– Что оно означает? – шепотом спросила Леони.
– Это означает "вернуться на Землю Израиля", – ответила Элка.
– А фамилия? – спросила Алцца, накрывая Элку и протирая клеенку у нее под ногами.
– Фамилия – Сион.
– Это у твоего мужа такая?
– Не говори мне о нем, – отрывисто бросила Элка.
Алица склонила голову, решив, что он умер.
– Извини, – сказала она.
– Не извиняйся. Жив он. Но я это мигом исправлю, если его увижу.
– Шутишь? – сказала одна из подруг Элки.
– Кто? Я? Он должен был здесь быть. Он мог приехать со мной, но его мамаша захотела дождаться корабля побольше. И получше. Вот он с ней и остался. Так что теперь пусть катится ко всем чертям. Наверняка в Палестине найдется хоть один парень с характером. И без чертовой мамаши!
Ее слова повисли в воздухе, как темная туча. Настенные часы тихонько укоряли: "Так – так – так!"
Подруги Элки отвернулись, а она вдруг завыла, прижав личико девочки к груди с такой силой, что Алица бросилась к ней и еле вырвала сверток у нее из рук.
– Полегче, мамочка, – сказала она. – Леони, вынеси малышку на минутку. Покажи всем, что с ней все в порядке, только трогать никому не давай. И ради бога, улыбайся.
Толпа подалась вперед, нахваливая губки бантиком, крошечные пальчики, золотисто-каштановый пушок. Тем временем рыдания Элки становились все громче и безутешней.
– Мама! – внезапно закричала она. – Где моя мама? Почему она не едет?
Леони принесла ребенка обратно, но Элка не перестала плакать и отказалась взять его на руки. Алица пыталась успокоить ее – сначала чаем, а потом бренди. Она то увещевала ее, то осыпала упреками, напоминая о материнском долге. Ничего не помогало – даже крики новорожденной. Наконец Алица дала Элке успокоительное и накормила девочку из бутылочки.
На другое утро Элка была в том же состоянии. Что бы вокруг нее ни происходило, как бы громко ни кричала девочка, она даже не смотрела в ее сторону.
На второй день выражение Элкиных глаз показалось Леони знакомым: такой же бессмысленный взгляд был у девушки, выдравшей себе целый клок волос, и у мужчины, что отказывался вставать с постели. Иногда так называемые сумасшедшие бушевали и несли околесицу, но чаще были безразличны и вялы, как Элка.
Алица в подобных случаях быстро теряла терпение. Она была уверена, что это жертвы собственной слабости, а не реальной болезни. Она дала Элке еще один день на выздоровление, но, проведя трое суток с кричащим ребенком и безразличной ко всему матерью, она призвала "доктора Нонсенса", как именовала всех без исключения психиатров.
Доктора Нонсенса на самом деле звали Симона Хаммермеш. Это была элегантная бельгийка с копной белых как снег волос, безукоризненным маникюром и шестью иностранными языками в арсенале. Она подтянула стул к кровати Элки, взяла ее за руку и целый час просидела, не проронив ни слова. Потом наклонилась и что-то забормотала тихо и ласково, так обычно матери говорят с детьми. Элка вроде бы начала расслабляться, но по-прежнему молчала.
Наблюдая за работой доктора, Леони надеялась, что Элка не поддастся этому доброму гипнотическому голосу, что она встанет с постели сама, не раскрыв тайны, которая ее туда уложила.
Доктор Нонсенс оказалась терпелива и настойчива, но все, что ей удалось добиться от Элки после двух долгих сеансов, было: "Оставьте меня в покое".
Она вздохнула, пригладила свой белоснежный шиньон и, поднявшись на ноги, подозвала Алицу:
– Пожалуйста, оденьте пациентку и отведите ко мне в машину. А я позвоню в родильное отделение и предупрежу их о ребенке.
Когда они уехали, Алица, помогая Леони застелить постель свежими простынями, сказала:
– Не переживай. Элке просто надо немного отдохнуть, и все с ней будет как надо. Вы еще с ней встретитесь где-нибудь на улице, а потом будете за чашечкой кофе вспоминать и хихикать. Хотя вряд ли она что-нибудь вспомнит. Я такое много раз видела. А теперь, деточка, принеси мне шприц, хорошо? – Алица достала из авоськи небольшой апельсин. – Я же тебе обещала показать, как уколы делают.
На следующий день Леони не пошла в лазарет. Она осталась лежать в постели, прижимая к животу подушку, чтобы все подумали, будто у нее колики.
– И как ты там выдерживаешь целый день? – Шендл подсела к Леони, когда остальные отправились завтракать. – Я от одного вида крови загибаться начинаю. Это же надо – столько времени с больными проводить. Крики, шрамы, раны, вонь. Фу.
Леони пожала плечами. На самом деле она завидовала тем, со шрамами, ранами и даже, прости Господи, с татуировками на руках. Никто не спрашивал, почему они злы или несчастны, почему отказываются танцевать хору, почему не хватают конфеты, присланные американскими евреями. Им все разрешали, все прощали, по крайней мере до тех пор, пока они одевались как все, принимали пищу и держали при себе свои тайны.
Никаких шрамов у Леони не было. Она не пряталась в польском коллекторе, не дрожала в русском сарае. Она не видела, как расстреливают ее родителей. Бараки и колючую проволоку она впервые увидела в Атлите. Она пережила войну, не страдая от голода и жажды. У нее были вино, гашиш и розовое атласное покрывало, чтобы приглушить ужас.
В конце декабря 1942 года в пять часов вечера на парижских улицах было уже темно. Леони завернула за угол, прикрывая желтую звезду отворотом пальто. Она шла домой, в квартиру, которую делила со своим дядей и двоюродным братом в дальнем конце квартала, где евреи были редки. Дядя дал кому-то взятку, и поначалу звезду можно было не носить, но потом в полицейском управлении сменилось начальство, и пришлось зарегистрироваться. Теперь все на них таращились, и Леони так издергалась, что, когда кто-то внезапно взял ее под локоть, она чуть не закричала, думая, что ее сейчас арестуют.
– Только не волнуйся, – прошептала мадам Кло, жена табачника. – У вас на квартире были немцы. Забрали твоих. Я давно к тебе приглядываюсь. Идем со мной.
Мадам Кло была высокая, шагала размашисто, и Леони пришлось бежать, чтобы не отстать. Леони знала, что никогда больше не увидит ни брата, ни дядю. С тех пор как прошлым летом тринадцать тысяч евреев согнали на велодром, никто не верил, что их "эвакуировали". Не было никакого "переселения". Не было никаких "трудовых лагерей".
Леони поднималась вслед за мадам по крутым ступеням на верхний этаж, пытаясь пробудить в себе хоть капельку жалости к единственной семье, которую имела. С самых малых лет кузен только издевался над ней. "Ты – байстрючка, – бывало, ухмылялся он, повторяя слова своего отца. – У твоей мамаши ума не хватило от богатого залететь".
Ей было семь лет, когда тетушка Рената – сестра матери – внезапно ушла от дяди Манни, мелкого жулика и игрока. Когда у Леони обозначились груди, дядя начал пожирать их глазами и при случае больно щипать. "Быстрее вырастут", – говорил он с улыбкой, от которой у нее внутри все переворачивалось. По утрам он лез к ней в комнату, поглядеть, как она одевается, а когда она говорила, что у нее под подушкой нож, смеялся ей в лицо. Леони исполнилось пятнадцать, и через неделю она получила работу на конфетной фабрике. Леони старалась задерживаться там допоздна.
Преодолев шесть лестничных маршей, Леони с трудом перевела дыхание. Мадам Кло полезла за ключами и отперла массивную деревянную дверь. Бросив сумку в прихожей, она провела Леони в комнату, битком набитую громадными темными буфетами, книжными шкафами и невероятным количеством стульев. Тяжелые красные портьеры на окнах от потолка до пола делали комнату похожей на театр. Букетики искусственных цветов навевали мысли о похоронах. На кушетке, в ажурных шалях, наброшенных поверх коротеньких шелковых комбинаций, сидели рядком три бледные девушки.
Мадам Кло обняла Леони за плечи:
– Вот, познакомься, это мои племянницы. Они приехали скрасить мне эти мрачные дни. Кристин, Мари–Франс и Симона.
Симона, вспоминала потом Леони, была рыженькая
Тирца
Стук в дверь был едва слышен, но Тирца следила за временем. В пять минут первого часовые заступали на ночной караул, однако из-за иудейских праздников весь распорядок в лагере нарушился, и почти месяц миновал с тех пор, как Брайс в последний раз прокрадывался к ней в комнату.
Он вошел, пахнущий, как всегда, тальком и одеколоном "Бэй Рам". Он говорил, что этим одеколоном весь мир пользуется, но Тирца такого запаха раньше не встречала, и полковника это тронуло. А ей, в свою очередь, приятно было придумать ему прозвище, которого у него прежде не было. Вот и все, чем они могли друг друга порадовать, – простыми, бесхитростными подарками.
В комнате горела только одна свечка, но даже в полумраке они стеснялись смотреть друг другу в глаза. Брайс взял Тирцу за руку и поцеловал маленький, похожий на полумесяц шрам у основания большого пальца, без слов благодаря ее за то, что она рассказала ему о его происхождении. Это она обожглась в детстве, когда решила испечь хлеб на кухне у бабушки.
Тирца коснулась его гладко выбритых щек и представила, как долго он стоял перед зеркалом, готовясь к свиданию. Он придвинулся ближе, и она ощутила жар его тела под отутюженной рубашкой. А дальше – так у них повелось – все решала Тирца: прильнуть к нему, подставить губы, задуть свечу, раздеться и позволить его языку и пальцам блуждать по всему ее телу, лишая ее воли. На узкой кровати они предавались любви так тихо и медленно, будто провалились в один и тот же сон. Они не столько целовались, сколько впитывали дыхание друг друга, пока не разъединились, обессиленные и задыхающиеся.
Обычно именно она несколько минут дремала после любовной схватки, но на этот раз заснул Брайс. Тирца просунула под него руку и прижалась к его спине, ощущая его позвонки грудью и животом. Во рту у нее был привкус его зубной пасты. Она потерлась щекой о его редеющие волосы, пахнущие одеколоном "Бэй Рам".
В Атлите об их связи знали поголовно все. Офицеры подмигивали ей, похотливо и при этом почтительно. Медсестры и учителя недвусмысленно намекали, как им отвратительна ее "жертва". Тирца презирала лицемерие своих соотечественников в вопросах секса. Над девственностью давно никто не трясся, по крайней мере, в среде молодых социалистов, лидеров ишува. Наоборот, в Палестине считалось проявлением патриотизма отдаваться молодым людям призывного возраста. Правда, если незамужняя девушка имела несчастье забеременеть, ее могли понизить в должности, а то и вовсе уволить с работы. Если же появлялась возможность "подложить" девушку под вражеского офицера, располагавшего важной для родины информацией, то на такое все смотрели сквозь пальцы.
Тирца делала вид, что спит с полковником исключительно из соображений общественной пользы. Шашни с врагом признавались хотя и одиозным, но допустимым средством для достижения сионистских целей, а вот любовь к нему граничила с предательством.
К такому обороту событий Тирца оказалась абсолютно не готова и по-прежнему не переставала удивляться себе всякий раз, когда днем случайно взглядывала на Брайса. Бледный, небольшого роста – полная противоположность мужчинам, привлекавшим ее в прошлом. Наблюдая за тем, как он шагает по территории лагеря, она с трудом удерживалась от смеха при мысли, что самая большая любовь ее жизни оказалась рыжеволосым задиристым коротышкой средних лет родом из места с названием, похожим на чих или марку виски. Кардифф.
Кто бы мог подумать, что за его чопорностью скрываются страсть, талант искусного любовника и убежденность в том, что еврейские притязания на Палестину справедливы. Начальники Тирцы твердили, что каждый второй британец – тайный нацист. Им это было нужно, чтобы выгнать англичан из страны и провозгласить суверенитет. Но к ее Джонни эта история не имела никакого отношения.
Восемь месяцев назад, когда Пальмах послал ее шпионить в Атлите, она ожидала увидеть узколобого, консервативного англичанина. Но этот узколобый англичанин неожиданно заговорил о ней на безукоризненном иврите. А когда он правильно произнес ее имя, она так покраснела, что он, запнувшись на середине фразы, заглянул ей в глаза. С этого все и началось.
Большей частью они общались на иврите, но в любви он признался ей на английском. И у нее не было причин ему не верить. Потому что все, что он говорил ей, оказывалось чистой правдой. Брайс сообщал, когда ожидалась новая партия беженцев и на чем их привезут – на поезде или на автобусе. Если поезда прибывали ночью, он "забывал" выделить необходимое число солдат, которые должны были конвоировать новичков от конца рельсовых путей до ворот. В результате помощники и шпионы, работавшие на транспорте, умудрялись десятками похищать и прятать "черных мигрантов", прежде чем тех успевали переписать. По ее подсчетам, благодаря Брайсу свободу обрели как минимум 130 беженцев.
Однажды он попытался перевести оборот, который американцы частенько использовали, говоря о британской политике в отношении еврейской иммиграции: "Запирают конюшню, когда все лошади разбежались". На иврите эта фраза оказалась бессмыслицей, и Тирца долго смеялась. Но образ врезался ей в память. Она не раз потом представляла себя одинокой лошадью, несущейся галопом, куда глаза глядят. Часто она задавалась вопросом, известно ли Брайсу ее неудачном браке. Он много знал о ней, главным образом, потому, что много спрашивал. Где она росла? Что ей больше нравилось, когда она была девочкой, – играть в куклы или лазать по деревьям? Любила ли она читать? Кого она помнит из школьных друзей? Когда она отвечала – шепотом, словно выдавала государственную тайну, – он хранил гробовое молчание, ловя каждое слово. Он, вероятно, знал о ней намного больше, в основном из досье. Проследить ее связь с Пальмахом не составляло труда. В самом деле, ведь и то, что Тирца знала о Брайсе, ей сообщили именно там. Кадровый военный, пользуется уважением подчиненных, начисто лишен амбиций, которые помогли бы избежать назначения в такую дыру, как Атлит. Женщина с фотографии на его столе была его женой, но как ее звали, Тирце еще предстояло выяснить. Имена их сыновей она, однако, знала: Джордж и Питер. Оба записались в ВВС. Джордж погиб в начале войны, его сбили над Германией.
Мысли о Брайсе могли застать ее в самый неожиданный момент – за составлением списков, чисткой овощей или мытьем столов. Тирца вспоминала, как мягко и настойчиво он ласкал ее лоно, как ласково целовал ее грудь, с какой нежностью говорил о ее сыне Дэнни. От внезапных приступов радости у нее перехватывало дыхание, и впервые в жизни она благодарила Бога за эти скромные дары. Но уже в следующую минуту она готова была проклясть Создателя за то, что позволил цветку ее счастья расцвести на обреченном стебле.
Брайс повернулся к ней.
– Извини, – сказал он и приложил палец к ее губам. – Как на иврите будет "горький шоколад"?
– Ха, – фыркнула Тирца. – Вот и бытовуха началась.
Его передернуло. Будь их кровать немного шире, он отодвинулся бы, но отодвигаться было некуда, и он просто замер. До следующей смены караула, когда можно уйти незаметно, еще целый час. После долгой паузы он спросил:
– Завтра Дэнни приезжает, да?
Тирца поняла по его тону, что он больше не сердится. Ей пришло в голову, что его чувства к Дэнни помогают ему смириться с потерей младшего сына.
– Да, – ответила она.
– А мне как раз ириски прислали, его любимые. Я их на кухню принесу.
Брайс не появлялся в ее комнате, пока там гостил мальчик, но и не возражал против этих непродолжительных разлук. Когда Дэнни приезжал в лагерь, глаза Тирцы, казалось, начинали светиться, а морщинки в уголках губ разглаживались. Все, что Брайс мог сделать для Тирцы и ее сына, – это угостить Дэнни ириской. Но полковнику хотелось большего. Он мечтал снять для нее квартиру в Тель-Авиве, как снимали другие офицеры для своих любовниц. Тогда можно было бы проводить вместе больше трех часов, вместе ужинать, вместе любоваться закатом.
Но сколько бы полковник ни представлял себе эту сцену, он понимал, что ничего этого никогда не произойдет. Тирца не из таких. Кто знает, как бы все обернулось, пожелай он сверх того, что у них было в душной тесной каморке. Возможно, любовь – или видимость любви – дала бы трещину. Как бы он ни хотел надеяться, что Тирца думает о нем, что бы ни говорили ему ее глаза и губы, он никогда не будет полностью уверен в ее чувствах.
Они давно перестали скрывать свои роли в той трагедии, что разыгрывалась сейчас в Палестине. Тирца открыто расспрашивала его обо всех лагерных делах – вплоть до количества часовых и маршрутов патрулей. А он, добровольный сообщник, подробно отвечал на ее вопросы.
Брайс ненавидел свою должность в Атлите. Он полагал возмутительным держать этих людей взаперти как преступников, особенно после того, как прочитал некоторые отчеты об освобождении концлагерей. Он видел фотографии, которые никогда не публиковались, потому что считались слишком шокирующими. Первое время он даже не мог спать. Но страшнее было другое. Эти снимки делались с самолета два или три года назад. А значит, союзники уже тогда знали и о концентрационных лагерях, и о подведенных к ним железных дорогах. Мысль о том, что ВВС Великобритании могли остановить массовые убийства, разбомбив эти скотобойни, ужасала его куда больше, чем снимки высохших тел, сложенных в штабеля. Он чувствовал себя соучастником тайного преступления и стыдился своей военной формы.
Он мечтал жениться на Тирце и тренировать еврейских солдат для борьбы с арабами, которые готовились к войне против еврейских поселений. Но он знал, что мечты эти неосуществимы. Ему доводилось видеть, как англичане "ассимилировались" в Индии. Профессиональный риск никто не отменял, а платить приходилось женщинам. Он никогда не допустит, чтобы Тирца оказалась в подобной ситуации.
Он также знал, что начальство рано или поздно узнает о его прегрешениях. Его демобилизуют и отошлют домой, где он займется рыбной ловлей, как его отец. И пить будет, как его отец. И будет от корки до корки прочитывать все газеты, выискивая новости из Палестины, гадая, что сталось с Тирцей и ее мальчиком. Будет сочинять длинные, откровенные письма, но так и не напишет ей ни строчки.
Звук шагов согнал их с постели. Тирца, завернувшись в простыню, сидела на кровати и смотрела, как он одевается. Она надеялась, что отношения между ними закончатся прежде, чем Дэнни объяснят, почему он должен ненавидеть полковника.
– Тирца, – сказал Брайс, – на севере неспокойно.
– Я знаю.
Газеты постоянно сообщали о растущей напряженности на границах с Ливаном и Сирией, где беженцы со всего региона пешком пробивались через горы. За время войны антиеврейские настроения в арабских странах усилились, и жизнь там становилась для евреев все опаснее. Дискриминация, преследования и погромы сделались обычным явлением даже в таких местах, как Багдад, где еврейская община процветала вот уже много лет. "Сионистская угроза" объединила арабский мир против еврейских планов создания родины, а заодно против исполнения британцами Палестинского мандата.
В надежде задобрить арабов британские командиры приказали еврейским иммигрантам на северных границах немедленно сдаться. Распоряжение это жители кибуцев дерзко проигнорировали. По слухам, Пальмах послал в помощь беженцам некоторое количество людей призывного возраста – улаживать территориальные споры.