- Знаешь, кого я сейчас встретил? - Сокольников не хотел волновать жену, но бухаринское пророчество невольно сорвалось с языка.- Я сразу подумал о предсказании Казота, помнишь? - закончил он, не испытав облегчения.
- Якобинский террор? У нас?
- Разве что в случае войны,- словно бы размышляя вслух, почти вынужденно признал он.- И это будет куда страшнее. Французы гильотинировали тогда что-то около четырнадцати тысяч, а у нас, как ты понимаешь, масштаб иной. Сотни тысяч, миллионы невинных жертв... И, как всегда, это будут лучшие люди. Остается надеяться, что нам удастся избежать войны.
- Какое трудное время, Гаря! Мы и сами себе боимся признаться, что живем под гнетом невыносимых тяжких предчувствий. Таинственные смерти, глухое отчуждение друг от друга... Я говорю не о нас с тобой, но о близких нам людях, товарищах. Все мы словно бежим от мысли о беде, легко обманываем себя, страшимся вглядеться в завтрашний день. Почему так, Гаря? Неужели это все от него? - Галина Иосифовна сознательно не назвала имени. Так уж было у них заведено. Когда она впрямую спрашивала мужа о Сталине, он либо отмалчивался, либо уходил от ответа. "Твое дело - литература,- следовала обычная отповедь.- Политическое ремесло всегда связано с грязью. Оно не для тебя. Трудная это штука, политика. Пиши книги, объективно, правдиво пиши и, главное, не будь бабой".- От него? - повторила с настойчивостью.
- Если так будет продолжаться, он соорудит столбовую дорогу капитализму,- мрачно кивнул Сокольников и тут же внутренне покоробился: "При чем тут капитализм?"
Галя права. Страх заливает немотой горло, подсказывает неверные слова, толкает на ложь. Что говорить о других, если он, член ленинского ЦК, не решается назвать вещи их подлинными именами? Кажется, все видел достаточно ясно, все понимал.
Предложив отменить пайки, закрытые санатории, ателье мод и прочие унизительные подачки, сознавал, что борьба с партийной номенклатурой заранее обречена. Достало, однако, донкихотского безумства нацелить копье на главную опору - генсека?
"Смотри, пожалеешь, Григорий!" - Сталин позвонил ему по вертушке в ночь перед съездом, но он все- таки выступил, не побоялся дать бой. Ни в личных беседах, ни в ЦК, ни в Политбюро - нигде не кривил душой. Протестовал против диких жестокостей коллективизации. Не скрывал своего отношения к полицейскому процессу "Промпартии". "Спрос рождает предложение,- еще при Дзержинском предупреждал.- Чем больше средств получат ваши работники, тем больше будет дутых дел. Такова специфика вашего весьма важного и опасного учреждения".
Что же случилось теперь? С ним, Григорием Сокольниковым, с ними со всеми? И главное, на что надеяться? Финал предрешен всей жизнью. "Бедный Ниночка,- подумал он о Бухарине.- Ему так же трудно и тошно. Все, все одинаково виноваты".
- Да что с тобой, наконец! - чуть ли не с отчаянием воскликнула Галина Иосифовна.- Говорю, говорю, а он молчит!
- Извини, я забыл позвонить Серго,- он потянулся к телефону.- Срочный вопрос.
Вопроса не было, тем более срочного. Всего лишь минутный порыв излить наболевшее.
Договорились на десять вечера. К двенадцати Орджоникидзе возвращался к себе в наркомат.
Верно сказано: в здоровом теле здоровый дух. Десну излечили. Бухарин окреп. Регулярная физзарядка вернула ему ощущение внутреннего благополучия. Мрачные предчувствия, если и не развеялись вовсе, то явно ослабили мертвящую хватку. Словом, ушли с поверхности в те глубинные слои, где отстаивается, густея со временем, общая - и своя для каждого - истина о неизбежном конце всего сущего. И темные вестники, что повергали прежде в уныние, утратили, словно размытые зыбями, четкие очертания. Выявилась возможность альтернативы.
Увидев в вагоне "Стрелы" примелькавшуюся спутницу, Николай Иванович премило раскланялся с ней и даже вступил в беседу. Всякий раз, отправляясь в Ленинград на заседание президиума Академии наук, он встречал эту прелестную незнакомку, никакого касательства к академическим делам не имевшую. О случайном совпадении не могло быть и речи. Но и предполагать нечто прямо противоположное,- непосредственно угрожающее показалось необязательно. Общий, как говорится, порядок, примитивный стандарт - не более. Стоит ли из-за этого портить кровь? Жить стало если не легче, то проще.
Из неустойчивого равновесия выбил телефонный звонок Сталина.
- Давненько мы не виделись с тобой, Николай. Почему не заходишь?
Превозмогая подступившее к горлу удушье, Бухарин вошел в кабинет. Раньше Коба нуждался в нем, льстил: "Мы с тобой Гималаи, остальные - ничтожества". Все обернулось коварством и ложью.
Против ожидания Сталин встретил его почти по- дружески. Вышел из-за стола, усадил, выколотив трубку, сел рядом.
- Мы решили командировать тебя за границу для покупки архива Маркса и Энгельса. Австрийские социал-демократы хотят продать архив именно нам. Это вынужденный, но очень важный для нас шаг. Они опасаются за сохранность архива в случае возможной войны и, не в последнюю очередь, нуждаются в деньгах. В нашу задачу не входит финансовая поддержка социал-предателей, но и допустить, чтобы архив Маркса и Энгельса попал в недостойные руки, мы тоже не можем. Поэтому придется крепко поторговаться. Крайнюю цену мы тебе указали.
О согласии Сталин не спрашивал. Просто ставил задачу.
- Понятно, Коба,- кивнул Бухарин. Неожиданное предложение всколыхнуло в нем самые противоречивые чувства, но преобладало все-таки облегчение. Обдав благодарной высвобождающей теплотой, оно ободряюще заструилось по жилам. Сталин набил трубку, прошелся по кабинету и, став спиной к выдюженному кафельной плиткой калориферу, так же размеренно и обстоятельно продолжил инструктаж:
- В состав комиссии мы включили директора ИМЭЛ Адоратского и председателя ВОКСа Аросева. Аросев, несомненно, торговаться сможет, но в знаниях Адоратского я сомневаюсь, ему могут подсунуть что угодно вместо Маркса. Проверить рукописи сможешь только ты.
Неторопливо раскурив трубку, Сталин взял со стола сколотые бумаги.
- Вот тебе постановление Политбюро и инструкции. Ознакомься.
Скрывая дрожь, Бухарин стиснул переплетенные пальцы. Невероятность происходящего застилала глаза. Подумать только: Коба выпускает его за границу!
Однако все так: цель командировки, состав комиссии, Адоратский во главе. Он, Бухарин, на втором месте.
В отдельной памятке были поименованы лица, с которыми надлежало вести переговоры: главари Второго Интернационала и австрийской социал-демократии Отто Бауэр и Фридрих Адлер, а также меньшевики- эмигранты Дан и Николаевский. Все, кроме последнего, фигуры известные, заклятые друзья.
- Но, Коба,- попытался возразить Бухарин,- я же резко полемизировал и с Бауэром, и с Даном. Особенно в брошюре "Международная буржуазия и Карл Каутский, ее апостол". И вообще постоянно подчеркивал неизмеримую подлость и банкротство Второго Интернационала... Не знаю, насколько удобно в такой ситуации...
- Большевик ведет открытую полемику в печати по принципиальным вопросам марксизма. Значит ли это, что он не может продолжить ее лицом к лицу с оппонентом? Нет, не значит.
Бухарин послушно поддакнул. Его нисколько не смущала возможная дискуссия с лидерами австромарксизма. Зато перспектива встречи с меньшевиком Даном определенно наводила на размышления. Это в его "Социалистическом вестнике" появилась запись злополучной беседы с Каменевым, вызвавшая настоящий скандал в Политбюро. С эмиграцией опасно вести какие- либо дела. Тем более что по сей день неизвестно, кто мог предать огласке доверительный разговор с глазу на глаз. (Сокольников не в счет: он практически не участвовал и вообще скоро ушел.) Но как скажешь об этом Кобе? Заикнуться, и то немыслимо. Все равно что подставиться под топор. Тогда, в двадцать девятом, он очень ловко использовал ситуацию и конечно же все превосходно помнит.
- Я назвал Феликса Дана гувернанткой, прогуливающей старца Каутского,- Бухарин все же попытался прояснить обстановку.- И вообще эти "Либерданы"...
- Костюм у тебя, Николай, поношенный, так ехать неудобно. Срочно сшей новый, теперь времена у нас другие, надо быть хорошо одетым.- Сталин не пожелал вникнуть в нюансы. Вопрос для него был решен.
Возникшие было опасения вскоре развеялись. Коба завистлив, мстителен, но не настолько же... Вот и на прошлогоднем банкете он предложил тост: "Выпьем, товарищи, за Николая Ивановича Бухарина! Все мы его знаем и любим, а кто старое помянет, тому глаз вон!" Никто, так сказать, за язык не тянул, а доказательство налицо. Значит, едем!
В квартиру Николай Иванович вбежал, подпрыгивая, как мальчишка.
- Анюта! - радостно обнял жену.- Нипочем не угадаешь, что сейчас приключилось! Ну, Коба выкинул номер! Анекдотический случай: я - и Дан! - захлебываясь смехом, пересказал разговор.
А через час позвонили из спецмастерской Наркоминдела.
- Товарищ Бухарин,- мастер говорил с ярко выраженным местечковым акцентом.- Мне надо срочно снять с вас мерку, чтобы успеть пошить вам хороший костюм.
- Извините, товарищ! - Николай Иванович и думать не желал о таких пустяках.- Но я очень занят. Никак не смогу выбраться. Нельзя ли без мерки?
- Без мерки нельзя, если вы не хотите, чтобы с вас смеялась вся заграница. Лично я не знаю такого случая, чтобы шили без мерки. На глаз - бывало, делали, но в прежнее время. Так что прошу прощения. Я вас задержу всего на момент.
- Боюсь, не успею. В три часа редакционная "летучка".
- Я могу подождать вас до вечера.
- А если снять мерку по старому костюму? - Бухарину казалось, что он нашел выход из положения.- Я вам его подошлю.
- По старому? Это, конечно, можно, но предупреждаю вас, выйдет плохо. Молодой человек растет вверх, пожилой человек растет вниз. Люди худеют и люди полнеют. Такова жизнь. И вообще сделайте мне удовольствие, товарищ Бухарин! Я всегда мечтал хоть одним глазком увидеть живого Бухарина - не на портрете. Ведь это такой случай, такой исключительный случай! Я думаю, вам не каждый день приходится шить себе новый костюм.
Делая выразительные знаки жене, Бухарин сдавал позицию за позицией.
- Если я не смог отказать Кобе, то почему я должен обидеть портного? - сказал он, надевая пальто.
- Тем более что твой единственный костюм на тебе,- улыбнулась Анна Михайловна.- Ты бы просто не смог поехать в редакцию.
11
Ледяная крупа катится по каменным плитам. Жесткий ветер перегоняет ее из конца в конец. В наклонных лучах пунцового солнца отчетливо прорисовывается каждый припорошенный стык. Линии швов, подбеленных снегом, смыкались у ступеней генерального штаба, поперечные параллели уводили к "Бристолю" и "Европейской". И эта площадь, расчерченная на клетки, как карта, и лютая синева, в которой таяло одинокое облачко, навевали тоскливое ощущение позабытого сна. Как ни мучься, не вспомнить мелодию, не связать обрывки сумеречных струн. Вытянутый в длину фасад отгораживал площадь от Саксонского парка с его петляющими дорожками и прихотливым узором оград. Наверное, там затевали возню мальчишки и чинно прогуливались одинокие старики, а здесь отрешенно зияла закованная в прямоугольный камень пустыня. Странный все-таки обман чувств, минутное помрачение, навеянное переменой погоды. Людская суета заполняет даже четырехмерное пространство пана Минковского. Мир застывших форм и остановленных движений существует лишь на полотнах Кирико или Дельво.
Площадь Пилсудского не то место, чтобы предаваться долгим мечтаниям, а Варшава не тот город.
Печатая шаг, сменяется караул у могилы Неизвестного солдата, подъезжают штабные машины. Золотоволосая красавица, стуча каблучками, перебегает дорогу перед самым радиатором с красно-белым флажком.
Бойко идет торговля булочками с горячей грибной начинкой у решеток парка на Граничной, перетаскивают чемоданы гостиничные мальчики. Под гром барабанов марширует отряд харцеров.
Иероним Петрович Уборевич сел в новенький "берлие" заместителя начальника генерального штаба. Военный атташе на мгновение заколебался, но быстро нашелся и пригласил в свой "рено" багроволицего военного, отмеченного звездой высокого ордена "Белого Орла". Разделяться, пусть и на считанные минуты, было не слишком желательно, но приходилось считаться с протоколом и субординацией. В Польше таким вещам придавалось подчеркнутое значение. Особенно ныне, когда страной фактически управляло военное командование. Визит Уборевича выходил, таким образом, за рамки армейских контактов.
К площади подъехали со стороны Каровой. Встречавший кортеж подполковник распахнул дверцу и вскинул два пальца под окантованный козырек.
- Проше, пан генерал!
- Похоже, зима перешла в контратаку? - заметил Уборевич и с наслаждением втянул морозную свежесть.- Превосходное утро!
Поляки охотно пустились в рассуждения о причудах погоды, туманно намекая на капризы политики.
Озябшие репортеры в темпе схватили несколько общих кадров и, раздавшись в стороны, пропустили молодцевато взбежавших по лестнице военных. Каждому хотелось обязательно заснять Уборевича, но его постоянно заслоняла чья-нибудь украшенная позументом конфедератка. Больше всех повезло Тодеку Зегальскому из "Курьера Варшавского", догадавшемуся расставить деревянный треножник справа от входа. Он сделал портрет в полный рост: развевающиеся полы шинели, сабля на боку, портупея. Немного подпортило солнце, колюче вспыхнувшее на стеклах пенсне. На счастье, в самый последний момент хозяева вежливо приотстали, посторонился и адъютант с серебряным аксельбантом, потянув на себя дубовую дверь. Вот и удалось запечатлеть большевистского генерала.
- Ца-ца-ца! Какой субтильный пан,- поцокал языком Тодек.- И какой моложавый! - он покосился на топтавшегося рядом круглолицего здоровяка в клетчатой кепке с наушниками.
Тот, однако, никак не отреагировал. Молча, словно не к нему обращался коллега, спрятал в карман "минокс" - камеру-лилипут латвийского производства, и заковылял вниз по ступеням.
Не иначе, из "двуйки", определил наметанным глазом Тодек, знавший всех журналистов Варшавы. Господа из второго бюро тоже порядочно ему примелькались. Например, подполковник Броневский, который вошел последним. Но этого, в кепке, Зегальский определенно видел впервые. Такие лица запоминаются, особенно глаза: голубенькие, как у младенца, но словно бы тронутые сладковатой гнильцой. И вообще кто из приличных людей захочет работать с "миноксом"? Даже "двуйка" не станет мелочиться на финтифлюшках.
Тодек собрал штатив и прямиком направился на Маршалковскую, к трамваю.
На другой день типчик в клетчатой кепке снова попался ему на Уяздовских аллеях, возле многоэтажного здания генеральной инспекции. Как последний идиот, он сидел на обледенелой скамейке, закусив погасшую папиросу. Зегальский прошел мимо, отвернув на всякий случай лицо. Если пан Уборевич находится в инспекции, рассудил он, то все становится на свои места: шпик. "Жди, голубчик, пока не примерзнет зад",- позлорадствовал Тодек. Лично его российский генерал уже не заботил. Дело сделано: "Курьер Варшавский" поместил портрет на первой странице. Жаль, что обрезали по пояс - пропала сабля. Зато превосходно смотрелись диковинные петлицы с четырьмя ромбами и звездой. И пенсне нисколько не бликовало.
Тодек не знал, что так поразивший его своей моложавостью военачальник в двадцать два уже командовал армией. Он вообще мало интересовался историческими подробностями. Его пределом был фоторепортаж.
Заскочив пообедать в "Бристоль", он опять наткнулся на кругломордого с глазами, похожими на подгнившие сливы. Третий раз за неполных два дня!
На возвышении в вестибюле, где в дневные часы накрывали столики, отыскалось свободное место, откуда можно было понаблюдать за странным субъектом, которого так настойчиво подсовывала судьба. Из чистого суеверия Тодек решил поплыть по течению. Авось что- нибудь и перепадет!
Напротив голубоглазого филера сидел, небрежно прикрыв салфеткой белый фуляровый галстук, седой вальяжный мужчина. Ковыряя вилкой недоеденный бризоль, он время от времени поднимал рюмку, но, едва пригубив, отставлял в сторону. Голубоглазый же и пил, и ел с надлежащим усердием, то и дело наливая себе до самого краешка. Вилку он, конечно, держал в правой руке, а левой неустанно запихивал в рот куски хлеба. Лохмы тушеной капусты то и дело слетали на лацканы кургузого пиджачка. Седой всякий раз морщился и отстранялся. На пирующих закадычных друзей это нисколько не походило. В общем, странная пара: барин и хам. О чем они вели разговор, Тодеку оставалось только догадываться. Сколько ни вслушивался в слитный рокот, ни единого слова не уловил. Кто-то поминутно входил и выходил в вертящуюся дверь, звякала посуда, раздавались восклицания, смех. Тут и рядом ничего не услышишь, а Тодек устроился в дальнем углу. Видеть, как жрет, постепенно наливаясь кровью, неопрятный бурбон, стало совсем невтерпеж: того и гляди аппетит испортишь.
- Как всегда, пан Зегальский? - над ним склонился знакомый официант.
- Принесите шницель и рюмку рябиновой,- попросил Тодек. Капустный узор на лацканах напротив отбивал охоту до прежде любимого бигоса.- Вы случайно не знаете, кто эти двое? - он деликатно повел бровью.
- Как не знать! Пан Смал-Штокий, он у нас часто бывает. А вот кто с ним, прошу прощения, понятия не имею. Тоже из украинцев, надо полагать.
Тодек равнодушно кивнул. Где-то он слыхал это имя, но оно почти ничего не говорило ему. Впрочем, отчего не спросить? Журналисту простительно.
- Это какой же Смал-Штокий?..
- Тот самый, пан может не сомневаться.- Официант склонился еще ниже и зашептал в самое ухо: - Посланник Центральной рады в Берлине. В Киев он так и не вернулся, прямиком переехал в Варшаву. Имеет особняк и приличные деньги. Откуда? Положительно сказать не могу.
Тодек заказал еще рюмочку и пирожное с кремом к черному кофе. Он пока не решил, как поведет себя, однако кое-какие мыслишки уже наклевывались. Директория, Украинская народная республика, Центральная рада были для него понятиями довольно абстрактного свойства. Зато о конспиративной деятельности националистов газеты писали регулярно. Каждый поляк знал, что "двуйка" не спускает с них глаз. Поговаривали и об особом интересе гестапо. Горячие споры на подобные темы постоянно затевались в журналистском клубе. Таинственные похищения, неразгаданные убийства, даже какие-то взрывы во Львове - все это как-то связывалось с деятельностью жовто-блакитных боевиков-экстремистов. В погребках, где Зегальский был своим человеком, украинцев, мягко говоря, недолюбливали. Не меньше, чем евреев и немцев. Впрочем, о немецком вопросе толковалось под сурдинку, особенно на трезвую голову. Военная цензура вымарывала любое упоминание о гестаповской агентуре. Осведомленные люди полагали, что неспроста. Слежка наверняка ведется, и бдительная, но остальное покрыто мраком. Никто не смел сказать наверняка об аресте хоть одного германского шпиона. И дураку ясно, что правительство боится раздразнить опасных соседей.