный свет факелов, сами стали огненными. Рафал глаз не мог отвести от нее, забыл обо всем на свете. Танец был для него уже не забавой, а бурным проявлением радости, счастья. Их взоры встретились; немое восхищение выражал его взгляд, он говорил о том, чего, казалось, вовсе не было в душе, что лежало там, как мертвый пласт бесценной руды. Теперь его душа сияла, источала благовонный фимиам.

В минуту, когда он с наибольшим упоением вдыхал этот дивный фимиам и особенно лихо притопывал каблуками, он услышал голос отца. Старый кравчий говорил:

– Кто, милостивый государь, на мою землю нынче, кто, говорю, на мою землю ступит, того, милостивый государь, я уже не выпущу из моих владений, уж у меня исстари в нынешний день jus terrestre…

– Да ведь пляшем, дорогой сосед, на вашей земле так, что во всей округе стон стоит!.. – крикнул кто-то.

– Не шляхетское это дело, милостивый государь, sub divo веселиться!

– Отчего же, сударь?…

– Оттого, что негоже, милостивый государь. Хоть у меня хата под соломенной стрехой, хоть негде и поплясать у меня, а все же, милостивые государи, дорогие соседи, как говорится, видит бог…

Рафал перестал плясать и смешался с толпой. Ему совсем не хотелось попадаться отцу на глаза. Но старик успел уже его заметить и окинул суровым взглядом.

– Прошу, милостивые государыни, – продолжал старик, – прошу, дорогие соседи…

Старик был согбен годами, лыс, с короткими, белыми, как лунь, усами и густыми бровями над все еще красивыми глазами.

В круг танцующих врезались саночки арлекина, и черная его маска выплыла из мрака на свет.

– В Тарнины, все в Тарнины! – громко кричал он, хлопая своей розгой кого попало, особенно стоявших поблизости мужчин. – В Тарнины! Что же вы стоите тут, ротозеи!

Все бросились к своим санкам. Поднялся шум, толкотня, все со смехом стали разыскивать и надевать снятые шубы и бурки.

Смех раздавался кругом. На всех напала веселость. Послышались смелые шутки; тут и там кавалеры украдкой целовали дамам ручки, и мимолетная тень недовольства; пробежав по личику красавицы, словно прикрывала почищенный поцелуй; дамы дарили кавалеров улыбками, всю прелесть и сладость которых скрывала и таила спасительная ночная тьма. Когда Рафал подбежал к своей лошади и хотел вскочить в седло, он увидел рядом отца. Старый кравчий незаметно пощупал рукой шею лошади, чтобы проверить, не слишком ли Баська разгорячена, и что-то буркнул себе под нос. Рафал знал, что эта проверка не сулит ничего хорошего, но только сдвинул набекрень свою краковскую шапку. Чему быть, того не миновать, да ведь будет оно только завтра… Лошадь сама стала около саней, на которых сидели знакомые дамы. Некоторое время им пришлось постоять, пока не тронулся весь длинный, как змея, поезд. Впереди они снова увидели пеструю вереницу саней, мчавшихся по направлению к Тарнинам. Огни, крики и песни снова наполнили долину.

Вдали, на холме, посреди Сандомирского плоскогорья, спускающегося к долине Вислы, горели между деревьями огни в окнах старой усадьбы. Когда, наконец, тронулись и сани Геленки, Рафал услышал голос отца, с трудом усаживавшегося в маленькие санки:

– Скачи сейчас же во весь дух домой и встречай гостей на крыльце!

Юноша с болью в сердце пришпорил лошадь, в ярости пригнулся к луке седла и, обгоняя поезд, помчался вскачь. В мгновение ока он был на крыльце. Первые сани уже подъезжали к дому, и мать, в полушелковом кунтуше, с сестрами в праздничных платьях встречала гостей, низко кланяясь и прося почтить своим присутствием их скромное жилище. Рафал стал рядом с матерью, он тоже кланялся, снимал меха и шубы, провожал дам, приносил стулья. Вскоре явился и отец. Никто не мог узнать старика Ольбромского, который нигде не бывал и почти никого не принимал у себя. Старика словно подменили. Надев дорогой жупан и накинув на плечи красивый кунтуш, помнивший бог весть какие времена, он низко кланялся гостям, крутил ус, как в былые разгульные времена, улыбался, говорил комплименты, почтительно кланялся высоким гостям. Когда на крыльцо поднялась одна из важных матрон, старый кравчий подал ей руку и, крутя ус, изгибаясь, откидывая рукава кунтуша, торжественно повел ее через толпу, собравшуюся уже не только в гостиной, в боковушах и в остальных тесных и низких комнатках дома, но и в сенях, на крыльце, в клетушках старушек теток, старых дев – сестер и приживалок.

Рафал постарался достойно принять своих дам. Он подал руку жене стольника и проводил ее в дом. Юноша сам не знал, откуда у него взялась такая уверенность, смелость движений, поклонов и галантных слов. Жена стольника держала за руку свою подругу, панну Гелену, и весело смеялась. Они остановились на пороге гостиной, где было уже столько народу, что яблоку негде упасть. Старый кравчий приносил извинения и просил гостей веселиться напропалую.

– Лучины только, дорогой сосед, не пожалейте! – крикнул кто-то из толпы. – Выйдем во двор и запляшем, как на берегу!

Старик обернулся на этот голос и с низким поклоном, лукаво усмехаясь, проговорил:

– Дом тесен, ей-ей, сударь, тесен! Сам вижу и болею душой, а все-таки в доброе старое время под этой низкой стрехой не раз отплясывали лихую мазурку. Стыдно было бы мне, если бы нынче такие знатные гости – да во дворе…

– Как же быть, когда тесно у вас, соседушка! Как же быть, когда тесно!

– Тесно, тесно! – воскликнул кто-то другой. – Шляхетский дом тесен, а места в нем для пляски, для гостей испокон веку хватало. Как-нибудь раздвинемся.

– Судари! – кричал еще громче старый кравчий, откидывая назад рукава старого кунтуша. – Судари, да я велю стены снять в этом прадедовском гнезде!

– Да что вы! Вон сколько тут места для нас!

Музыканты за окном заиграли краковяк, и несколько пар пустились в пляс. Для стоявших уже не оставалось места. Гости толкались по комнатам.

Назад Дальше