День после ночи - Анита Диамант 2 стр.


Ворота закрыли. Новички стояли, сбившись в кучу, не отводя глаз от внушительного деревянного барака главного здания в Атлите, которое называлось "банно-дезинфекционным отделением" или просто "санпропускником". Охранники и переводчики из Еврейского комитета пытались построить их в две шеренги: мужчин с правой стороны от входа, женщин с левой.

Люди пахли потом и страхом. Теди видела застывшие от ужаса лица мужчин и женщин, их разделяли и проводили в невидимый в полумраке душ. За обеими дверьми лязгали и шипели барабаны в двенадцать футов высотой – точно такие же, какие были в Освенциме, где тоже заставляли сдавать одежду для чистки и дезинфекции.

Некоторые женщины плакали. Мужчины вполголоса бормотали молитвы. Супруги переговаривались, одни – пытаясь ободрить друг друга, другие – проститься.

Переводчик попросил Ханну помочь: сутулый мужчина задерживал очередь, он встал как вкопанный и не отвечал на вопросы. Ханна потащила Теди за собой.

– Послушайте, – мягко сказала она, это совсем не то, что вы думаете.

Мужчина покосился на автоклавы и замотал головой.

– Я знаю, – сказала Ханна, – они похожи на те, в концлагере. Но здесь никто никого не убивает. Вам вернут вашу одежду, честное слово. Мужчина позволил ей провести его к двери, чтобы заглянуть внутрь. Вот, посмотрите, – она показала на потолок, – видите – окна открыты? Здесь нет газовых камер. Это просто душ. Вода в нем, конечно, холодная, дезинфекция вонючая, но это не душегубка. А когда вы помоетесь, вас накормят, напоят горячим чаем и угостят вкусными фруктами, которые вырастили палестинские евреи.

Теди поняла: мужчина очень хотел верить в то, что говорила ему эта бойкая еврейская девушка. Вот только слова ее никак не вязались с тем, что он видел воочию.

– Как в Терезине, – пробормотал он.

Так называлась "потемкинская деревня", где евреи играли в симфонических оркестрах и ставили оперы для детей. Ее организовали нацисты, чтобы пускать пыль в глаза представителям Красного Креста. Просто декорация в разгар кровавой бойни.

– Товарищ, это не Терезин, ­– сказала Ханна. Запомните, вы на израильской земле. Вас никто не тронет. Наоборот, вам помогут. Если заболеете – вылечат. Обещаю.

– Обещаете... – горько вздохнул он и покачал головой, но все-таки поплелся за Ханной к столу, где сидел совсем юный британский солдат, только недавно начавший бриться.

Мальчишка посмотрел на них с интересом, потом вскочил, протянул руку и представился на иврите:

– Шалом. Рядовой Гордон к вашим услугам.

– Он разве еврей? – недоверчиво спросил мужчина у Ханны.

– Да вряд ли.

Теди поразилась было солдатской учтивости, но тут же заметила, что взгляд юнца устремлен на Ханнины ноги.

– Спасибо, рядовой Гордон, блеснула Ханна знанием английского. На заигрывания она не реагировала. Этот господин готов поступить в ваше распоряжение. А мы с подругой пойдем и поможем девушкам. Хорошо? О'кей?

– О'кей, – ухмыльнулся солдат.

На пороге санпропускника Теди пришлось задержаться, чтобы глаза привыкли к полумраку. Внутри было намного прохладней, но шум стоял просто непередаваемый. Шипение автоклавов, рокот бегущей воды и гул голосов поднимались к высокому железному потолку и, отражаясь от голых стен, искажались и усиливались. Откуда-то из дальнего угла донесся пронзительный смех, безумный и до того неуместный, что Теди поежилась.

В раздевалке какая-то новенькая громко препиралась с дамой из Еврейского комитета, которая так плохо знала идиш, что понять ее было затруднительно.

– Что случилось? – спросила Ханна распалившуюся девушку.

– Я не буду класть туда платье, ответила новенькая, показывая пальцем на конвейер, доставлявший одежду в автомат на противоположном конце стены. - Это все, что у меня от сестры осталось.

– Тебе его отдадут, заверила Ханна. Послушайте, все послушайте меня! – Она повысила голос. Друзья мои! Вашу одежду просто почистят от насекомых. Беспокоиться вам не о чем. Обед уже готов. Может, вам достанется место рядом с симпатичным парнем – у нас их много. Те, кто меня понял, переведите остальным.

Видимо, Ханна заразила всех своей уверенностью, потому что спорить никто не стал. Да она прирожденный лидер, подумала Теди. Наверное, станет директором школы или кибуц возглавит, а может, и в правительстве окажется. На минуту ей даже стало жаль, что Ханну тоже придется забыть.

Ханна протянула Теди ворох застиранных полотенец и повела ее к открытым душевым кабинкам, возле которых маячили живые скелеты, обтянутые пепельно-серой, в шрамах и струпьях, кожей. Теди опустила глаза. Девушки отворачивались к стенам, чтобы хоть как-то закрыться. Некоторые зачем-то прижимали руки к бокам, напоминая птиц с перебитыми крыльями.

– Номера прячут, – шепотом объяснила Ханна. Стесняются татуировок.

В одной из кабинок три латышки терли друг другу спины, смеясь и постанывая от удовольствия. Эти были покруглее остальных, и волосы острижены не так коротко.

– Хорошо, хорошо, хорошо, – приговаривали они, смакуя это слово на иврите. Без тени стыда латышки мыли свои интимные места у всех на виду, да еще и подтрунивали друг над дружкой. Их соленые шуточки вогнали Теди в краску.

В смущении и замешательстве она раздала им полотенца. А ведь она сама была здесь всего несколько недель назад с группой таких же девушек. Кто-то, должно быть, спрашивал у нее документы, кто-то приставлял к груди стетоскоп. Она тоже, наверное, чихала от запаха ДДТ и мылась под душем в одной из этих кабинок. Кто-то дал ей нынешнее ее платье. Ничего этого Теди не помнила.

От последних двух лет у Теди остались только обрывки воспоминаний, похожие на размытые черно-белые снимки в семейном альбоме, переплетенном кожей. Вот роскошная шевелюра парнишки-грека, что опекал Теди на пути в Палестину. Вот шипы колючей проволоки – на них упала лицом женщина, которая покончила с собой в голландском пересыльном лагере. В это время туда как раз доставили Теди: кто-то выдал нацистам убежище, где она скрывалась два года.

Потом ее отправили в другой лагерь и там сказали, что утром всех повезут в Берген-Бельзен. Если бы это случилось, Теди сейчас была бы одной из тех, кого в Атлите приводит в ужас вид автоклавов и душевых кабинок. А вернее всего, она бы просто погибла.

Но в тот поезд ее почему-то не определили, и она задержалась в Вестерборке, может, на неделю, а может, на пару дней – от холода и страха все чувства притупились. За это время ей, кажется, ни разу не удалось поесть или вздремнуть.

Наконец ее затолкали в товарный вагон, а с ней еще семьдесят пять человек – таких же голодных и продрогших. Они знали, что их везут в Освенцим. Когда поезд тронулся, никто не проронил ни слова. Через несколько часов все так же молча люди сбились в кучу, чтобы хоть как-то согреться. Они даже не пытались утешить друг друга; по существу, они были уже мертвы. И вдруг посреди ночи, посреди каких-то дебрей, поезд встал. Один паренек сумел перочинным ножом отодрать от пола несколько гнилых досок. Следом за ним выбралась Теди.

– Ну же, идем. Ханна тянула ее за руку, возвращая к шумной действительности. Поможем им одеться.

В комнате позади душевой на низеньком столе громоздились кучи влажного белья из автоклавов. Двенадцать мокрых женщин ринулись искать свои вещи.

– Ты меня обманула! – завопила девушка, не желавшая расставаться с платьем своей сестры. Посмотри, это что?! – она сунула Ханне блеклую свалявшуюся тряпочку.

– Прости. Автоклавы иногда перегреваются. Но у нас тут полно вещей – выбирай любую. С нами делятся одеждой евреи Палестины. Тебе дадут все, что нужно, найдешь себе платье лучше прежнего.

В ту же минуту к Ханне подбежала медсестра. Они быстро о чем-то переговорили, и Ханна объявила:

– Друзья! Я отлучусь с сестрой Гилад, но мой товарищ Теди о вас позаботится.

Все девушки разом обернулись в ее сторону. Но теперь испуг на лицах сменился любопытством, и Теди пришлось сделать вид, будто она знает, что делать. Она вывела их через заднюю дверь под импровизированный навес из старых парашютов. На длинных досках, установленных на козлах, были навалены вещи: нижнее белье, платья, блузки, юбки, бриджи и штаны.

Новенькие тут же стали примерять одежду и давать друг другу советы. Кто-то вытащил из кучи панталоны столетней давности:

– Нет, вы только полюбуйтесь!

Все засмеялись, кроме одной девушки. Она была беременна и не смогла найти ничего, что налезло бы на тугой барабан ее живота. Теди подумала, что Ханна в этом случае утащила бы из-под соседнего мужского навеса рубаху и пару штанов, но самой Теди на такое не хватило бы смелости. Однако она чувствовала ответственность за несчастную; та была готова расплакаться, и, похоже, у нее не было друзей в группе.

Теди снова порылась в груде одежды, но ничего не нашла. Потом ее взгляд упал на желтовато-серый парашютный шелк, свисавший сбоку навеса.

– Я сейчас вернусь, – сказала Теди расстроенной девушке и бросилась назад в санпропускник. Теперь там было пусто и так тихо, что стук ее сандалий отдавался эхом.

Добежав до входной двери, она остановила все того же учтивого молодого солдата.

– Вы не могли бы помочь мне, сэр? – задыхаясь, выпалила она сначала на фламандском, а потом на ломаном иврите.

– Не понимаю, – покачал головой он.

Теди изобразила двумя пальцами ножницы и сделала вид, что отрезает кусок его рукава, потом умоляюще сложила руки.

– А! – Он улыбнулся, вытащил из кармана ножик и приложил палец к губам: только, мол, никому.

В ответ Теди подняла кверху большие пальцы, взяла нож и побежала назад.

Она отрезала большой лоскут парашютного шелка и сложила его так искусно, что вышло подобие плиссированной блузы. На пояс одна из женщин пожертвовала свою синюю косынку. Усилия Теди не пропали даром: наградой ей стали одобрительный гул и похлопыванье по спине.

– Прямо невеста получилась, – сказала одна из девушек.

– Вот только припозднилась слегка, – тихонько вставила другая. Когда ее слова перевели, захохотали все, включая и саму "невесту".

Стараясь подражать Ханне, Теди объявила:

– Пойдемте, друзья. Все за мной.

Когда вереница девушек гуськом проходила мимо, одна остановилась и поцеловала ее в щеку, оставив едва уловимый аромат лаванды. Аромат надежды.

Зора

Зора пыталась сосредоточиться на шагах часового, совершавшего ночной обход, но в ушах у нее по-прежнему звенели крики женщины, которая билась в истерике перед главными воротами.

В бараке царила такая тишина, что слышно было, как покашливает часовой и как на ветру шелестят кипарисы. Кому-то, думалось ей, эти звуки могут показаться приятными, даже успокаивающими, но ей они лишь в очередной раз напомнили, что в мире все случайно, что красота, как и страдание, бессмысленна, что человеческая жизнь столь же преходяща, как зыбь на песке.

Море она ненавидела так же, как и шум ветра. Еще она терпеть не могла Теди с дальнего конца барака за легкость, с которой та засыпала. Но больше всего ее раздражала в людях привычка за все благодарить Бога. Даже теперь. Даже здесь, куда их заперли за то, что они нарушили никому не нужные устаревшие правила, придуманные во времена, когда от слов "товарный вагон" и "газ" еще ни у кого не стыла в жилах кровь.

Очень много слов утратило свой первоначальный смысл. Англичане называли живущих в Атлите "нелегальными мигрантами", но Зора догадывалась, что на самом деле скрывается под этим обтекаемым определением. "Жиды пархатые". А что еще это может означать в таком месте, как Атлит?

Она крепко зажмурилась и попросила Бога избавить ее от ненависти ко всем его творениям, в том числе и к этой Палестине, Земле обетованной, Святой земле.

В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: "Слава Богу". Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют!

Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает.

Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения.

Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться "авода иврит", возделыванию земли. Так "авода", слово, некогда означавшее "молитва", превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь!

Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала.

Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: "Почему я осталась в живых?" У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого.

Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте.

А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага.

Она пришла к выводу, что все ее "сокамерники", какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом.

Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом.

В конце концов, уставшее тело взяло верх над беспокойным рассудком, и Зора забылась, уткнувшись лицом в голый матрац – простыня под ней скомкалась, подушка и вовсе съехала на пол. Другие девушки, проходя мимо нее утром в столовую, даже не пытались говорить потише: если уж Зора заснула, ничто на свете ее не разбудит, и можно сколько угодно хлопать дверью у нее над головой.

Когда Зора открыла глаза, в бараке не было ни души.

– Вот черт, – пробормотала она, торопливо одеваясь, чтобы успеть перехватить чашку чая и кусок хлеба до начала ежедневной комедии, которую здесь называют перекличкой.

Эти построения казались жестокой насмешкой тем, кто выжил в лагерях смерти. Там переклички были формой изощренной пытки. Каждое утро и каждый вечер немцы заставляли их часами стоять навытяжку – на холоде или под палящим солнцем, под снегом или проливным дождем – и выкликали имена, барак за бараком. Если кто-нибудь запаздывал с ответом, они запросто могли повторить всю процедуру по второму или даже по третьему разу. Случались и дополнительные ночные переклички, их проводили без каких-либо объяснений. Если кто-нибудь из заключенных падал – без сознания или замертво, – все начиналось сначала.

Британцы пересчитывали девушек всего раз в день, прямо в бараках, по вечерам. А вот ребята должны были выходить на построение и утром. У дежурившего в тот день сержанта рубашка набухла от пота еще до того, как арестанты начали собираться на пыльном дворе перед столовой. Он гаркнул, чтобы пошевеливались, но они еще больше завозились, выстраиваясь в намеренно неровную шеренгу. По тому, как они переглядывались и перешептывались, Зора догадалась, что кого-то не хватает: может, спит, может, засиделся в уборной, а может, и вовсе сбежал под покровом ночи, – с тех пор, как она здесь, это случалось, по меньшей мере, раз в три недели.

Но вот парни кое-как построились и начали выкрикивать свои имена, отдавая честь преувеличенно цветистыми жестами. Стоило офицеру сделать несколько шагов вдоль строя, как первые арестанты синхронно отступили назад, а остальные быстро сомкнули ряды. Когда сержант добрался до конца шеренги, его уже поджидал тот, кто раньше стоял в начале. Низко надвинув кепку на лоб, парень назвался чужим именем и поклонился в пояс. Вся компания с непроницаемыми лицами застыла по стойке "смирно". Наконец их отпустили, и они важно прошествовали к своим поклонницам, чтобы получить порцию заслуженных комплиментов.

Зора наблюдала за тем, как вздымались от волнения груди и трепетали ресницы. Романы разгорались и затухали здесь в течение одного дня – иногда даже одного часа. Зора немного стыдилась своей девственности и отсутствия влечения к противоположному полу. Презрительно дернув плечом, она направилась к тенистой части санпропускника, где проводился утренний урок иврита.

Назад Дальше