* * *
Игорь наткнулся взглядом на знакомое лицо в коридорах Дома моделей. Провожал глазами маленькую женщину с прямыми плечами, с короткой стрижкой. Где он видел ее?
А, насилу вспомнил: Лили Брен, любовница московского поэта. Поэт рычал не хуже льва, а мадам Брен бросила ему тогда: "Вы поганый тангеро". Что она делает здесь?
Не удивился, когда увидел Лили на показе, на подиуме. Двигалась изящно. Не скажешь, что такой кукленок водит авто, сжимает штурвал самолета.
Додо Шапель презрительно щурилась. "Моя юбка сидит на вас, как чехол на старой фисгармонии!" Лили фыркнула, хохотнула, задрала повыше подол: а так?
Игорь глядел на безупречные ноги Лили, сравнивал их с ногами Натали.
Ноги и глаза - вот главное в женщине.
А руки? А волосы?
"Не ври себе, у них у всех главное…" Рассмеялся беззвучно.
Ты будешь танцевать с мадам Брен танго в мексиканском дефиле, сказал Юмашев, и голос его был жесток и тверд, как овернская черепица. "Я хочу с Натали!" Мало ли что ты хочешь. Юмашев отводил за спину руку с горящей сигаретой. "Весь Дом моделей знает про твою связь с Пален. Берегись, ее хочет прибрать к рукам Жан-Пьер".
Ночью Натали плакала в подушку. Выла деревенской кликушей.
Игорь не утешал ее.
- Как эта русская бестия подружилась с Картушем?! Я убью ее! Она хлеб отнимает у меня!
Игорь положил руку на потное белое плечо, яблоком светящееся в душной ночи.
- Не хлеб, cherie. Твою власть. Ты же царица. Должна одна владычить.
Сигарет оба выкурили - не счесть.
* * *
Лили кокетничала с Картушем, выбирала в магазинах модные шляпки и губные карандаши, тратила напропалую деньги московского несчастного мужа. На выступления Милославского не ходила - они поссорились. Лили выгнала поэта за дверь, как кота, и из-за двери холодно выцедила: "Не подходи ко мне! Ты наказан. Тебе письма пишут кокотки!".
А назавтра по Парижу новость разнеслась: Милославский застрелился. В квартире, что снимал на рю Сент-Оноре.
На семь вечера назначен показ. Лили пришла в дом на Сент-Оноре под черной вуалькой. Ее тут никто не знал, летала по комнатам черной вороной. Бледные губы под черным кружевом вуали повторяли бессмысленно: "Восток есть Восток, Восток есть Восток". Милославский лежал на кровати страшно: ноги на матраце, окровавленная голова скатилась вниз, глаз вытаращенный.
"Это ведь очень больно, стреляться".
Лили подошла ближе. Ноги не дрожали. Она не даст никаких показаний, даже если их из нее будут вытряхивать, как пшено из мешка. Полицейские сновали туда-сюда, ажаны-тараканы. В прихожей, в комнатах толпился народ. Русская, французская, английская речь варилась в одном котле.
"Если мне станет дурно - попрошусь в госпиталь Шаритэ. Мне там врачей хвалили".
Лили встала на колени перед залитой кровью подушкой. Перекрестилась троеперстием, по-православному - еврейка, летчица, безбожница.
* * *
Ровно в семь мадам Брен - на показе, и уже переодета - мексиканские юбки развеваются жарко и ярко, красный, зеленый шелк, в цвет мексиканского флага. Попробовала каблук: прочные, отличные туфли от Андрэ.
На подиуме они с этим русским, с этим наглым смуглявым парнем, месье Коневым, так танцевали танго, что аплодировали даже наряженные индеанками девицы около картонной пирамиды Солнца.
В дефиле "Водопады Японии" острый глаз Лили заприметил раскосое личико. Настоящая японка или опять наша, русская девка искусно глазки подкрасила? В дефиле "Жемчужина Индии" знакомую рожицу увидала: а, гибкая лоза, красиво ножки разводит. Эта индусочка у толстухи Стэнли шальварами махала. Змейка у нее на запястье - charmant. С кем тут переспала, чтобы на показ взяли? Или задаром дергает ногами?
А хорошая мулаточка вертит задом в дефиле с колдунами! Не кудри - пружины. Расстарался Картуш, платье ей выделал - загляденье. Без колдунов околдует. Ах, как этот парень возле нее вьется, русский пройдоха!
Живая у него башка. Не простреленная.
Жизнь была; раз - и нету.
Дорого Картуш нынче коллекцию продаст! Девальвацию обещают! Деньги в пипифакс превратятся!
Зал был полон. Воздух гудел. Смех, шампанское, голые шеи. Пахло терпкими арабскими духами.
Тело Милославского отправили в Москву на самолете. Советское посольство пожелало великого пролетарского поэта, певца революции, похоронить на родине с подобающими почестями.
Слух пронесся: Юкимару снова хочет жениться.
* * *
Сидеть и плакать над письмом из Касабланки. Над письмом из желтой безлюдной пустыни. Верблюды и ветер. И нет горячего кофе, молока и круассанов. Много чего нет!
Мира нет, к которому привыкла. И он ведь привык, графский отпрыск!
Обнимать лоб ладонью. Курить, курить без перерыва. Зачем женщины курят? Говорят, будет война. Не верить этому! Верить, конечно. В мире есть только война, а в жизни есть только смерть.
Глаза плыли по строкам, спотыкаясь на особо острых, пронзающих мозг словах; слезы выкатывались, и глаза-лодки плыли дальше, дальше по бездонному, скуластому, мокрому, безбрежному лицу.
"Моя родная, знаешь, как я люблю самолет? Он - не железный зверь, нет. Не кусок клепаного металла. Он - человек, и мы сами его родили. Наступит ли век машин? Я тут один, и самолет - мой друг. Мы с ним идем в битву, обнявшись. Внизу пустыня, красные пески, и начинается самум. Мне кажется - я в кабине, сквозь стекло, чувствую запах песка. Это дым и запах смерти, хруст смерти на зубах. Пока человек жив - он не сдается: летит.
Я хочу лететь вдвоем с тобой. Но для тебя закрыто мое небо. Я рабочий неба, а ты - рабочая шикарной сцены; кто из нас счастливее? Я никогда не знал счастья. Я знал только радость. Когда пьешь хорошее вино, когда спишь с хорошенькой девчонкой: это - радость. А счастье?
Мне осталось одно счастье, последнее: небо. Знаешь, скоро война. Это от нас не зависит. Вернее, зависит: мы сами все сделали, чтобы она разразилась, подвели к ней себя, как бычков на веревочке.
Каждый - жертва. Бог хочет и милостей, и жертв. Чего хочу я? Чего хочешь ты? Я подхожу к самолету, сажусь, завожу мотор. Я перевожу почту из одного угла планеты в другой. Видишь, родная, какими маленькими стали расстоянья. Не успеешь подумать: вот Марсель, - как под крылом уже Алжир. Ты кричишь: Алжир! - а за стеклом кабины, внизу - уже Кейптаун, и вся Африка просвечена насквозь закатным солнцем. Только и делай, что садись на аэродромах да заправляйся. И дальше лети.
Знаешь, так скоро и будет: заправляйся и взлетай, и преодолевай, и радуйся.
Ты радуешься мне? Я радуюсь тебе. Вернее, одной мысли о тебе. Я думаю: Натали, - и мое сердце становится похоже на белую заячью лапку. Это странно для такого большого и совсем не робкого мужчины. Смеюсь сам над собой, улыбаюсь себе. Вижу свою улыбку в стекле. Отраженье улыбки. Как много нам дано увидеть! Как мало нам дано понять!
Понимаешь, почему я так часто пишу тебе? Мне самому странно. Когда ты сказала: "Я внучка русского царя", - я долго смеялся, хотя над этим не смеются. Не обижайся. Я смеялся над тем, что вот я - потомок французских королей, ты - внучка русского царя, и всех наших предков убили, и все они умерли; а мы еще живы. Сознавать, что ты жив, так весело.
И еще мы бедны, а это тоже смешно.
А ты хочешь быть богатой?
Женщина, хочешь стать богачкой? Выйди замуж за богача. Так просто.
Не обижайся на меня. Я несу чушь. Это от счастья. И от одиночества.
Ждешь ли ты моих писем? Читаешь ли их? Однажды я посажу тебя в мой верный "Бреге", и мы взлетим. Почему ты была тогда в Орли? Провожала кого-то? Я не хочу этого знать. Мы летим, и ты отводишь со щеки прядь твоих свободных, вольных волос, они вылетают из-под шлема и улетают сизым, золотым дымом. Касаются моих губ. А мои губы смеются. Они всегда смеются. Я смешливый француз. А русские, говорят, часто плачут.
И мы летим, и земля под нами; земля живая, как ты. Она плывет подо мной, раскрывается. Я целую ее глазами. И не смею поцеловать губами. Я лягу на нее, я лягу в нее лишь тогда, когда умру. И это будет наша свадьба.
Пожалуйста, не смейся надо мной. Я ведь тоже умею плакать. Вот мы летим, и все выше забирает в воздухе "Бреге", задирает фюзеляж. Может ли самолет подниматься бесконечно? Не может, это ясно. Когда мотор откажет? Когда воздух перестанет поддерживать крылья?
Но я тяну руль на себя, все на себя, и мы забираемся все выше, все выше и выше, и ты смеешься все равно, и я отвечаю тебе смеющимися губами: я - твое отраженье, ибо всегда мужчина - отраженье женщины, хотя все думают иначе.
Я твое зеркало, а ты - мое. Я твое крыло. Я твой воздух. Ты даже не знаешь об этом. Тебя обнимает Париж, он сыплет тебе в подол сладкие крошки своих пошлых круассанов, и ты кормишь ими жирных голубей в саду Тюильри, в Люксембургском саду. Возможно, тебя обнимают другие мужчины. Все равно ли мне это? Я говорю себе холодно, ясно: мне это все равно, - и не верю себе.
Мы забираем все выше, и воздуха нет уже. Ты кричишь мне: Андрэ, вниз! - но теперь я смеюсь от радости, от счастья, потому что я хочу с тобой, и только с тобой, все вверх, и только вверх и вверх".
Скомкать письмо в руке. Поднести бумажный комок к пламени свечи. Испугаться. Расправить бережно, разглаживая предсмертные складки. Исцеловать мятый лист бумаги, пахнущий табаком и пустыней, пожарами и бензином. Капли, сердечные капли. Не пей, ты ж еще молодая! А сердце - старое. Так судил Бог.
Уснуть. Лучше умереть.
А утром - платье обнимет так тесно, не вздохнуть. Зеркало уйдет под воду времени, ленивый айсберг. Кофе крепкий, черная кровь. Вместо завтрака - бокал розового ронского вина. Сигарету в зубы. И сидеть так, сидеть перед зеркалом: да, еще красива. И еще долго будешь красива. Пушкина вспомнить: "Ты молода… и будешь молода еще лет пять иль шесть".
А потом поднести к уху телефонную глухую трубку и сказать медленно, тихо: "Картуш, я выйду за вас. С одним условием. Если я захочу вдруг полететь в Марокко - вы сами купите мне билет".
Мать зверей
Глава пятнадцатая
Пален сказала Игорю: я больше не хочу тебя. Я люблю другого. А выхожу замуж за третьего.
Игорь пожал плечами. Хотел расхохотаться и не смог. Только рот дернулся.
- За кого выходишь?
- За Картуша.
И глаза гордостью победы не блестят. Волосы тусклые, губы и пальцы пахнут табаком. Скоро ей понадобится хороший густой грим.
- Тебе нельзя много курить.
- Я знаю. Знаешь, Юкимару тоже женится. Сподобился.
- Сезон свадеб. - Желваки перекатились на скулах. - И тоже на манекенщице?
- Тоже. На девочке совсем. Еще неиспорченной. Видимо, он устал от шлюх.
- Что ж Картуш себе цыпленочка не нашел?
- Договаривай: а берет шлюху. - Устало пепел ссыпала в ладонь. - Я сама от себя устала.
- Я не священник и исповедь слушать не хочу.
Повернулся, ушел.
Присмотрелся на показах к японочке. Подошел, разговорился. Миленькая! Бойко по-французски щебечет. Поведала: живем с сестренкой у знаменитой мадам Мартен, сюда, в дефиле к Картушу, нас мадам и сосватала, так прелестно, я в восторге!
Смущалась, ковыряла носком туфли паркет. Глазки плыли юркими рыбками. Вплыли в его глаза. Что чувствовал? Сердце холодно, как всегда. Даже Натали не растопила этот лед. Зачем жмет чужому ребенку руку, глядит жарче, наклоняется ближе? Опасно так взрослому мужчине наклоняться к юной девушке.
Когда узнал, что Юкимару женится на этом раскосом птенце - ушам не поверил.
Внутри вспыхнула нехорошая, лютая боль.
Почему он это сделал? Свадьбу в ресторане отеля "Режин" играли сразу после пышной свадьбы Картуша. Изуми, нежная, тихая. Ничего не понимая, сидит за столом в белой европейской фате: вынули жемчужину из чужеземной ракушки, дорого продали на Блошином рынке. Игорь сидел рядом, как друг жениха. За столами то и дело вставали мужчины, женщины - будто зажигали живые глупые свечи, - огнем их головы мотались на сквозняках, огнем горели в руках рюмки и бокалы. Звон стоял. Игорь не чуял под собой пола. Потолка не видел. Будто летел. Затравленные, косые глазки. Крепко, больно сжал локоть девочки.
- Вы по любви за него идете?
Рыбки-уклейки метнулись, поплыли прочь с лица.
- Я… не знаю…
"Честно отвечает". Игорь плотнее вдавил пальцы в нежную кожу. Изуми чуть не вскрикнула. Ухо обжег шепот:
- Хотите убежать?
Гомон гостей, и дикий, слепящий свет люстр, огонь брызгает кипящим маслом, ожоги на лицах, ожоги на руках, и выжжены глаза, не видят ничего. Через стол - через белое поле необъятной скатерти с гусиными кровавыми горлами бутылок - лицо, тоже косорылое, тоже японское. Бывшая жена Юкимару. Марико. По прозвищу Белая Тара. Что она делает с перстнем и блюдом? Рис, рыба. Суси. Высыпала в суси яд - он видел. Пододвинула к девочке. Кто пригласил смерть на свадьбу?
Изуми протянула руку к суси. Засияли глазки.
- Это наша японская еда!
- Жри лучше французскую лягушку. - Грубо схватил тарелку и перевернул. Суси вывалилось на скатерть. Рядом восклицали и пели. Ему казалось - это революция, взяли Бастилию, и народ голосит "Ça ira". - Это полезней!
Оглядывалась жалко. Одинока. Жених поет, танцует с другой. Зачем женится на девчонке? Чтобы лопотать в постели по-японски? Бутерброды с черной русской икрой лоснились в лучах огромных люстр. Юмашев расстарался. Может, у Дуфуни заказывал? Игорь схватил Изуми за руку.
- Бежим!
Не сказала ни слова. Дала вывести себя из-за стола. Покорная овца, колокольца на шее не хватает. Он понял: она не совсем понимала, что с ней происходит. Что происходит со всеми ними.
Взял ее за руку, за талию. Так, в притворном танце, и прошагали к двери. Игорь толкнул дверь плечом. Гомон, запахи яств и пота - позади. Мраморная лестница отеля. Чугунные перила. Юная женка знаменитого кутюрье!
"Я все делаю правильно. Так надо". Рука в руке. Рванулся. Побежали. Метрдотель проводил молодую парочку завистливым взглядом: эх, юные годы, где вы.
Как ехали к нему домой - не помнил. Только личико странное, восточное моталось перед ним: дынная семечка, бледная камея.
Ничего не осталось в памяти. Ключ. Кровать. Дым. Серый дым Парижа за окном.
Налег на нее всем телом, услышал жалобный стон. В пылу и беспамятстве не понял: она - чистая.
Сделал ее женщиной. Юкимару его убьет.
Куда она пойдет после безумья, опьяненья?
Шептала ему по-французски, рот ко рту:
- Уедем в Японию! Это страна счастья…
А потом - по-родному лопотала.
Зажмурился. Закрыл девочке рот горячим ртом. Еще одна! На ночь? На всю жизнь?
Где она, вся жизнь?
Перед красной кровью набухшими веками - река, разлив на полмира, березы на ветру: Волга, а может Нева, а может…
"Россия, матушка милая, родненькая… Что я делаю тут…"
И голос Шевардина, глухой, подземно-тайный бас прогудел в нем, внутри, старым, века назад отлитым в апрельских полях, горячим колоколом: "Не велят Маше-е-е… за ре… за реченьку ходить… не велят Маше любить…"
- Изуми… ты… изумительная…
Она все равно не поймет по-русски.
Уткнул лоб в сырую мякоть подушки.
Пора съезжать из президентской мансарды. Картуш завтра увеличит ему жалованье.
"Зачем я сотворил это с нею? Кто такие люди друг другу? Почему все болтают: будет война?"
Смеялась и плакала - все вместе. Суси с ядом. Шампанское и устрицы. Золотые слезы в черном бокале.
* * *
Две женщины ночью стоят на мосту над Сеной.
По-русски с наслажденьем говорят.
То громко: слушайте, французы, нашу великую речь! То тихо, нежно, шепотом: может, тайны друг дружке поверяют?
- Я так рада нашей встрече, ты не представляешь…
- Почему. Представляю.
Смех. Воркованье смеха. Две голубки.
- Ты не пьяна?
- Нет. Хорошее вино. Не пьянит.
- А кальян?
- Русской бабе нипочем эти арабские побрякушки.
Снова смеются. Мурлычут, две кошки.
- Как ты живешь за своим генералом?
- Да как, как… Как могу, так и живу.
Фонари, отраженные в реке, дрожат и плывут жидким золотом.
В руке у той, что ростом повыше, сигарета. Другая не курит - нюхает дым.
Одна тонкая, вот-вот переломится. Другая - широкоплечая, грудастая. Широкие скулы, лицо-тарелка. Даже в синем фонарном свете виден румянец во всю щеку.
- Слушай, подруга! Мы ведь обе Натальи!
- Ха, ха…
- Тезки, значит… Как я не догадалась…
- А я догадливая.
Дым вьется над гладко причесанной русой головой.
- А правду говорят - ты внучка царя?
- Правду. Только кому здесь, в Париже, цесаревна нужна? Да и какая я цесаревна… блядь модельная…
- Молчи. Бога не гневи. Так нельзя о себе.
- Можно. Все можно.
- А слушай, дай закурить?
- Тебе ж нельзя, ты ж певица…
Рука протянута. В пальцы худая вкладывает скуластой сигарету. Подносит огонь.
Тонкие пальцы ссыпают пепел в Сену, в круженье ночного ветра.
- Так по России тоскую… хоть утопись…
- Так утопись, родная.
- Это против Бога!
- А ты против Бога часто шла? Грешила ведь? Или что, ангелочек?!
Молчат. Река течет.
- Грешила.
- Ну так согреши в последний раз.