* * *
- Мадам! Мадам! Я вас узнал!
Такси притормозило рядом, шины шуршали, Анна сразу не остановилась - шла, закинув голову. Господи, по-русски окликнул!
- Мадам, прошу!
За опущенным стеклом - седая голова. Старый седой орел, глаза, видавшие виды. Где она его видела?
- Мадам, о, вспомните! Я вас подвозил с вокзала. У вас такие милые детки!
Анна сжала руки.
- Генерал!
- Да, генерал Денисов, Иван Дометьевич… Господи, да садитесь же, родная, едемте со мной! Ах я нахал, не спросил даже, есть ли времечко у вас…
Она уже неловко, неуклюже влезала в тесное старенькое авто.
Не спросила его, куда везет ее, зачем. Русский генерал! Все родное!
И ее он назвал - "родная".
Они все друг другу родные в этом городе, в этой столице мира, в этом вечном уличном кафэ, где голуби гуляют по столам и под ногами, где никому ни до кого дела нет… где на улице умрешь - и в Сену ночные бродяги, клошары, бросят тебя, прежде карманы обчистив…
Денисов, Денисов… Да он же… Невероятно.
Громы встрелов, горы трупов, кровавые полосы по вчера живым лицам, по синюшным, вздутым рукам. Белая гвардия, горе и ужас отступленья. И это - пережить!
А он уже гудел, радостно, счастливо, над ее ухом:
- Моя армия, да… я чудом спасся… изранен весь… я не боялся смерти… я хотел вернуть, вернуть голубку мою, Россию!.. вернуть царя, вернуть Бога… ибо понимал: их обоих убивают, и убьют навек… так и вышло… а вы?.. где вы, что вы?.. вы меня-то хоть знаете, слышали обо мне?.. превыше всего - Россия… да ведь нет ее, нет уже, матушки…
- Я знаю вас, - из ее горла вылетели не слова: птичий клекот. Слезы лились по скулам, по подбородку. - Иван Дометьевич!.. вы…
Руки вцеплялись в руль, пальцы белели.
- Не надо. Прошу вас, не плачьте!
Остановил авто около террасы кафэ. Господи, сколько таких кафэ в Париже! И им суждено здесь сидеть визави. И вот чашечка кофе, и вот другая. И какое-то дикое, вычурное пирожное, сладость французская - она всегда была к ним равнодушна. Мать когда-то оставляла их, детей, без сладостей, если они не выучат урок, если не сыграют правильно этюд Карла Черни на фортепьяно. Она привыкла жить без излишеств. Скупо. Скудно. Как нежно смотрит старик на нее!
- Ешьте, ешьте, золотая моя…
Давилась, а ела. И - вкусно оказалось.
Речь текла и сбивалась, речь плыла и таяла сахаром, горькой солью на языке; речь вилась и исчезала сизым дымом, ее можно было вдыхать, как цветок, плакать над ней, как над дорогим усопшим, во гробе лежащим.
- Вы освоились?.. о, невозможно привыкнуть… все равно чужбина… а молитесь где?.. а, да-да, у отца Николая, на рю Дарю?.. святой человек, великий… и я к нему бываю на чаек приглашен… Пасху вот давеча вместе встречали… а вы занимаетесь чем, солнышко?.. ах, вы поэт?.. писатель?.. Боже, счастлив и несчастен тот, кто - пишет… вроде бы для людей все оставляет, все… и себя, и время свое… а - не все понимают, не всегда… часто - забывают… нет, нет, вас не забудут!.. вы…
Не давала договорить: перебивала.
- Устаете - все время - в машине? Ездить и ездить? Бензином - дышать?.. Кормите семью, понимаю… Дочь?.. Одна - дочь?.. И больше - никого?.. О… как же вы… И дочь одинока, и внуков нет?.. Еще надеетесь… еще…
Кофе остывал, приносили горячий, губы прихлебывали и обжигались, губы лепетали, трудились, чтобы нелепо, коряво рассказать биение сердца.
- А Россию помните?.. березки над рекой… я тут без березок - как без души… увидел бы - обнял, прижался…
- Попросите дочь, пусть родит вам внука, назовите - хорошим русским именем…
- А крестьян помните?.. как на ярманку едут… телеги гремят по мостовой, качаются… пахнет так хорошо, свежим караваем, творогом… ягодой давленой… хожу средь рядов - пряник за копейку покупаю!.. тульский, ароматный… А - службу на Рождество - помните?.. снега, снега… мятель… в храм идешь, тьма, на земле пуржит, а в бездне - над головою - звезды… крупные!.. чисто горят, ярко, ясно… как глаза… тех, кто умер… они смотрят на нас, Анюточка… смотрят, смотрят на нас!.. и крестишься тихо, бредешь и плачешь… радостными такими слезами…
- Да! А в храме - тепло… медом, воском как обдаст с порога… будто - в пчельник войдешь…
- Верно… огонь горит… свечи… огонь везде… иконостас пылает… радостно все, празднично, и у икон - елочки махонькие… и еловые ветви в больших цинковых ведрах… и - батюшка гудит, весь гудит, как огромный шмель черный… миром Господу помолимся!.. Боже, неужели все это было… было все… не верю… не ве…
Греть ладони о пустую холодную чашку. Женские пальцы касаются мужских, почти не касаясь.
- У вас, Анюточка, слезки-то по щечкам… как миро святое, текут…
- Что вы, Иван Дометьич… не богохульствуйте… я сама богохульница еще та… если б я духовные стихи писала… а то…
Им кажется: у них одно лицо, и одна улыбка, и слезы - одни на двоих.
* * *
Сидели в кафэ до позднего вечера, пока не продрогли.
Потом в авто сели. Клаксон у генерала испортился - не гудел.
Отвез Анну домой.
Пустая гулкая лестница. Аля открыла дверь. Прижала палец к губам: тихо, Ника спит. Глядела на сына остановившимся взглядом. Как вырос. Не узнать. Незаметно - пока она тут с собой боролась, с Парижем сражалась.
- Мама, где ты была?
Растерла лицо ладонями.
- В России.
- Мама, ты бредишь! Ты с ума сошла!
Губы Али дергались, брови отчаянно ползли на лоб.
"Она и правда думает - полоумная я".
- В кафэ сидела. С русским генералом. Помнишь таксиста, что подвозил нас с Гар де Лест?
Процокала на каблуках в кухню. Ничем съестным не пахло. Дети все подъели.
Семена не было дома. Она уже привыкла к его отсутствию.
Радовалась даже: одна поспит, на свободе, на просторе.
Под утро, не найдя спросонья теплой спины рядом, привычной руки, - кусала кулак, утыкалась в подушку лицом.
* * *
Горлышко бутылки. Какое оно хрупкое.
Бутылка - женщина. Широкобедрая… тонкошеяя. Схвати за шею - задушишь.
Задуши в себе желание. Желание дышать. Желание жить.
О, еще хочу пожить! Хочу!
А зачем?
А чтобы попить вволю, поесть. Я ж вечно не жрамши. Я танцовщица.
Жри! На том свете не пожрешь!
…на том свете мне причаститься дадут. Из теплых, добрых рук. И светом омоют.
* * *
Ольга Хахульская пила все подряд. Уже не разбирая. Было бы спиртное.
Ольга Хахульская любовников уже не выбирала - отдавалась направо и налево, всем подряд: тем, кто ее еще мог захотеть. На одну ночь. На час. На четверть часа! Все равно.
Она полюбила "Перно", полюбила крепкий "Рикар" и "Мари Бризар" - дух аниса одновременно и волновал ее, и успокаивал. Анис говорил ей, подмигивая из рюмки: все хорошо, Леличка! Все отлично! Тебе осталась одна забава: пей да гуляй, на том свете не погуляешь!
Ночи на набережных. Ночи в салонах. Ночи в кафэ. Ночи в дешевых пивных. Ночи в мансардах художников, в монмартрских мастерских. Булыжники мостовых старого Монмартра сбивали, царапали Ольгины высокие острые каблучки. Шла, пошатываясь. Иной раз и сильно шатаясь. Бывало - качнувшись, не устояв на ногах, садилась на тротуар, на мостовую. Так сидела, бессмысленно, пьяно улыбаясь.
Пако все видел. Пако не мог ее остановить. Однажды она крикнула ему в лицо: "Я любила только Игоря! И теперь - люблю!". Кабесон занес руку, чтобы ударить ее. И - погладил по локтю, по голове. Ольга хотела его оттолкнуть, грубо и ненавидяще; сунулась к нему - и внезапно обняла, и только потом оттолкнула.
Танго, парижское танго! Пьяная, она танцевала лучше, винртуозней, чем трезвая. Многие кафэ, многие ночные площади и мосты помнили ее танго. Аккордеон, захлебывайся! Ее приглашали наперебой. Иные думали: вот проститутка, и как танцует здорово, значит, и в постели чудеса покажет! Ее покупали, брали на ночь, бесцеремонно уводили под локоть - куда, она не знала. Шла беспечно, вихляя задом, нетвердо ставя стройную ногу, еще такую нежно-наглую, еще аппетитную. Колени, правда, начали угласто, кочергами, торчать: она пила много, а ела мало, и алкоголь выжигал ее изнутри.
В большом свете, среди богатых покупателей Кабесона, знали все. Сочувствовали горю. "Может, вы, маэстро, супругу… на курорт свозите?" Пако отмалчивался. Разговор умирал сам собою.
* * *
Пьяная Ольга, пьяно кружится мост, где всегда, от сотворенья мира, танцуют танго. Она весь вечер ходила, шатаясь, по Pont des Arts, то и дело вынимала из-под камисоли медный медальон - открывала его, углы губ дрожали, как у старухи: глядела на портрет Игоря. Давняя фотография, еще в России сделанная. Игорь - красавчик?! Мягко сказано. Ангел… архангел Гавриил, Благую весть несущий!.. нет, бери выше, мадам Кабесон: демон, и демон поверженный… падающий в черную пропасть…
Прижимала медальон к губам, зеленеющая, затянутая плесенью времени медь холодила пухлые, пьяные, пахнущие анисом губы.
Из сумочки доставала бутылку, пробку вытаскивала. Хлебала: жадно, полным глотком. А, тут у нее коньяк! Ну что ж, пусть будет коньяк. А не любимый "Рикар". Пары толклись вокруг мошкарой. Подолы чужих платьев задевали ее колени, ее голени. Мужские парфюмы шибали в нос. Эх, дурачье, сейчас она вам покажет класс! Русская балерина, петербургская хореография! Уроки танго в экзотическом Буэнос-Айресе! Какое изящество! Какие… движенья… ножки… какие…
Крепкая рука обхватила ее за талию. Она еще могла танцевать! Она еще танцевала.
Скрипка стонала. Бандонеон выл протяжно, тоскливо, как волк в зимней степи. Гитара ярилась и нападала - это была ее последняя битва.
Пьяное танго! Последнее танго! Как хорошо! Сколько воздуха, света. Ярко горит, пылает - видно сквозь ребра - красное сердце!
Мужчина, ведите вот так, а не так! Это я, я вас веду… Как вы соблазнительно делаете болео! А вот и ганчо. Я обхвачу ногою вашу ногу. Ты пойдешь со мной? Я дешево беру… Я дорого стою, щенок, дороже меня нет тангеры в Париже! Мужчина, ты пахнешь зверем. А чем пахну я? Коньяком? А-ха-ха, правда! Коньяк в сумочке у меня, во фляжке. Оттанцуем - выпьем, авек плезир! Плезир, ха-ха-ха… Дам я тебе удовольствие, дам! Доставлю! Ты поймал последнюю тангеру - так держи ее крепче! Улетит!.. у-ле…
Подкосилось колено. Задохнулась. Партнер бережно усадил ее прямо на асфальт у перил моста. Рядом играл бандонеон. Музыка так и лезла в уши, раздирала, мучила мозг. Ольга раскрыла сумочку. Вытащила флягу.
- Авек плезир… Тьфу!.. убежал, гадина…
Цветастое ситцевое платье задралось выше колен. Скрипач косился, смычок бешено бился в костлявой руке.
Ольга отдохнула, отсиделась, еще глотнула коньяку. Полегчало.
Встала, вцепившись в перила; вскинулась, как птица. Руки-мои-крылья! Вперед!
Ввинтилась в танцующую толпу. Музыка обняла ее, понесла. Ее тут же подхватили. Пьяно смеялась, дышала в лицо незнакомцу перегаром, ментолом, духами, - а ноги, привычные к работе, делали свое дело.
Скоро ли рассвет? О, еще не скоро.
Задыхаясь, оторвалась от тангеро, от мужчины, от чужого лица и улыбки. Попятилась. Осела на горячий от десятков ног, от музыки и поцелуев камень. Париж, дрянной мальчишка! Не стреляй в нее. Она сама. Она всегда сама!
Слышала свое дыханье. Леличка, ты сипишь как паровоз! На ночь - лимон… мед… малиновое варенье… молоко с содой и с маслом… и - горчичники, так, чтоб до костей продрало… Щелкнул золоченый замок черепаховой сумочки. Ольга выдернула из сумки револьвер. Пако купил ей "смит-и-вессон" - о, заботливый! А вдруг на нее кто нападет! Ночной Париж опасен, как ночной Нью-Йорк, ночной Токио!
А ночная Москва, матушка?! Головы там не сносить!
Советская… мертвецкая… Москва…
Рубиновые звезды над Кремлем… над снежным огнем…
Рука не дрожала. Никто не видел: все танцевали, и музыка играла. Конца нет музыке. Конца нет. Конца…
Легкий хлопок не услышал никто. Танцевали все, веселились.
К Ольге подбежали лишь тогда, когда молоденький тангеро запнулся об ее холодную, рельсиной торчащую ногу, чуть не упал, выругался: "Putain!" - а лежащая на асфальте красивая дама в цветастом ситце и не пошевелилась.
* * *
Документы были при ней. В сумочке.
Коньяк был при ней. В старой солдатской фляжке образца 1914 года.
Ажаны позвонили месье Кабесону сразу же.
Пако держал трубку в руке и глядел на себя в зеркало.
Слушал, что сыплет в трубку, как из пулемета, молодой старательный ажан, - и не слышал. Глядел на себя; себя разглядывал. Цепкий взгляд художника подмечал: вот натура бледнеет, вот на шее красные пятна. Безумием, обреченностью блестят выпуклые рачьи глаза.
В его особняк привезли мертвую Ольгу. И на эту натуру, с кожей уже в синеву, в зелень, с оттенком арктического льда, льдов и снегов ее родины, он тоже бесстрашно смотрел.
Когда ажаны ушли - Пако поставил на мольберт холст, взял уголь, кисти, палитру и стал писать портрет мертвой жены.
Техника a la prima, самая верная техника в мире; ибо схватывает единственное, истинное. То, что подделать невозможно.
Медленно, тяжко кладутся мазки. Жизнь - масляная краска. Вымажь своею жизнью мертвый белый холст.
Бросил палитру в угол. Холодная Ольга лежала безучастно. Она и в смерти не любила его.
В ее сумочке Пако нашел записку. Когда Ольга написала ее? Бог весть.
"ПРОСТИ МЕНЯ, ПАКИТО. Я НЕ МОГЛА ИНАЧЕ".
* * *
Семен положил на стол перед Анной деньги. Толстую пачку.
Анна глядела недоуменно. Деньги, так много?
- Семушка, ты у кого-то это украл?
Ему было трудно говорить - она видела.
- Нет. Как ты можешь, Анюта. Заработал.
Лицо Семена опухло, морщины волнами ходили по нему.
- Ты болен!
- Нет, ничего. Возьми.
Анна боялась дотронуться до пачки.
- Сема, я…
Она впервые видела так близко - такие деньги.
Лицо мужа, бледное, напомнило ей вялый лист подорожника у тарусской узкой тропы.
Она лечится им… спасается, прикладывает его к ране…
"Я сама - вся - сплошная рана".
- Анна. - Он взял пачку и насильно, морщась, сунул ей в руки. - Поезжай с детьми на море. На юг. Там чудесно. Ника перестанет кашлять. Аля вес наберет. Ну пожалуйста! Ну что ты!
Она не могла разлепить губ, они ссохлись и пылали, как оплавленные.
Семен купил три билета - ей и детям. Уезжали с вокзала Гар де Лион. Пакет горячих круассанов, питье, сырокопченая колбаса, помидоры, жареная курица. Семен позаботился о семье. У них все, как у настоящих путешественников. Улыбка Анны изображала радость. У нее еще больше исхудали руки, подумал Семен, плечи торчат, как вешалка. Ника, не по возрасту крупный, нянчил и тетешкал игрушку - деревянного утенка. "Крепкий какой, на Анниных-то кашах". Заставил себя улыбнуться тоже, многозубо, слишком бодро.
- Не навек прощаемся, Аннушка!
Испугался бездны, на миг промелькнувшей в ее широко открытых глазах.
- Да. Не навек. А давай - как навек!
Подалась к нему, и он подхватил ее - твердую как железо, худую, легкую, легче пера, - и так крепко к груди прижал - почудилось: косточки хрустнули.
* * *
А в это самое время Игорь напился до бесчувствия. Его можно было колоть штыком, рубить топором - не ощутил бы ни боли, ни ужаса.
Головой валялся на столе. В ресторане у Дуфуни.
Гладил его по потной голове Дуфуня Белашевич, гладил, и плакал над ним, и сквозь слезы смеялся: эх, такой хороший парень ты, родной ты Игорь Ильич, эх, мало за твое здоровье наши цыганки пили, мало тебе - чарку зелена вина - на черном, расписном подносе подносили! Неужели ж и тебя Париж скрутил, под себя подмял! Ты ведь уж знаменитым стал… Чего ж ревешь белугой, а?!
Игорь катал голову, как кеглю, по столу. Рюмки падали. На сцене пела широкоскулая девица, неуловимо на Левицкую похожая, да не она. По-русски пела. Казачью песню. "Ой, да не вечер, да не вечер… мне малым-мало спалось…" Дуфуня затряс Игоря за холку, как больного щенка.
- Очнись, сынок! Ну что ты, в самом деле! Давай вот лучше чайку крепкого, да с лимончиком…
Игорь трясущейся рукой вытащил из кармана пиджака шевардинскую иконку.
- Вот… вот… он мне перед смертью… великий!.. дал, завещал…
Поцеловал иконку пьяными солеными губами. Протянул Дуфуне. Дуфуня тоже поцеловал, перекрестился.
- Ах, матушка, Богородица…
Игорь скрежетал зубами.
- Всех баб… к чертям!
* * *
А в это самое время в Ницце по улицам полз катафалк: хоронили русскую девушку, молоденькую, девочку почти, красавицу. В гробу лежала, убранная розами, гиацинтами, крупными пахучими цветами магнолии. Немного народу за гробом шло. Горожане провожали процессию тоскливыми и любопытствующими взглядами, шептались: русские, русские. А девочка как хороша, бедняжка!
Маленький оркестр играл похоронный марш. Ярко, жарко светило солнце. Тихо шелестели под ветром голокожие платаны. Высокий пожилой мужчина в пенсне медленно, тяжело переставляя ноги, шел за гробом. Узнавали. Кланялись. Да, он, русский литератор. Недавно громкую премию получил. И что за мода в Европе на все русское? Что, у нас французов нет гениальных, ярких как кометы?
Под руку пожилого господина поддерживала кудрявая седая женщина с лицом Леонардовой мадонны. Жена да прилепится к своему мужу, и будут плоть едина.
Писатель неотрывно, жадно глядел на изголуба-бледное личико в гробу. Под музыку шагал, прямой как солдат, чугунными ногами. Руки сцеплены в замок, чтобы не видно было, как пальцы дрожат.
Куколка, милая куколка моя, дай насмотреться на тебя, пока ты тут. Сейчас тебя вынут из кукольного ящичка и положат в маленькую деревянную коробку. Коробочку забьют гвоздями, тоньше паутины. Молоточек с ножку кузнечика. Моя родная куколка, не плачь. Кто нарисовал тебе посмертные слезки на белых щеках?
Писатель шел, передвигая картонные ноги. Шаг. Еще шаг.
Это хоронили Алину Краснову.