Синтия поняла меня и скомандовала отбой. Поклонники попытались возражать, но она быстро их урезонила - в критические минуты воля у нее была, как у меня. Подчинившись ей, они вяло поплелись к лифту. Даже сквозь дверь было слышно, как им не хочется уходить.
"Ладно, Бог с вами, работайте, - бросила мне Синтия на прощанье. - Только через час позвоните мне обязательно!"
Я пообещала, но не позвонила - дальнейшее развитие событий в романе так увлекло меня, что я позабыла обо всем остальном. Возможно, она сама пыталась ко мне дозвониться, но напрасно - я все равно не слышала телефонных звонков. В моих ушах звучал только голос моего суженного:
"... Сразу после обеда он сунул том воспоминаний подмышку и поднялся к себе в кабинет. Там он прилег на диван и начал бегло перелистывать красиво переплетенные в кожу страницы, пока не наткнулся на забавную запись: "...однажды я пригласил Мишеля на ужин к себе домой. Моя жена Минна разложила на тарелках тонко нарезанные ломтики колбас и копченного мяса, но он и не подумал есть их так, как это принято у нас, аккуратно накладывая на хлеб. Он сгреб в горсть все, разложенное на тарелках, и единым духом отправил в рот. Заметив испуг Минны, он заверил ее, что ему вполне достаточно того, что он съел, просто он любит есть по-своему".
Дальше шел абзац о том, что Мишель всегда ходил в черном концертном фраке, утверждая, что у него нет денег на покупку чего-то более подходящего. И никто не мог ссудить ему что-нибудь из своего гардероба. Он был такой огромный, что любая одежда с чужого плеча была бы ему мала.
Рихард перевернул страницу и поморщился. Истории про колбасу и про фрак были более или менее правдивы, хоть нигде не было сказано, что той дрезденской весной, перед самым восстанием, Рихард был безумно влюблен в Мишеля и зачарованно следовал за ним повсюду, как собачка на сворке.
Зато большая часть того, что шло дальше, была сплошным враньем. Все, все, даже продолжение рассказа про фрак. Когда Рихард излагал Козиме приходившие ему на ум события тех далеких дней, он сразу четко отбрасывал то, что могло испортить его отношения с королем Людвигом, по заказу которого эти воспоминания, собственно, и были написаны. При этом кое-что приходилось не только скрывать, но и изрядно переиначивать.
Вот запись от 3-го мая - это был третий день восстания, - начиналась с того, что Рихард неожиданно увидел могучую фигуру Мишеля. Который дымя сигарой и не замечая неуместности своего концертного фрака, бродил по Альтмаркту, с любопытством разглядывая баррикады.
А на самом деле накануне вечером Рихард долго уговаривал Мишеля прийти на Альтмаркт и все утро его ждал, а тот все не шел. Так что ко времени его прихода Рихард уже отчаялся его увидеть. Хоть Мишель считал всю их революционную затею мелкотравчатой и буржуазной, Рихард все равно жаждал, чтобы Мишель увидел его среди борцов на баррикадах - он давно понял, что тот ценит только разрушителей, людей действия и отваги.
Но Мишель и не подумал восхищаться героизмом Рихарда и его соратников. Презрительно усмехаясь, он указал на детскую неэффективность всех мер, принятых восставшими для защиты от прусских войск, и объявил, что лично он не склонен принимать участие в таком любительском спектакле.
Рихард бегло просмотрел записи за решающие для восстания дни, 4-е и 5-е мая, когда передовые части прусской армии бесконечным потоком втекали в пригороды Дрездена. В воспоминаниях как-то само собой выходило, что к этому времени Мишель уже оказался в центре событий и стал главным советником временного правительства по всем вопросам воинской стратегии.
Ни слова только не было сказано о том, что за день до этого именно Рихард почти насильно притащил его в городскую ратушу, где заседали руководители восстания. Он хотел, чтобы Мишель как специалист высказал им свои претензии и посоветовал, как теперь быть. Мишель выслушал сбивчивые мечтания членов правительства о преимуществах мирного урегулирования и силой жесткой логики убедил их, что на это нет ни малейшей надежды.
Оставался единственный вариант - сорганизоваться так, чтобы противопоставить пруссакам собственную военную мощь высокого качества. И при этом выяснилось, что никто, кроме Мишеля, понятия не имеет, как к такой организации приступить. А Мишель уже забыл о своем презрении к их мелкотравчатому мятежу. Его, как всегда, увлекла сама стихия революционной динамики: треск выстрелов, запах пороха и вкус опасности.
Все предшествующие восстанию недели Мишель жил в странном полусне. С кем-то встречался, о чем-то спорил, что-то доказывал, но душа его при сем не присутствовала. Отравленная глубокой печалью, она неустанно возвращалась к тем счастливым минутам на баррикадах Парижа, когда он окрылял толпу своим вдохновенным бесстрашием. Только такая жизнь имела смысл, всякая другая была тусклым прозябанием, не стоящим затраченных усилий..."
После этих слов перо Гюнтера снова прочертило длинную линию с извилистым загибом и побежало дальше - крупнее, поспешней и словно бы вдохновенней:
"Что за чушь! Ведь в этом абзаце про Мишеля я, сам того не заметив, приписал Вагнеру свои мысли. А впрочем, наверно он думал о чем-то подобном, прозревая душевные побуждения своего свободного от страха Зигфрида, хоть тот был во всем ему чужд и именно тем восхитителен. В этом отчужденном восхищении, пожалуй, и зарыт секрет очарования всей романтической вагнеровской галиматьи, воспевающей неосмотрительных, но отважных героев, всегда готовых погибнуть и обязательно в конце концов погибающих.
Конечно, в моей версии многое требует объяснения, но к счастью, у меня нет обязательств ни перед литературными критиками, ни перед представителями разгневанной общественности. Даже более того - общественность все равно разгневана, так что небольшая добавочная капля озорства уже не переполнит этот стакан. Ия могу позволить себе любое оскорбление устоявшихся представлений. Меня не накажут больше, чем уже наказали.
Итак, приступим к осквернению святыни. Почему никому раньше не приходило в голову представить антисемитизм Вагнера как обратную сторону его скрытого еврейства ? Как специфическое проявление хорошо известной в психологии еврейской самоненависти? И все станет на место. Еврейская душа Вагнера восторженно млела перед арийской неспособностью к мещанскому прозябанию, и потому он сумел выразить и ублажить наши арийские души, как никто другой.
За что и получил фестиваль в Байройте и всемирную славу.
А насчет того, что Вагнер наполовину еврей, у меня, кроме слов Ницше, за которые Вагнеры с ним навеки рассорились, есть любопытное физиономическое свидетельство ,добросовестно откопанное мною в тягомотные часы тюремного безделья.
Передо мной на одной странице расположены два портрета, любезно сфотокопированные по моей просьбе одним из моих ангелов-хранителей. На одном - Рихард Вагнер собственной персоной, сфотографированный где-то на склоне лет, когда он уже достиг признания и земного благополучия. На другом - его отчим, художник Людвиг Гейер, который умер молодым, предварительно женившись на овдовевшей матери Рихарда, когда младенец еще не достиг и полугода. Сходство этих двух людей поражает воображение. Разница между ними только в возрасте, все остальное неотличимо: глаза, нос, складка губ, овал лица. И не меньше поражает имя отчима. Ведь многие немецкие евреи носили имена городов, а неподалеку от Дрездена, где родился Вагнер, есть городок Гейер. Да и сам Рихард до тринадцати лет носил фамилию Гейер, так что, если б какая-то нужда не заставила его сменить ее на Вагнер, создателем новой немецкой оперы был бы сомнительный ариец Рихард Гейер.
И становится понятным непостижимый антисемит изм Вагнера. Он всего навсего хотел "откреститься" от своего еврейского происхождения,что, в конце концов, желание вполне простительное."
Потом шел пробел, за ним несколько зачеркнутых строк, потом опять пробел и новый абзац, начинающийся посреди фразы:
"...пруссаки все тесней сжимали кольцо. Они очень хитро придумали уклоняться от уличных боев, где им пришлось бы атаковать баррикады. Они захватывали дом и пробивали стены в соседний, продвигаясь таким образом не по улице, а внутри домов. Бесполезные баррикады, похожие на мусорные свалки, немым укором высились вокруг пепелища оперного театра, где все еще дымились остывающие угли. Несмолкаемый грохот больших и малых орудий безжалостно долбил по мозгам, вызывая головную боль. В ратуше царила паника, все члены временного правительства, кроме Хюбнера, разбежались кто куда в надежде избежать расплаты".
И Рихарду стало страшно.
Он не мог контролировать этот страх, руки дрожали, глаза застилала влажная пелена, все тело обсыпало потом. Он предчувствовал, что вот-вот появится красная нервная сыпь - подмышками и в паху уже начинался нестерпимый зуд. Он помчался домой, в тихий пригород Фридрихштадт, где его ожидала испуганная Минна. Но добраться до дома было не так-то просто, - все дороги были перекрыты наступающей лавиной прусских войск.
С трудом переваливаясь через заросшие колючками изгороди и пробираясь задами по извилистым тропкам, знакомым ему по его бессчетным одиноким прогулкам, Рихард вдруг остро осознал, что больше никогда не вернется в эти края. Битва была проиграна, даже не начавшись, впереди маячил разгром, тюрьма, а возможно даже и гибель.
Но он еще не был готов к уходу из этого мира, его жизнь не принадлежала ему. Еще несозданные, но уже оплодотворенные его гением замыслы толпились на пороге его души, стремясь вырваться наружу. Его святой обязанностью было выносить их и дать им выйти в свет. А значит, он должен был беречь себя.
План его был прост, он так и написал в своих воспоминаниях: "Внутренним взором я увидел, как пруссаки входят в наш пригород, и живо представил себе все ужасы военной оккупации. Когда я, наконец, добрался до своего дома, мне без труда удалось убедить Минну собрать кое-какие пожитки и уехать со мной в Хемниц, где жила моя замужняя сестра Клара. Захватив с собой зеленого попугая и песика Пепса, мы отправились в путь на дребезжащей деревенской повозке, которую мне чудом удалось нанять. Был дивный весенний день. Но сладкозвучное пение жаворонков в бескрайней высоте небес то и дело заглушалось непрекращающимся ревом канонады, которая потом еще много дней отдавалась у меня в ушах".
Рихард в который раз подивился собственной уклончивости. Он подробно описал попугая, песика Пепса и жаворонков, поющих в бескрайней высоте небес, но ни словом не упомянул того, за кем была замужем его сестра Клара. А ведь именно муж Клары, неупомянутый заместитель начальника полиции Хемница, и был главным героем драмы, развернувшейся в последние дни восстания.
Так живо, словно это было вчера, он представил себе аккуратную кухню сестры с веселой розовой геранью на окнах, задернутых накрахмаленными занавесками, - куда вывел его зять. Пока женщины оживленно хлопотали в гостевой комнате, устраивая постель для него и Минны.
- Послушай, - сказал зять, собирая свой бабий рот в маленький тугой узелок, который они в детстве называли "куриная гузка". - Ты что, там у себя в Дрездене, сильно замешан в этих беспорядках?
Сердце Рихарда екнуло. Выражение лица зятя не предвещало ничего хорошего.
- С чего ты взял? - слабым голосом спросил он, как бы не отпираясь, но и не подтверждая.
- А с того, что готовится приказ о твоем аресте.
- О моем? - бледнея, одними губами переспросил Рихард.
- Не только о твоем, конечно, - утешил его зять, - а всей вашей дружной компании. Всего вашего никудышного правительства - и твоего дружка из оперы, и фрайбергского бейлифа Хюбнера, и твоего русского медведя, который не знамо зачем полез в чужие дела.
У Рихарда слова застряли в горле, но зять и не ждал его ответа.
- Да и ты зачем полез, я тоже в толк не возьму, - продолжал он, и Рихард вдруг в первый раз за много лет знакомства заметил, как шевелятся его волосатые уши, когда он произносит букву "Е". - Такой город разорили, оперный театр сожгли, столетние деревья порубили на свои баррикады, а для чего? Чтобы после первого же выстрела разбежаться? Не начинали бы, раз воевать не умеете. Честно говоря, я бы не возражал сгноить тебя в тюрьме за твои проделки, да Клара мне жить не дает, все плачет, чтобы я тебя выручил.
Рихард облизал внезапно пересохшие губы:
- А если я сейчас уеду? Прямо отсюда, из Хемница? В Веймар, например, - там Лист готовит постановку моего "Лоэнгрина", а?
Зять сверкнул на него белесыми глазами. Откуда в этих блеклых глазах могла вспыхнуть такая жаркая искра?
- Раньше надо было думать. Тебя схватят на границе, на каждой пограничной станции есть твое описание.
- Что же мне делать? - прошептал Рихард непослушным, заледеневшим вдруг языком.
- Я бы мог вывезти тебя в своей коляске, - начал зять и замолчал, давая время этим словам проникнуть в душу Рихарда вместе с непроизнесенным, но явно услышанным "но".
- ...но? - продолжил за него Рихард.
- ...но я не могу этого сделать без твоей помощи.
- Чем же я могу тебе помочь? - спросил Рихард, предчувствуя недоброе.
- Ты можешь помочь мне арестовать твоих дружков, - отрубил зять без обиняков и быстро добавил, не желая слушать возражения шурина. - Им уже не спастись, поверь мне, их все равно схватят, не сегодня, так завтра, - почему бы не сделать это моей заслугой? Подкинь их мне - и считай, что ты уже в Веймаре.
- Но как же я..? Ведь нельзя же! Ведь мне не простят, - ужасаясь, залепетал Рихард, заплетаясь языком о непослушные слова.
- Да кто узнает? Мы обделаем это дельце шито-крыто. Ты только не болтай и все будет в порядке.
И тут Рихард заплакал, - он вообще был скор на слезы, от счастья ли, от страдания, все равно. Бросив взгляд на его залитое слезами лицо, зять безошибочно поставил диагноз:
- Значит, договорились? - и заслышав шаги приближающихся женщин, поспешно заключил, - ты завтра утром отправляйся в Дрезден, а я послезавтра с утра поеду во Флеху и буду ждать тебя в трактире "Голубой барабан". Это как раз на полпути от Фрайберга, так что тебе не придется мотаться слишком далеко.
Услыхав, что Рихард намеревается вернуться в Дрезден, жена и сестра так дружно зарыдали, что Рихард нерешительно заглянул зятю в глаза, а вдруг тот передумает и позволит остаться? Но зять в ответ непреклонно повел головой вправо-влево - мол, выхода нет, надо ехать.
Рихард полистал воспоминания:
"Узнав, что я собираюсь обратно в Дрезден, все мои родные и близкие пришли в ужас".
Это по сути была чистая правда, потому что родные и близкие и впрямь пришли в ужас, а полицейского зятя с волосатыми ушами и куриной гузкой рта Рихард вряд ли мог отнести к числу родных и близких. И дальше тоже было написано почти правдиво:
"Несмотря на все их попытки отговорить меня, я был тверд в своем решении отправиться в обратный путь, хоть подозревал, что по дороге встречу нашу боевую армию, в растерянности бегущую с поля боя. Но чем ближе к Дрездену, тем яснее становилось, что там еще тверды в намерении сражаться, а не отступать... Все дороги были перекрыты, так что в город можно было пробраться только окольными путями.
Когда я, наконец, добрался к вечеру до дрезденской ратуши, я был потрясен открывшимся мне ужасным зрелищем: на площади перед ратушей горели маленькие костры, то тут, то там выхватывая из сумрака бледные лица смертельно усталых людей, простертых прямо на холодных камнях. Но даже эта печальная картина померкла, когда я проник в ратушу, - там царили паника и смятение. Разве что Хюбнер сохранял еще какую-то способность к действию, но мне показалось, что лихорадочный огонь, полыхающий в его глазах, постепенно сжигает его изнутри. И только Мишель был спокоен и невозмутим, как всегда, хоть не спал уже несколько ночей..."
Рихард резко захлопнул тщательно переплетенный Козимой том. Никто никогда не узнает, какой болью наполнилось его сердце при виде Мишеля, которого он был обречен предать. Но было еще не поздно, Мишель еще мог удрать и затеряться в царящей вокруг суматохе. Еще не всюду было оцеплено, не все границы перекрыты. И Рихард не поскупился на красивые слова, пытаясь убедить друга бросить все и скрыться - в конце концов, это была не его страна, не его революция. Но не такой это был человек, чтобы искать спасения в бегстве. За то и любил его Рихард, за то и любил.
Тогда Рихард обратился к Хюбнеру - не как к главе временного правительства, а как к единственному человеку, способному повлиять на Мишеля. Глядя в его лихорадочно горящие глаза, в которых отчаянная решимость пересиливала страх, Рихард видел, как трудно Хюбнеру сосредоточиться. Но тот все же взял себя в руки и постарался вслушаться в его слова. Осознав, что речь идет о судьбе Мишеля, Хюбнер на миг задумался, а потом, резко повернувшись на каблуках, молча направился по коридору в одну из комнат ратуши. Рихард побежал вслед за ним и успел проскользнуть в дверь, прежде чем она закрылась. В комнате не было никакой мебели, кроме брошенного на пол старого матраса, на котором полулежал Мишель.
Рихард полистал рукопись и нашел страницу, на которой он пересказал разговор Хюбнера с Мишелем. Он передал этот разговор весьма точно, если не считать того, что время и обстоятельства были слегка подтасованы. На прямой вопрос Хюбнера о целях его участия в восстании Мишель кратко пояснил, что у него нет никаких идей о форме нашего правительства и никакой заинтересованности в уличных боях в Дрездене в частности и в Германии вообще. Единственно, что вдохновляет его принимать участие в нашей исключительно глупой затее, это благородство и храбрость самого Хюбнера, которого предали почти все его бывшие соратники. И теперь, единожды приняв решение посвятить свою дружбу и верность столь самоотверженному человеку, он, Мишель, намерен идти с ним до конца, сколь бы трагичен ни был этот конец.
Слегка задетый восторженным отношением Мишеля к Хюбнеру Рихард понял, что спасти Мишеля невозможно, потому что тот ищет гибели. И словно в подтверждение этой мысли Мишель объявил, что, невзирая на полную безнадежность их положения, Хюбнер не имеет права приказать людям мирно разойтись по домам - как в таком случае оправдать сотни жизней, уже отданных во имя восстания? И Хюбнер подчинился воле Мишеля - он отдал приказ всем войскам временного правительства начать отступление во Фрайберг.
Рихард не стал перечитывать все свои выдумки, описывающие следующий день, когда он нанял коляску с кучером и один отправился во Фрайберг. Он понимал, что какого-нибудь дотошного читателя этих страниц мог бы заинтересовать вопрос, зачем ему понадобилось встать ни свет, ни заря и, опережая других, помчаться во Фрайберг. Однако утешало, что каким бы дотошным ни был этот читатель, он не смог бы проследить путь Рихарда в трактир "Голубой барабан" во Флехе.
Но к сожалению, он сам заметил теперь и другие несовершенные записи, сквозь строки которых ложь проступала более явно. Пожалуй, хуже всего выглядела сцена встречи Хюбнера и Мишеля с группой гвардейцев из Хемница, которые убедили их, что в Хемнице их ждут многочисленные соратники, готовые присоединиться к восстанию. Рихард наполнил эту сцену множеством избыточных подробностей, которые, не имея прямого отношения к делу, должны были подтвердить правдивость его рассказа.