Барчуки. Картины прошлого - Евгений Марков 6 стр.


- Разорил, право, - зевая и вместе улыбаясь, будто нехотя, отвечал старик. - Да нешто ведьмы по амбарам ходят? Что им тут делать? Они где около жилья пакости творят, около коровы или лошади, а в амбаре чего ей искать?

- Так никогда не видал? - с сожалением повторил Саша.

- Ну её совсем… Зачем этих тварей на ночь поминать? Не годится…

Длинный и широкий амбар стоял на столбах, аршин от земли; под ним простиралось неведомое нам и безграничное для нас подземелье - приют всех страхов и диковинок, даже среди бела дня. По окраинам этого мрачного приюта жила иногда старая жёлтая сука, прятавшая в темноте своих разноцветных мордатых щенят; но что было далее вглубь - фантазия не в силах была даже представить себе. Говорилось между нами, по преданью, будто когда-то давно Пашка по прозванию Козёл, теперь большой лакей, а тогда ещё мальчишка, отличавшийся безумною храбростью, прополз всё подземелье насквозь, спасаясь от побоев своего отца; мы этому подвигу едва верили, хотя знали неустрашимость Пашки.

Еще рассказывали, что тоже очень давно один караульщик видел, как в глухую полночь из-под амбара вылезла большая белая свинья и пошла прямо через поля на Успенский погост…

Все эти воспоминания вдруг ударили меня в сердце, как ножом, и я с неописанным замиранием в груди, словно против воли, обратил свои глаза на этот нечистый подвал, который чернел как раз сзади нас; одна куча соломы отделяла наши головы от его пасти… Зачем это только мы выдумали таскаться к караульщику; то ли дело у себя наверху, на знакомых кроватях…

- Вот у церкви так точно бывает страшно, - вдруг заговорил Евсей, словно вспомнив что-то. - Потому что около церкви погост, а на погосте всякого человека хоронят… Там-таки когда и не без греха!..

- А что, разве ты караулил у церкви? - робко и слабым голосом спросил Саша.

- Нет, я не караулил, не приводил Бог, а дядя мой Басист - вы его, должно быть, не помните, Степашкин отец, - так тот в уме помешался…

- В уме помешался? - ещё боязливее спросил Саша. - Как же это было, Евсей, расскажи пожалуйста.

- Да как было? Сторожем он нанимался в церковь на Павшине; караулки тогда не было; он, выходит, спал под колокольней - знаете небось - камора там есть, куда покойников ставят; так он в ней жил. Только слышит он в полуночь, сорока у него в горнице чечокает; как так, думает, сорока сюда зашла? Ошарил по стенам - ничего нет; а она на лестнице чечокает. Полез он на колокольню, махает так-то руками по ступенькам - темень ведь там, круто, сорока всё чечокает; только не видать её. Залез под самые колокола, глянул вниз - а там рядом с колокольней большой такой стоит под крест, смотрит на него! Он и ударился назад. Заперся в каморку, лёг под полушубок, лежит. Только слышит, бегут двое по паперти, хохочут, дерутся, друг с дружкой борются. Отворили дверь, как захохочут: ты тут зачем? Вон пошёл! Ошарил он впотьмах шапку, взял под мышку, да и пошёл себе вон; пришёл к нам в усадьбу, жену разбудил, белый такой стоит, а шапку всё под мышкой. Так и остался полуумным, пока не помер. Родной дядя мне был, в живописцах учился.

Саша не отвечал и не шевельнулся… Я боялся услышать шорох собственного тела и лежал, не раскрывая глаз… Три брата уже храпели.

- О-ох! - кряхтел, зевая, Евсей. - Когда же это только Господь свет пошлёт… Пора бы уж и петухам… Вы что же, до свету на соломе это спать будете, барчуки?.. - Ни один барчук не отвечал. - А, барчуки?.. - сонно повторил Евсей. - Все, знать, позаснули… Видишь, дело какое… Что твои воробьи… То тебе калякали, а то вон и спят…

Он тяжело приподнялся и пошёл, не спеша, к дому, посвистывая собак…

Бабушкина горница

Фу, как холодно! Деревянный дом наш до костей продрог; на оконных стёклах ледяные карнизы, ставни колотятся, будто их гложет кто-то; в трубы поёт ветер; снеговая сухая пыль, как бекасиная дробь, барабанит в окна со стороны сада; это бушует и злится седая ведьма - метель. В сумерки метель особенно страшна и уныла; конца и ослабы ей не предвидится в эту длинную зимнюю ночь. Выглянешь в окно часов в девять вечера и видишь, как она хлещет всё в одну и ту же сторону, трепля мёрзлые ветки яблонь и тополей; слышишь, какою злючкою визжит она, разбегаясь с широкого пруда в узкие аллеи нашего сада. Выглянешь в полночь - всё то же, коли ещё не хуже; так же воет и кружится эта растрёпанная старуха и сердито колотится к нам в окна…

Бабушка уснуть не могла после обеда. Она сидит не в духе в своём неподвижном, как дом, кресле, окружённая столиками. Маменька тоже недолго належалась; мы слышим её милую неспешную походку, и один за одним выбираемся из своего низа, где было затеялась энергическая перестрелка подушками. Мамашка наша тоже, бедная, прозябла; укуталась в свою мягкую беличью шубку и жмётся вся. А мы подсыпали кругом и жмёмся к ней, под тёплую шубку. Мы все очень любим, когда собираются в бабушкиной комнате; там как-то все делаются лучше и веселее. Кто прилёг к мамке под самую душку и щекочет её своими волосёнками; кто уложил голову ничком на её добрые и мягкие колена, свернувшись сам калачиком; Саша угородился ещё бесцеремоннее: залез как котёнок под шубку и прополз за спину маменьки в самую глубину этой тёплой меховой пещерки; мамка смеётся над нами тихо и радостно; Саша так натянул шубку, что она чуть её не душит, однако она, по-видимому, вполне счастлива, вполне довольна. Один из нас сидит у её ног на скамеечке и дремлет, обхватив её колена.

Все её котята здесь кругом; все милые шаловливые зверьки, которые стихли теперь, словно запуганные суровою погодою, и жмутся к родимому крылышку, прося ласки и тепла. Какие нежные цветы расцветают в эти мгновения на душе их всех - и матери, и её ребятишек. И какою долгою, живучею жизнию живут потом воспоминания этих чистых минут, какой радужный луч посылают они внезапно в туманы и мраки сердца, потопленного житейской волной. Может быть, этот величественный сановник, с непоколебимой суровостью карающий оплошных подчинённых, эта высокочиновная грудь, украшенная сиянием двух земных звёзд, может быть, через минуту они вспомнят против воли и намерений своих то далёкое время, когда эта угловатая лысая голова была милою белокурою головкою; вспомнят и ту ласковую ручку, которая с любовью когда-то гладила и грела эту дорогую для неё головку… А ведь как давно это было!..

Как хорошо, что долго не подают огня; никого не стыдно, лежишь как хочешь, говоришь и целуешь как хочешь. Молчишь, съёжившись, и как будто спишь, а всё слышишь. Кто-то говорит над тобою и около тебя тихо, с расстановками, но ты не обязан ни слушать, ни отвечать… Не встал бы просто… Если бы смерть была так же покойна и отрадна - не страшно было бы умереть.

- Гаврил Андреич, а Гаврил Андреич, - громко позвала маменька. - Что же ты, батюшка, нас заморозить на старость лет собираешься? Затопи, батюшка, камин, не скупись…

- Дрова, сударыня, нынче дороги, не растопишься… - отвечал с почтительною шутливостью Гаврила Андреич в тон маменьке.

Его крепкая стариковская фигура стояла, несколько сгорбившись, на пороге низенькой двери, с руками, заложенными назад.

- Что, Гаврилушка, не утихает мятель? - спросила бабушка, громко и аппетитно зевая. В её говоре слышался чуть заметный немецкий акцент, хотя она почти всю жизнь свою жила в России. Этот мягкий акцент делал ещё добрее её всегда добрую речь.

- Никак нет, ваше высокопревосходительство, - серьёзно доложил Гаврила. - Подземная метёт, упаси боже! Матрёна косолапая на птичник пошла, так завязла в канаву по грудь… Ничего не разглядишь… Вот, как мга какая перед глазом стоит… Мутит, да и только…

- Господи ты мой Боже! - проговорила маменька, тоже зевая. - Беда теперь, кто в дороге. Совсем можно пропасть…

- Дорожному человеку, сударыня, осмелюсь доложить, теперь самый зарез… Ни за что загубит. В поле такая теперь шалость идёт, особливо к полуночи… Дорожному один теперь резон - коли хата какая попалась, хоть изба курная - а становиться надо. Это уж не минешь…

- Что, наши мужики не в отъезде, Гаврила? - осведомилась мать.

- Полагать нужно, что по дворам, сударыня. Им в рядную было идти в Варварин день, только, должно, перемена какая случилась; намедни дома были… Купец Хохлов рядит в Брянск, - договорил он с речистостью старого лакея, которому не впервой беседовать с господами.

Все помолчали.

- Прикажете камин затопить? - спросил Гаврила совершенно служебным тоном и, неспешно повернувшись на каблуках, вышел в зал.

- Ох, Gott, mein Vater! - вздохнула бабушка, сидевшая всё время в своём кресле прямо, со сложенными на груди пальцами, как институтка; брильянты на её пальцах слабо мерцали, словно светящиеся червячки в траве…

- О чём вы, maman? - спросила мать.

- Ах, Лизхен, Лизхен, я вот сижу всё да думаю: неужели когда мы умрём, всегда нам будет темно и холодно?

- Полноте, maman; что вам за охота затрогивать такую грустную тему. Успеем погоревать, когда умирать придётся.

- Так, так, Лизхен, - кротко согласилась бабушка, и, помолчав немного, прибавила совершенно растроганным голосом: - а ведь уж умереть, деточки, непременно придётся… Не вечно вашей бабушке с вами быть…

Никто из нас не мог ничего отвечать на это; меня вдруг прошибло от этих слов чем-то таким горьким и слёзным, словно душа выворачивалась. "Зачем это бабушка говорит?" - думалось мне, и так ожесточённо, так озлобленно в это не верилось… Маменька стала сморкаться долго и сдержанно… А бабушка помолчала минуту и опять заговорила полудетским жалобным голосом:

- Я часто думаю, Лизочек, зачем это добрый наш Господь создал смерть!.. Зачем бы нам с тобою, Лизхен, век не жить! С тобою и с твоими деточками… Всё бы я на этом кресле сидела и любовалась бы на вас… Ведь я никому не мешаю…

- Нет, бабушка, вы ещё долго не умрёте, - подал заступнический голос Ильюша, лежавший носом на коленях матери. - Вы разве старая, у вас ещё ни одного зуба не выпало… Вы не умирайте, бабушка.

Бабушка рассмеялась мягким и ласковым смехом… Маменька тоже улыбнулась, и от нового голоса стало как-то веселее.

- Ну, ну, mein Wieselchen, хорошо, не умру, - шутила бабушка, по-видимому, тоже ободрённая этою детскою верою. - Мой Ильюша не отдаст бабушки…

- И мы вас не отдадим, бабушка, - закричали голоса из-под шубки, - мы смерть схватим за шею, вырвем у ней косу, а саму её в сажелке утопим… Нас много!..

- Ну, да, да… - расцветая добрыми улыбками, поддерживала нас бабушка: - я знаю, что мои Kinderchen - рыцари, воины храбрые; они не оставят свою бедную старуху.

Ветер так зашатал в эту минуту ставни, что широкая половинка, закрывавшая итальянское окно, сорвалась с крючка и ударилась в раму. Все немножко вздрогнули… Бабушка прошептала немецкую молитву.

- Ах, Лизхен, как это нехорошо… Буря ещё сильнее начинается, - проговорила она с беспокойством.

- Бог даст, стихнет, maman, - отвечала маменька, - нам чего же бояться! Теперь все мы дома, и люди дома…

Ветер загудел в трубу назойливо и злобно; слышно было, как стучали вьюшки; казалось, он силился пробиться через них к нам в комнату. Неутешные стоны метели неслись с сугроба на сугроб; она то убегала с быстротою мысли, то снова бешено вторгалась в наш двор, будто не найдя себе пристанища в пустых, окованных холодом полях. Старая и опытная наша жёлтая сука, родоначальница всех дворовых собак, выла, как обиженный человек, под хлебным амбаром. Было ли ей страшно одной среди этих демонских оргий метели, или она звала нас, просилась в тёплый уголок на мягкую солому? Мы все болезненно вслушивались в её умные, так ясно говорящие вопли. Гаврила Андреич топил уже камин, стоя на коленях; красный отблеск пламени капризно ползал по комнате, то ковром ложась на пол, то взбегая на потолок, то вдруг шарахаясь в тёмный угол, откуда бежали перед ним им спугнутые чёрные тени.

Милое лицо бабушки в мелких опрятных морщинах, с ласковою улыбкою, не покидавшею её никогда, виднелось теперь в каком-то таинственном полусвете, как иногда бывает видно во сне, и как мы себе представляли в сказках добрых фей. Сухие дрова разгорелись так жарко, что пропекало даже на диване сквозь маменькину шубку; мне отлично распарило спину; открыв исподтишка глаза, я долго лежал не шевелясь, будто сонный, всматриваясь снизу из своей тёмной норки в наклонённое надо мной задумчивое лицо маменьки. Что я смотрел в нём? Чего я допытывался? Вот вижу знакомую бородавочку на левой щеке, величественный двойной подбородок, чёрную родинку на шее… Так всё это знакомо и родно, так это всё своё! И родинка как будто вся маменька, и бородавочка как будто вся маменька; где ни встретишь их, сейчас же узнаешь и отзовёшься… Как их приятно расцеловать!.. Они так близко от меня, и не знают, что я на них гляжу и что я теперь думаю о них. "Какое умное и прекрасное лицо у нашей маменьки!" - думается мне. Она о чём-то вспоминает теперь. Может быть, она думает теперь обо мне, или об Ильюше, или о бабушке. "Как это думают?" - удивляюсь я в глубине своего сердца и теряюсь в плетенице самых нелепых вопросов.

- Как будто колокольчик я всё слышу, - сказала бабушка, встрепенувшись.

Все прислушались. Несколько взъерошенных голов приподнялось с маменькиных колен.

- Да, и я слышу! - закричал Ильюша.

Остальные никто не слыхали.

- Это в печке, сударыня, гудит, - объяснил Гаврила Андреевич. - У нас колокольчику откуда взяться? В такую страсть ни один крещёный человек разъезжать не станет, а дальних гостей, изволите знать, сударыня, неоткуда нам ждать…

- Нет, не говори, Гаврилушка; мне что-то с утра колокольчик слышится! - сказала бабушка. - У меня всегда это перед гостями… Да и белый кот что-то всё нынче на окошке сидел, умывался…

- Кот, известно, завсегда умывается, ваше превосходительство, это обряд его такой, - стоял на своём Гаврила. - По коту гостя разве можно узнать?.. Кот не примета.

- А вот же, Гаврил Андреич, когда сестёр из института привезли, помнишь, целый день белый кот лапкою умывался? - вмешался Ильюша. - И сон ещё тогда няня видела, что прилетели к нам в дом четыре пчелы; одна большая, а три маленьких, и всех нас перекусали. А это и вышло: бабушка и три сестры…

- Ах ты мой Иосиф-гадатель, - с нежною шутливостью заметила бабушка. - Так бабушка твоя пчёлка? Разве она когда-нибудь укусила тебя?

- Нет, бабушка, ведь кусали - значит, целовались: ведь это наоборот всегда! - убедительно толковал Ильюша.

- Ну уж этот Илья Семёныч! - проговорил Гаврила, качая головою с улыбкою удивленья, - премудрствует таки премудростью своея!..

- Теперь слышите? - опять сказала бабушка, и опять все вдруг смолкли и прислушались.

Пламя в камине гулко бежало вверх навстречу ветру; метель выла с каким-то жалостным замиранием, далеко от дома…

- Ничего не слышу, - сказала маменька, удивляясь. - Никакого колокольчика; это вам чудится, Mütterchen… У меня слух очень тонок.

- Может быть, может быть, Лиза, только мне всё звенит, - нерешительно говорила бабушка.

- А что барин? Всё ещё со старостой? - спросила мать.

- Со старостой и с Никанор Тимофеичем занимаются, - доложил Гаврила. - Липовские мужики кобылу свели ночью у Захарычевых.

- У колесника? - с участием спросила мать.

- У колесниковых-с. По следу разыскали. Только след спутан: на Успенское сперва поведён, а потом, должно, лошадь-то они на сани свалили: санный след на Липовское повернул. За этим больше и остановка была.

- А нашли воров, Гаврила, нашли? - торопливо спросила бабушка.

- Да его и искать-то, доложу я вашему превосходительству, нечего. Уж у них, в Липовском, присяжное конокрадство идёт; Никанорычевы или Безухий - другой никто. Это уж первые на это художники на всю Россею!.. И чего их только начальство жалеет! Сколько, может, разов на поличном ловили, а ведь вот все чисты!.. Тюрьма-то по них давно, небось, плачет…

- В самом деле колокольчик! - закричала маменька.

- Ну вот, Kinderchen, ведь я говорила, что колокольчик.

- Да, мамочка, теперь и я слышу; должно быть, по щигровской дороге, - сказал Саша, вылезая из своего гнезда.

- Колокольчик, колокольчик, только едут тихо! - раздались голоса.

- Это не по щигровской дороге, а по покровской, - решительно сказал Борис.

- Должно быть, что по покровской! - уверенно подтвердил Гаврила.

- По покровской и есть…

Приезд дяди

Знаком ли тебе, читатель, далёкий звук непочтового колокольчика среди снеговой глуши степной деревни в бесконечный зимний вечер? Точно жизнь и веселье бежит откуда-то издалека, где всё так тепло и светло, и чудно, к тебе, в твой скучный дом… Моя детская фантазия не умела уноситься далеко и широко; за Успенским и Лазовкою, с одной стороны, за Житеевкою - с другой, мне представлялись чуждые страны, неведомые народы, необитаемые пустыни; да и это, правду сказать, представлялось как-то отрицательно, как отсутствие всего родного и знакомого; собственно говоря, там стелились для меня сплошные туманы. Знал я, что в этих туманах Курск и Москва; Москва ещё дальше, чем Курск; там же где-то бабушкино Сиренево и тётенькина Юрьевка; но где именно, в какую сторону, на каком расстоянии и в каких губерниях - для меня не существовало этих вопросов. Лазовка с окрестностями была для меня обитаемым островом, охваченным кругом однообразно-мутными волнами океана; из этой тьмы, из этого неисповедимого моря выплывали и являлись к нам на остров дорогие лица, долго ожидаемые, свято сохраняемые в памяти, наполняли наш крошечный мир счастием и волнением и опять куда-то погружались и исчезали из виду…

Изредка услышишь отрывочный разговор о них, изредка прочтётся присланное ими письмо, и тогда мерещатся в тумане их лица и дела; и фантазия составляет себе своебытное понятие о них по этим случайным и скудным данным, с помощью наивной детской критики и бесхитростной детской логики. Какие выходили определённые портреты, и как мало, к моему счастию, они походили на оригиналы! Чувство искренней и необъяснимой радости обхватывало меня всегда при появлении родных, приезжавших издалека и изредка. До сих пор по привычке с замиранием вслушиваюсь в льющийся звон колокольчика, то стихающий, то назойливо болтающий одну и ту же торопливую свою ноту.

"Едут, гости едут"… - раздаётся говор по дому; не знаешь - кто говорит, но только по всем комнатам, через все коридоры и двери разносится одно и то же слово: "Едут!". И сердце наполняется такою сладкою тревогою, таким радостным ожиданием; а чего, собственно, ждёшь, на что рассчитываешь?.. И не мы одни, дети; посмотрите, как обрадовались и взволновались все в доме; откуда явились распорядительность, и быстрота, и горячность… Чья-то рука, словно невидимкой, зажигает огни… Как будто они сами вспыхнули от радости… Чёрные дотоле окна вдруг улыбнулись подъезжающим гостеприимным светом комнаты, уныло задремавшие в глухие сумерки вдруг развеселились и помолодели, и наполнились звуком…

Назад Дальше