День после ночи - Анита Диамант 11 стр.


– Я слышал, наши посылают туда еще одну дивизию, – сказал Брайс. – Хотят перекрыть границу. Похоже, будет заваруха. Думаю, тебе это важно знать.

– Ну да. – У Тирцы возникло чувство, будто ей заплатили за услуги.

– Жаль, что нельзя провести с тобой всю ночь. – Он словно не заметил стальных ноток в ее голосе. – Вдруг однажды получится, как ты думаешь?

Тирца представила, как они стоят вдвоем у окна с видом на море. По утрам она варила бы кофе.

Он шагнул к выходу, а она, повинуясь внезапному порыву, вскочила с кровати и обняла его сзади.

– Джонни, - прошептала она.

Сначала она называла его Джонни с тайным умыслом – чтобы не чувствовать себя шлюхой и чтобы заставить его казаться слабее. Потом – чтобы доказать себе, будто ее чувства к нему ничего не значат. Но теперь, как бы она ни старалась выговаривать это имя насмешливо или с прохладцей, оно стало проявлением нежности.

Лайла тов, Джонни, – сказала она. – Спи сладко.

Эсфирь

Поскольку Зора ясно дала понять, что общаться ни с кем не желает, она порой целые дни проводила в полном одиночестве. Это ее устраивало, вот только о новых книгах она узнавала последней. Утром доставили посылку с крупным пожертвованием, но к тому времени, как эта новость дошла до Зоры, в коробках почти ничего не осталось.

Все романы и сборники рассказов разобрали, равно как и все, напечатанное на идише, немецком, польском и французском. Пришлось довольствоваться древнееврейской грамматикой с оторванной обложкой да ветхим сборником библейских мифов, переведенных на английский. Следующие три дня Зора провела в бараке, раздевшись по случаю жары до нижнего белья, – она увлеченно решала языковые головоломки.

Зора обожала изучать языки – к ним у нее был талант. Она с головой ушла в древние падежи и устаревшие глагольные времена из рассыпающегося учебника, принадлежавшего некоему Саулу Глиберману. Он оставил свою изящную подпись на внутренней стороне обложки и пометил галочками самые трудные, по его мнению (и по мнению Зоры тоже), места.

Книга мифов оказалась еще более интересной задачей, так как познания Зоры в области английского ограничивались киноафишами в Варшаве и несколькими словами, услышанными в Атлите от британских солдат. Каждую фразу приходилось перечитывать по многу раз, пока в памяти не всплывали родственные слова из других языков. Так, "night" удалось перевести благодаря "nacht" из немецкого и идиша, а польское "noc" и французское "nuit" послужили дополнительной подсказкой.

Одно-единственное слово могло стать ключом ко всему предложению, которое, в свою очередь, помогало понять, о чем говорится в следующем. Разгадав абзац, Зора поднимала от страницы воспаленные глаза. Вот бы рассказать кому-нибудь – хоть кому-нибудь, – что она поняла! Убив целый день на бесплодные попытки перевести слово "бледнеть", она разыскала Арика, служившего в палестинской бригаде британской армии в Италии. Но– слово "бледнеть" не было ему знакомо, так что Зора потащила его к одному из британских охранников; тот, прочтя предложение об огромной птице, которая заставляла бледнеть орлов и грифов, покатился со смеху.

Книги поглощали все дни Зоры и так утомляли ее, что она засыпала без особого труда и просыпалась рано, чтобы в тишине пустого барака поскорее вернуться к работе. Однако на шестой день своих лингвистических изысканий Зора, вернувшись с завтрака, обнаружила в бараке двух новичков. Они спали без задних ног на двух соседних койках – мать и ее маленький сын.

Они спали до вечера, потом до утра, спали весь следующий день. С завтрака до обеда и с обеда до ужина их не было слышно, и Зора перестала обращать на них внимание.

К третьему дню оба оправились достаточно, чтобы сидеть между приемами пищи. Они по-прежнему вели себя очень тихо, но Зора все-таки услышала, как они шепчутся по-польски. Диалект оказался ей знаком – она узнала говор своих варшавских соседей, выросших в деревне. Ее отец называл их крестьянами, что в его устах звучало как ругательство.

Мать звали Эсфирь Залински. Ее сынишка, Якоб, льнул к ней как грудной младенец, хотя ему наверняка было лет пять, а то и все шесть. А может, даже больше: трудно судить по детям, измученным голодом и страхом.

Зора наблюдала за ними в столовой. В сторону других детей Якоб даже не смотрел. Эсфирь гладила его по темным ломким волосам.

– Хороший мой, – шептала она. – Сыночек мой любимый.

Мальчик глядел на мать с таким неприкрытым обожанием, что Зора подумала, уж не отсталый ли он, как ее брат. Но потом услышала, как он переводит с иврита на польский слова "хлеб", "свет" и "няня". На польский, но не на идиш.

В Атлите многие беженцы не знали иврита, но они были родом из таких мест, как Голландия и Англия, где еврейские общины малы и более ассимилированы; либо это были венгры или французы из богатых семей, изо всех сил старавшиеся отмежеваться от своего некультурного, восточноевропейского прошлого. Но в Польше идиш издавна считался для каждого еврея первым языком, независимо от достатка и образованности.

Когда Эсфирь и Якоб отважились вылезти из барака, Зора, пробормотав "Слава тебе, Господи", с облегчением открыла книгу. Но сосредоточиться не получалось – ее разбирало любопытство, куда это они отправились.

Она поискала возле уборной, обогнула санпропускник и обнаружила Эсфирь и Якоба на залитой солнцем скамейке. Зора уселась к ним спиной и сделала вид, что с головой ушла в книгу, а сама обратилась в слух.

Эсфирь без конца тормошила Якоба: не разболелся ли у него животик от сыра? Какал ли он сегодня? Не жарко ли тут ему? Не принести ли водички? Почему он разулся?

Последнее особенно ее беспокоило. В Атлите почти все ребятишки с утра до вечера бегали босиком, но она волновалась, что он поранится или что другие женщины подумают, будто сын у нее без присмотра.

– Не могу я их носить, – пожаловался мальчик, когда она в очередной раз завязывала ему шнурки. – Они мне малы. Мам, ну пожалуйста! Они жмут.

– Надо раздобыть тебе приличные ботинки,- сказала Эсфирь. – Ну почему я никак не могу языкам выучиться? Придется тебе за нас попросить.

Странная парочка, подумала Зора. Эсфирь явно была когда-то симпатичной девушкой, голубоглазой и белокурой с носом-кнопочкой и пухлыми щеками. Мальчик, напротив, был узколицым, темноволосым, бледным и носатым. И пальцы у него были тонкими, а у нее – как сосиски.

Зора решила, что мальчишка похож на отца. А потом ей пришло в голову, что Эсфирь, вероятно, вообще не еврейка. Может, она работала прислугой в зажиточном еврейском доме и загуляла с хозяином. Подобные связи не назвать редкостью. Иногда они заканчивались увольнением и конвертиком с наличными, а иногда, если это было настоящее чувство, организовывалась спешная поездка в микву, тайная свадьба – и на тебе, голубоглазый малыш.

Укрепившсь в этом подозрении, Зора начала избегать Эсфирь. В бараке она утыкалась в книжку, а в столовой, если Якоб или Эсфирь садились рядом, передвигалась на другой конец стола.

Однажды, заметив это, Теди выбежала следом за ней на улицу и спросила:

– Ты чего от Эсфири шарахаешься?

– Ума не приложу, о чем ты.

– Она все время на тебя смотрит. Ей, наверное, что-то от тебя нужно, может, просто о чем-то спросить хочет. А ты все время от нее бегаешь, как будто она заразная.

– Не знала, что ты у нас мысли читаешь, – усмехнулась Зора. – Не собираюсь я ни бегать от нее, ни общаться с ней. Мне до нее дела нет.

– Потому что она не еврейка?

– Это она тебе сказала?

– А ты на нее посмотри внимательно.

– Забавно слышать это от тебя. Ты сама-то на еврейку не больно похожа.

– Я похожа на свою голландскую бабушку, – сказала Теди. – Она была добропорядочной лютеранкой. Но даже если так, я – еврейка.

– А она, значит, нет? – парировала Зора.

Теди покачала головой:

– Думаю, что нет

– Тогда почему здесь?

– Видимо, из-за мальчика. Но если она не еврейка, это не значит, что надо ее избегать. И не значит, что она глупая. Да и ребенок все видит. Им здесь друг нужен, а ты знаешь польский.

– Здесь полно тех, которые знают польский, – сказала Зора, кладя конец беседе. – Их и проси.

Той ночью Зора не один час пролежала с открытыми глазами, слушая как тоненько посвистывает Якоб. Он спал на своем любимом месте – в ногах у Эсфири, свернувшись калачиком, словно щенок.

Зора не понимала, почему эти двое не идут у нее из головы. Какое ей дело, что польская гойка пытается сойти за еврейку? Может, Эсфирь пообещала отцу ребенка, что отвезет мальчишку в Палестину и вырастит из него сиониста-героя?

Или Эсфирь так ее раздражает, потому что – полька? Поляки хуже немцев. Когда Зорину семью уводили нацисты, соседям-полякам было наплевать. Почему им было наплевать? Их что, немцы заставляли? И потом им было наплевать, когда она вернулась после войны, чтобы посмотреть, не уцелел ли кто-нибудь.

Прав был отец: поляки – тупое быдло, которое ненавидит евреев до мозга костей. Нечего с ними любезничать, решила Зора. Даже с полькой, которая притащила в Палестину ребенка-полукровку.

С соседней койки послышался низкий стон. Эсфирь сидела, задыхаясь и прижимая руки к животу. Потом схватила платье и помчалась к двери.

Зора поняла, что этой ночью нормально выспаться не удастся. Значит, завтра она будет носом клевать и так и не узнает, чем закончилась очередная легенда, основанная на первых главах книги Бытия. В ней рассказывалось о том, как поспорили между собой луна и солнце, кто из них сильнее.

Она покосилась на Якоба. Мальчик вцепился в подушку Эсфири, словно в спасательный круг, плечи его тряслись от беззвучного плача.

Боится, что мать его бросила, подумала Зора и досчитала до шестидесяти, надеясь, что за это время кто-нибудь поможет ребенку. А то он еще, чего доброго, подумает, что маму убили.

Досчитав до шестидесяти еще дважды, Зора подсела к Якобу.

– Мама скоро вернется, – прошептала она.

Малыш перестал вздрагивать.

– Она в туалет пошла. Скоро придет, честно.

Он повернул голову. Слезы блестели на ресницах.

Зора стала гладить его по спине, нежно и медленно, пока не почувствовала, что ее рука поднимается в такт его ровному дыханию, – мальчик заснул.

Зора не спешила убрать руку. Детское сердце мерно стучало под ладонью.

Ярость вспыхнула у нее в груди. И Зора не собиралась ее подавлять. Не собиралась, и все.

В тяжелые дни и невыносимые ночи она жила одной-единственной мыслью: "Если я забуду вас, моих убиенных друзей и моих умученных родных, да отсохнут руки мои и потеряет язык мой дар речи на веки вечные".

Она видела жестокие и печальные свидетельства того, что мир – это орудие разрушения. Память об этой простой истине удерживала ее от безумия. А большего и не надо.

Но стук детского сердца свидетельствовал о чем-то еще. Колотясь в Зорину ладонь, это сердце словно твердило: "Вставай, очнись, поднимемся на гору и споем песню о ребенке, который спит и верит".

Этот стук неопровержимо доказывал: у разрушения есть антитеза, и она называется... Зора никак не могла подобрать слово. И вдруг она вспомнила белый персик, который ела в детстве. Мама разрезала его на дольки и дала ей и брату. Небо было ясным и синим после летнего дождя. Они сидели у окна, глядя на крепкий кирпичный дом через дорогу, где жила ее подруга Аня. Через несколько лет этот дом разбомбят до основания вместе со всеми его обитатателями, но воспоминания о персике, о лучах солнца на кирпичной стене и о беззубой Аниной улыбке были по-прежнему свежи и прекрасны.

Зора смотрела, как вытатуированные цифры колышутся, будто живые, у нее на руке в такт дыханию спящего Якоба, и слово неожиданно нашлось.

Антитеза разрушению – созидание.

Серый неверный свет начал проникать в барак, когда возвратилась Эсфирь. Увидев, что Зора сидит у нее на постели и смотрит на Якоба так, словно он мог в любой момент исчезнуть, она ахнула.

– Все в порядке, – прошептала Зора по-польски. – Он проснулся, и я ему объяснила, что ты скоро придешь.

– Спасибо – сказала Эсфирь. – Вы такая добрая!

Зора покачала головой:

– Я не добрая.

Утром Эсфирь отвела Якоба на урок иврита для малышей. Преподавала его старательная молодая женщина с широкой улыбкой и парализованной рукой. Ученики, завороженные странным сочетанием жизнерадостности и уродства, были тихи и послушны в ее присутствии и легко усваивали материал.

На этот раз Эсфирь, вопреки обыкновению, не осталась в классе. Она нашла Зору на койке с книгой и сказала:

– Я хотела попросить прощения за вчерашнюю ночь. Никак не могу привыкнуть к здешней пище.

– К здешней пище никто не может привыкнуть, – буркнула Зора, не поднимая глаз. – Особенно поначалу.

– Пани, меня беспокоит не только пища. Меня беспокоит одна вещь... как бы это сказать... – Эсфирь запнулась. – Я кое-чего не знаю и потому не могу... Мне очень неловко, но не могла бы пани уделить мне буквально минутку? Есть один вопрос... То есть я хотела сказать, он меня очень волнует.

– Как отсюда выбраться, я не знаю, – перебила Зора. – Я торчу тут дольше всех.

– Я не о том. Мне сказали, что пани разбирается в религии.

– Тебе к равину надо?

– Нет-нет, – затараторила Эсфирь. – Я не решусь. И потом, язык... Прошу вас, пани...

– Что ты ко мне так официально обращаешься?

– А как надо?

– Никак. Просто объясни, чего ты хочешь. – Раздражение Зоры постепенно сменялось любопытством.

Эсфирь ульэнулась:

– Вот видите? Вы добрая. Но чтобы задать вам этот вопрос, я должна немного злоупотребить вашим вниманием, а то будет непонятно. Вы позволите?

Зора пожала плечами.

Эсфирь вырямилась, словно отвечала урок у доски.

– На самом деле меня зовут Кристина Пьертовски. Вернее, так меня звали, пока мы не сели на корабль. Там я взяла имя матери Якоба. Бог послал мне этого малыша, но родила его не я. Таких добрых, таких образованных людей, как его мать, я никогда не встречала. Она говорила по-польски, по-немецки и по-французски так же, как и на идише. В детстве она мечтала стать врачом, но тогда женщинам это было сложно, особенно еврейкам. Она вышла замуж за Менделя Залински. Он был скорняк. Такой хороший человек, прямо обожал ее. Ей тогда было уже тридцать пять. А на следующий год родился Якоб.

Меня наняли, чтобы его нянчить. Когда он родился, я взяла его на руки и сразу полюбила. Другие няни в парке все время твердили, что можно потерять работу, если ребенок слишком к тебе привяжется, но мадам Залински была не такая. Она говорила: "Чем сильнее его любят, тем сильней он сам будет любить". Благородная, мудрая женщина. Понимаете, о чем я?

Мы жили в Кракове, и пан Залински понял, что происходит. Он отправил нас в деревенский дом на окраине одного городка – не слишком далеко, чтобы иногда нас навещать, но и не слишком близко, чтобы знать, что мы в безопасности. – Эсфирь помолчала. – Говорят, его убили, когда он пытался принести поесть одной старушке с нашей улицы. Хорошо хоть мадам Залински не узнала. Слава Богу.

В этом городке нам было хорошо, но по соседству жил один человек. Ему приглянулся наш домик. И этот сукин сын, извините за выражение, донес в полицию, гореть ему в аду.

Мадам Залински велела мне в случае чего забрать Якоба и бежать. Она дала мне шубу – там в подкладке были зашиты золотые монеты, – чтобы я тратила на наши с Якобом нужды и о себе не забывала. Представляете? В такое время она еще и обо мне думала.

В тот день она поцеловала нас обоих и села на стул лицом к двери. До сих пор ее вижу: спина прямая, у ног – небольшой чемоданчик.

Я увезла Якоба на ферму к моим дедушке с бабушкой, недалеко от Северного моря. Оттуда до ближайшего города много километров и больших дорог нет. Хорошее место, чтобы спрятаться. Старики были уверены, что Якоб – мой сын. Дед называл его "еврейским отродьем", когда думал, что я не слышу. Но мы неплохо жили, пока не пришли немцы и не забрали все: скотину, недозрелую картошку, даже кормовое зерно. Тогда нам пришлось туго. Я меняла мебель на рыбу. Мы жгли половые доски, чтобы не замерзнуть. Иногда неделями ели суп из одних грибов и лука. А ведь это плохо для ребенка. Я боюсь, что Якоб теперь даже отца своего по росту не догонит, а ведь он был невысокий. Но зато он у меня такой умненький, правда же? Весь в мать.

– Он о ней знает? – спросила Зора.

Эсфирь, казалось, поразил этот вопрос.

– Да. То есть нет. Вернее, сначала я ему рассказывала на ночь про папу с мамой – как они выглядели,– как они его любили. Мы с ним вместе за них молились, и он мне обещал никогда их не забывать. Но потом я испугалась - вдруг солдаты нас остановят и спросят о его отце? Вот я и перестала говорить с ним о родителях, а когда он называл меня мамой, отвечала: "Я тут". Я ведь правда его люблю, как родная мать. И правда, что она сама разрешила нам с ним любить друг друга, но...

Сложив ладони, Эсфирь снова помолчала.

– Когда-нибудь я ему скажу. Я только молю Бога, чтобы Якоб меня простил и по-прежнему Называл мамой.

– А почему ты в Палестину-то подалась? – спросила Зора. – Родителям обещала?

– Они не были сионистами, – ответила Эсфирь. – И набожными не были. Вот только свинину не ели. И то мадам Залински говорила, что это просто традиция. Но они были очень хорошие люди, добрые, трудолюбивые.

– Так почему ж ты не осталась у деда с бабкой? Там бы ребенка и растила. Кто вас сюда гнал? Он же мог умереть по дороге. Ты что, не знала, как это опасно?

– А вы думаете, в Польше не опасно? – горько сказала Эсфирь. - Якоб обрезан. Его могли вычислить, и что тогда? Узнай он правду, он бы меня возненавидел. Почему бы и нет? В Польше столько ненависти накопилось, вы и представить себе не можете.

Недалеко от нашей фермы жила еврейская семья – молочник с сыновьями. После войны один из сыновей вернулся домой – остальные, наверное, погибли. Так соседи его увидели, встретили на дороге и забили до смерти. Прямо средь бела дня. Оттащили канаву и помочились на него, а потом еще хвастались. Рассказывали об этом, как о подвиге каком. В Польше говорят: "жалко не всех жидов перебили".

Там кругом одна ненависть, все ею отравлено. Как я могла там оставить Якоба? Мне и самой было невмоготу. Пришлось достать деньги из-за подкладки – я ведь к ним так и не притронулась даже когда мы ели суп из травы, - и добраться до Италии. Там мы встретили людей, которые знали, как попасть в Палестину. Я им заплатила, и они посадили нас на корабль. Вот теперь, пани, я наконец добралась до самой сути.

Эсфирь впервые посмотрела Зоре в глаза и сказала:

– Перед тем как сесть на корабль, я вошла в море и назвалась еврейкой. Как бы окрестилась. Ведь это так делается, да?

– Да, – подтвердила Зора. – Именно так.

– Значит, теперь я еврейка? Как Якоб?

– Да‚ - кивнула Зора, отлично зная, что мало кто из раввинов и даже обычных евреев с ней бы согласились, но все равно добавила: - Можешь больше никого не спрашивать. А если тебя кто-нибудь спросит о твоих корнях, скажи ему в лицо: "Я - еврейка".

– Я - еврейка, – повторила Эсфирь.

Назад Дальше