Русский Париж - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 24 стр.


* * *

Война, да, война.

Разлит в воздухе странный, далекий сизый дым.

Уж по горло войнами сыты; зачем еще одна?

Игорь и Анна встретились внезапно и странно - в продуктовой лавке. Анна покупала гусиные шейки - из них, дешевых, варила бульон с луком. Игорь зашел купить мясной вырезки. Из Анниной сумки торчала бутылка с молоком. Игорь увидел Анну первым. Расплачивалась с лавочником. Слегка дрожали руки. Игорь отметил желтизну прокуренных зубов в мгновенной, напряженной улыбке. Будто ей кто чужой пришитыми нитками губы растянул.

Обернулась. Сделала шаг. Поскользнулась на гладком полу. Сумка вывалилась из рук. Бутылка разбилась с тихим стеклянным ахом, потусторонним звоном. Игорь кинулся. Собирал влажные осколки. Поднял голову: ее глаза натолкнулись на его лицо, отшатнулись, застыли ледяной зеленью.

- Вы?

Засунул пакет с гусиными шейками глубже в сумку. Захотелось скорее уйти, исчезнуть.

Изнутри этой сухопарой, желчной женщины било жестокое пламя.

- Вы мне не рады?

- А чему радоваться?

Вырвала сумку у него из рук. Губы кривились болью.

- Теперь дети останутся без молока.

- Я куплю вам. Не огорчайтесь.

За молочным прилавком взял две бутылки. Анна следила за его руками, за гибкими пальцами, - из них в пухлые руки лавочника перетекала ее жизнь.

- Я не приму ваш подарок.

- Вы дура.

Глядел весело, нагло. Глаза масленые.

Анна рассмеялась против воли.

Протянул сумку. Руки соприкоснулись. Она отвернула лицо.

- Я провожу вас.

Увидел себя в зеркале лавчонки: блестящий жуир рядом с простолюдинкой. Устыдился разнице их положений.

А яркие, ледяные, зеленые глаза из зеркала ему кричали: "Ты из грязи в князи, ты вор, прощелыга и парвеню, поддельный ты аристократишка, денди из подворотни, а я - горящий дух, и далеко тебе до меня".

- Не надо. Я сама дойду.

- Что ж вы не спросите, как я и где?

- По вас видать. - Окинула его презрительной усмешкой глаз и губ. - Я вам теперь не чета.

- А вы все пишете стихи, Анна Ивановна?

Анна замерла. Они все еще стояли в лавке, и лавочник косился на них - скорей бы ушли эти иностранцы.

- А вам есть дело до моих стихов?

Вышла из лавки первая, гордо подняв голову. Игорь сзади любовался сухой, длинной и крепкой шеей. Когда оказались на улице - между ними все стало проще, теплей и веселей. Натянутость испарилась.

Болтать захотелось, по-птичьи трещать неумолчно. Анна с трудом подавила желание рассмеяться во весь голос. Игорь наблюдал, как теплеют ее глаза.

- Вы в берете! Снимите! Осень жаркая!

Она ухватилась рукой за берет.

- Не сниму! Я без берета - уже не я!

Наконец-то засмеялись оба, облегченно, заливаясь смехом, как дети. В проеме между домов серебряно, зелено блестела Сена. Вышли на набережную. Прямо перед ними шумел на теплом ветру красный каштан - красный, пожарищный, чудовищно яркий. "Красный флаг советский". Анна поежилась.

Игорь, сощурясь, глядел на листья цвета крови.

- Это дерево-распятие.

В шуме ветра он еле уловил ее шепот.

* * *

Гусиные шейки и молоко, молоко и гусиные шейки. Старая мансарда. Сколько любовников и любовниц видели эти стены, заклеенные тысячью обоев? Она явилась к нему не для объятий. Слишком много их и у нее за плечами, и у него. Оба хороши. Что вы будете, Анна Ивановна, аперитив? У меня есть грушевая водка. Сосед привез из Вьенна. Вы никогда не пили грушевую водку? А персиковую? К черту аперитив. Так темно уже! Видите, окна синие. У вас нет холодильного шкафа? Молоко скиснет. Вам не надоел Париж? Вы не хотите обратно в Аргентину? Я думал, вы скажете - обратно в Россию. России больше нет. Ее нет ни в пространстве, ни на карте. Ее нет - нигде. И она везде.

Спинка старого кресла жжет лопатки. Зрачки жжет абажур. На столе - пишущая машинка. Зачем она здесь? Неужели он пишет? Что? Мемуары? Да ведь он неграмотный; он вор и тангеро. Он столько пережил, что на сто книг хватит!

Я увез бы вас с собой в Аргентину, Анна. С меня достаточно Парижа. Русский эмигрант - отребье, отброс. Мы здесь навсегда чужие. А вот вы, вижу, приспособились. Да, мне повезло. Меня подобрал Картуш. Кто, кто? Вы не знаете Картуша? Нет. Это великий модельер. А еще я скоро буду сниматься в кино. И заработаю много денег. И тогда…

О ледяную улыбку можно разбиться. Она знает все про деньги, про жадность жить, про вранье и правду. Про чистоту сердца. Про великое искусство. Гений не стоит никаких немыслимых денег. Гений стоит только одного: объятья Бога.

Уже ночь. Зачем я здесь?

Вас муж побьет?

Он никогда не поднимал на меня руку.

Но ведь у вас были любовники. Не отпирайтесь. Вы ничего не едите. Хотите бриоши? Хотите лионские кнели?

Следил, как отпила из бокала: глоток, другой, как птица, горло закинув, глотая с трудом, как в болезни. Честное вино, крепкое, мускат из Перигора. О, он понял, на кого она похожа: на скаковую лошадь, на мустанга из Камарга. Оседлать! Нет. Не удастся. Они оба выше любовной борьбы.

Воздух густел, становился вязким. Чернота ночи винной сладостью оседала на зубах. Улыбки гасли. По крыше стучали лапки бессонных голубей. Крыши Парижа, кренятся, летят. И они тоже летят. Двое. В одной кабине. Самолетные лопасти вращаются, гудят. Все выше и выше. Она сегодня не придет домой. Аля не сварит бульон. А Ника будет плакать, а потом Аля его утешит и расцелует, и он, зареванный, уснет, вздрагивая во сне ногами и руками, как котенок.

Летели, смеялись, молчали, умирали, и между ними летел стол, и наклонялись бутылки и бокалы, и светилась в тарелках остывшая, бесполезная еда. Неразобранная кровать. Забытая жизнь. Нас двое, и мы русские. И мы в Париже. И мы одни. И мы всегда будем одни, даже если будем вместе.

Но вместе не будем никогда.

"Мы вместе навсегда!" - кричали глаза. Закрылись тяжелые веки. Мы вместе и не вместе, мы рядом и далеко. Страшно далеко; так далеко не бывают друг от друга люди. Чем сжечь расстоянье? Поцелуем? Не надо губ. Не надо дыханий и пота, и кожи. Люди соединяются иным.

И все ближе, ближе, вот так; и все бесповоротней.

* * *

- Мама, мама, где вы были! Мама, мы так волновались!

Алино отчаянье вперемешку с восторгом. Бледное, как шляпка сыроежки, лицо Семена.

Протянула сумку. Бутылки с молоком звякнули.

Тихо сползла по притолоке. Села на корточки в дверном проеме.

О чем говорить?

И Семен молчал.

* * *

Лев Головихин все-таки снял этот фильм. Слишком нужен он был именно сейчас.

Деньги на съемки помог найти сам президент. Богатые концерны раскошелились. Съемки проходили в Лотарингии и Эльзасе. Леса и поля оглашались криками раненых, дымы ползли по лощинам: эта земля снова переживала мировую войну, ее труп оживили - в назиданье или в устрашенье? Актеры старались. А Игорь не старался ничуть. Он понимал: начнешь стараться - исчезнет наглая, волшебная легкость полета, лжи, так похожей на правду.

Лев кричал: "Встань сюда! Подними руку так! Скажи вот что!". Игорь когда слушался беспрекословно, а когда и восставал. И когда гнул свое - получалось лучше всего.

Деньги, деньги! Он отпросился на съемки у Картуша. Картуш разрешил: шутка ли, его манекенщик - будущая кинозвезда!

Дым съемок, бутафорский дым сражений. По сценарию Игорю надо умирать. Он ползет по земле, глаза ему застилает последний в жизни дым. Может, он летит, и это облака? Герои-французы побеждают немцев. Французы герои, а он кто?

"Я французский герой", - шептали губы. Не верил себе. Деньги, толстые пачки франков маячили впереди. И все равно втягивался в опасную игру, лживо именуемую искусством.

Эльзасское вино оказалось не хуже ронского и луарского. Франция нравилась ему все больше. Актер синема, подумать только!

На свежем воздухе лапал за зад девчонок-инженю. Расспрашивал оператора про новомодную кинокамеру "Gine Nizo".

Когда брился - довольно глядел на себя в осколок зеркала, любовался. Будто на чужое лицо смотрел. На портрет в Лувре.

"Ах, милль дьябль, да ведь и в Лувре я не был; надо бы сходить, полюбопытствовать. Кабесон, проныра, в Лувр свой холстишко запродал, Кудрун написала!"

С мадам Стэнли Игорь держал связь. Иногда ему на почту в Страсбург приходили письма от Кудрун, до востребования. "Приезжай с победой, - озорно писала толстуха, - ты уже герой! Эн шлет тебе привет. Он успел тебя полюбить".

Полюбить, вон в чем штука. Пожимал плечами. Ветерок из окрытого окна налетал, ерошил отросшие волосы. Все его любят, а он? Чем он ответит людям? Жизни?

Иногда из ночной тьмы всплывало рыбой фугу нежное овальное личико, слышалась сбивчивая, пряная, изломанная речь. Падал на пол черепаховый гребешок. Раскосые глаза превращались в серые бездонные русские колодцы, потом - в круглые, печальные глазенки старой обезьяны Додо. Женщины, бабенки, девчонки. Додо отвратительна. Ольга забыта. Изуми, бедняжка!

О Натали старался не думать.

И тонко подкрашенные старушьи, обезьяньи зенки обращались внезапно в холодную зеленую волну Сены, в эту зеленоглазую реку - время, время, не уходи, время, зачем ты так истрепало меня, я флаг на ветру, я бьюсь, сырая и тяжелая ткань рвется, и дыры зияют, - а я ведь еще столько должен - могу! - сделать в жизни. Зеленые, соленые глаза, не мучьте! Я вернусь к вам.

Когда-нибудь. Я вернусь.

* * *

Премьера "Героев Вердена" в Париже. Весь Париж ломится, летит в синема!

На каждом углу газетчики кричат: "Фильм века! Фильм века!".

Анна купила газету, развернула. С первой полосы ей в лицо ударила взрывная волна. Солдат нес другого на плечах. Согнулся под тяжестью друга. Лицо из-под каски - все в саже. Глаза горят - два угля. Размытый газетный снимок. Кадр из фильма.

А ей в ужасе почудилось: настоящий.

"Вот так начнется война. Так начнется".

Поднесла газету ближе к близоруким глазам. Господи, и ведь уже нужны очки! Старая макака. Боже, бредит она!

С газетной шуршащей страницы на нее глядело лицо Игоря.

"Нет, врет бумага, - говорила себе, идя домой быстрым шагом, заталкивая свернутую в трубку газету в карман плаща, - врут глаза! Не он! Просто - похож!"

Хитрый лисий голос внутри шептал: да он, не обманывай себя, видишь, какую карьеру в Париже сделал этот русский богемный мальчик, это бандит, тангеро, шатун.

Каждый день ездила теперь в русский храм на рю Дарю - священник Николай Тюльпинов положил маленький оклад за то, чтобы ей мыть каменные плиты церкви, утварь мокрой тряпкой протирать, огарки свечные из паникадил вынимать и в корзины бросать. Церковной ли мышью заделалась, Анна?! Все в жизни надо познать. И это - тоже.

Отец Николай сегодня ей дал деньги. Как милостыню - купюры протянул. Чуть не заплакал.

Добрый отец Николай, это верно. Да хуже воровства такая простота и доброта.

Анна вышла из храма, поднесла франки к лицу и прижалась к бумажкам губами. Позор, Анна Царева! Деньги целуешь!

"Это не деньги. Это полмесяца жизни дочери и сына. Я уж давно святым духом питаюсь".

Да, исхитрялись они по-всякому: Аля рисовала карикатуры в парижские газеты, Семен так и работал на советский НКВД. Слава Богу, больше ему не приказывали убивать русских генералов.

"Это война, - он обнимал Анну за плечи, - Аннинька, идет война, она уже идет, поверь".

Анна - не верила.

Идя мимо синема "Глоб", внезапно остановилась, потянула дверь на себя. В кассе билет купила. Долго смотрела на кусок бумаги с цифрами: ряд, место.

- Когда сеанс ближайший? - спросила, нагнувшись к окошку.

- Сейчас, мадам! Через десять, нет, через восемь минут!

* * *

Головы, головы. Ряды деревянных кресел. Полумрак. Парижское тесное, душное синема. Кто изобрел это чудо: картинка на холщовом экране, и буковки на черном фоне, и серые люди, и серые лошади бегут, и серые пушки стреляют?! Анна еле нашла свое место. Проходила меж кресел, наступая людям на ноги, извинялась, ей вослед кто шипел возмущенно, а кто ноги под кресло подбирал и скалил зубы: "Силь ву пле!".

Уселась. Деревянная спинка давила под лопатки, холодила спину. Анна сняла плащ. На нее опять зашикали - она всем мешала. Люди досматривали предыдущий сеанс, а между сеансами в парижских синема не было перерыва. Анна повела глазами вбок - слева соседа не было, а справа девчонка взасос целовалась с парнем. Легкий гул стоял в темном зале, будто бы все они сидели во внутренности летящего самолета, в металлическом бочонке, несущемся меж облаков. Страшно, должно быть, лететь в самолете, невнятно подумала Анна, а глаза ее следили уже бегущие по экрану титры, и она ничего не понимала в белых гусеницах медленно ползущих французских слов.

Летели и ползли белые титры, как облака в иллюминаторе, и у Анны сильно закружилась голова. Она целый век не была в синематографе. Кажется, в Праге последний раз. Ну да, с Залей Седлаковой. Заля сама купила билеты и ее повела. А что они смотрели? Анна не помнила. Кажется, мюзикл какой-то. С Марлен Дитрих в главной роли.

Экран разлетелся на мелкие осколки, и Анна не сразу поняла: это взрыв, и земля и камни и люди летят в разные стороны. Обрывки, ошметки людей. Взрыв, это взрывают, это война, сказала она себе, и у нее захолонуло сердце. Дети! Разразится война, и так будут греметь взрывы, и ее детей разорвет на части, на кровавые лоскуты. Она вцепилась в подлокотники кресла. Зачем она сюда пришла! "Надо встать и уйти". Ноги отяжелели, будто она напилась вина. "Я не хочу, не хочу!" Война катилась на нее, надвигалась, не было пощады, война жадно рвала надвое экран и жизнь, Аннино худое тело, потрошила ее, как рыбу, вынимая душу из-под ребер.

Анна понимала: да, так, все так и будет. Или это уже было?! "Было, это уже было", - сказал в ней ледяной, металлический голос. Анна старалась следить глазами шевеленье, копошенье фигурок на экране. Фигурки, обряженные солдатами, куда-то бежали, разевали беззвучно рты. На сцене сидел тапер - Анна не видела его в темноте, - горбился за фортепьяно, раскачивался туда-сюда, как старый еврей в синагоге, в такт музыке. Музыка лилась из-под пальцев тапера сначала подпрыгивающая, почти веселая, как острый, резкий танец кэк-уок, потом - страстная: бурленье горной реки, бормотанье расстающихся возлюбленных. Сердце Анны сжалось. Она уже не следила за прыганьем фигурок на экране, а слушала музыку. Изредка на смоляной черноте вспыхивали ледяными буквами титры. Анна читала их вслух. Ей уже все равно было, что скажут о ней соседи.

- Они бегут в атаку, - вслух переводила Анна с французского на русский. - Венсан ранен!

Девчонка справа просвистела в дыру от выбитого зуба:

- Мадам, ты, полегче!

Это "tu" вместо вежливо-сладкого "vous" заставило Анну содрогнуться. "Вот эта девочка, когда начнется война, будет первая меня бить по щекам, плевать мне в лицо. Она предаст меня. Я буду для нее - мусор, чужеземка, дармоедка. Никто. Они… и своих-то, французов, будут предавать… У нее - морда предателя, это барсучиха…"

Мысли неслись в голове смутные, яростные, жалкие. Война на экране летела вперед, увлекала Анну за собой. Анна падала в игрушечную войну, как в настоящую пропасть. Разницы не было. Кто она? Где она здесь и сейчас? В темном вонючем зале? Или - внутри сраженья, и оно последнее, ее сейчас убьют, и другого не будет?

Не будет другой жизни. Другого синема. Будет только это. Это одно.

Сзади возник густой, как патока, возмущенный голос:

- Эй, там, мадам! Перестаньте мотать головой! И снимите берет! Я из-за вашей головы ничего не вижу!

- Bien, - сказала Анна и стащила с затылка берет. Голове стало прохладно и пусто. В битком набитом зале она чувствовала себя одинокой, будто плыла одна в старой просмоленной лодке. Где-нибудь на Оке, в Тарусе. Или - около Александрова, на Святом озере.

Когда с экрана прямо на нее побежал окровавленный солдат со знакомым, таким родным лицом - она ничего не поняла. "Игорь", - вышелестели губы. Солдат бежал, сминая пространство, вокруг его бегущих, подламывающихся ног гулял и играл последний ветер. Грязные штаны. Гимнастерка в крови. Это черная кровь, черно-белое кино. И тапер старается, наяривает вовсю, не жалеет старых костлявых пальцев. Трынь! Брынь!

Солдат бежал на нее, и Анна крикнула на весь зал:

- Игорь!

Назад Дальше