- Это и понятно, - усмехнулся писатель, - когда была Россия, французам в первую очередь было лучше. Они ведь всю интеллигенцию секли, подумать только, а? А вас не успели? Или успели?
- Нет, меня французы не секли, - подумал: наверное, это войдет в его "Записки". Придумает уродливый заголовок. Разговор с художником. На скамейке в Екатеринентале. Так все вывернет, сам себя не узнаешь. Он прикрыл рукою глаза. Лечь бы сейчас и уснуть… отдаться сумятице….
Глухо упал тяжелый каштан.
- Зачем он тогда тут сидит? Ехал бы к себе во Францию, раз недоволен. Будто у них там жуликов и шлюх меньше, - Стропилин громко засмеялся, тотчас умолк, посмотрел на ботинок.
- Он бы уехал, но у него здесь дело, парфюмерное, семья… Много причин оставаться в Ревеле.
- А, так он парфюмер!
- Нет, он представитель какой-то парфюмерной компании. Коммивояжер.
- А я думал он фотограф, художник.
- Это побочное. Он этим для себя занимается, фотографирует замки, всякую старину. Очень много Гапсаля. Но в первую очередь он - светописец, дагеротипист, это-то нас и связывает.
- Как? А вы что, тоже дагеротипист?
- Да, я занимаюсь этим с детства, мой отец был известный светописец, единственный в нашем городе, он этим в основном и занимался…
- А что за парфюмерия у вашего француза?
- Я не знаю, не интересовался.
- Вот какой вы, ничем не интересуетесь.
- Это не мое дело, - сказал Борис, понимая, что самого Стропилина нимало француз не интересует, а спрашивает он просто так.
- Так чего вы с ним тогда связались? Французский вы вроде бы знаете, уроки Евлухинским детишкам даете. Как они там, кстати, поживают? - Борис не успел ответить, Стропилин продолжал: - Не пойму я вас. Время куда ваше уходит? Лучше б написали чего-нибудь, чем с этим французом картинки лепить за так.
- Почему же за так? Он мне дает возможность немного подзаработать. Какое мне дело до его парфюмерии? Я парфюмерией никогда не интересовался. Я и не пользуюсь. Мне как-то все равно. У него отличная лаборатория. Вот что мне важно! Я работаю, выручка пополам. Ему и делать ничего не приходится. Все делаю я. Работаем как можем. Деньги не помешают. Сами знаете, сколько за вид платить приходится. А просрочил - штрафов не оберешься…
- Да, да…
- Я французу многим обязан. Он меня многому научил. Пару раз выручал. Не все ж мне у родственника тянуть. Обещал мои работы выставить во Франции…
- Да? Так замечательно!
- Слова… Пока одни слова…
- И то хорошо. Общаетесь. Другие-то вон, фабрика и все такое. Понимаете? Фабрика глотает людей. В штольню уходят и не возвращаются. Бездонные эти штольни. Так что вам бы радоваться…
- Радуюсь.
- Многие так узко живут, только в своем котелке варятся. Посмотрите, как в Коппеле некоторые в этих домишках ютятся. Никого кроме соседей, тоже русских, таких же несчастных, как они сами, не видят.
- Да, верно, был я давеча там, и знаете, что видел? Нищета.
- Нищета! - воскликнул писатель. - Вот о чем писать нужно, а не картинки малевать, дамочек фотографировать…
- Некоторые до того дошли, в таком отчаянном положении… Я тут мальчику одной писательницы хлеб и чернила дал, он в обморок на улице упал.
- Писательницы? Какой писательницы? - загорелся Евгений Петрович. Он знал всех писательниц. Вернее: он был уверен, что всех знал. - Какие хлеб-чернила? Расскажите-ка…
Ребров вкратце рассказал о своем приключении, о сыне писательницы, - Стропилин внимательно слушал, глаза его расширялись, он ими поедал Реброва, но как только понял, кто была эта писательница, откинулся и уже не хотел дослушивать историю.
- Ах, знаю я ее, тоже мне писательница, - наконец, перебил он Бориса. - Ни писать, ни устроить свою жизнь не может. Пишет всякие фантазии. И те кое-как! Она и в Петербурге жила на нищенские гонорары, составляла гороскопы, кажется, муж ее, кстати, тоже на парфюмера работал, на заводике Ралле, в Москве…
- А мне говорили, он был музыкантом, учителем музыки…
- Да ну, что вы! Чепуха! Какой музыкант! Я был на одном вечере, где они с мужем появились, в шестнадцатом, кажется, году, так производили они на всех впечатление просто гнетущее. Одеты они были плохо, и выглядели так, словно приехали из страшной пыльной провинции, где и людей не видят. А какой вздор она писала! Любовные романчики, лубок!
- Мне кажется, она пишет что-то эзотерическое…
- И не только. Любовных романчиков у нее было хоть отбавляй! Да и те не всегда печатали. Так плохо они были написаны. На что они жили, хотел бы я знать…
- Спросили бы лучше, на что они теперь живут. И какая разница, что там она писала? Разве не должны мы заботиться друг о друге?
Стропилин прищелкнул языком раздраженно.
- А о себе вы способны позаботиться? О вас кто заботится? Подумайте… Николай Трофимович разве не помогает вам? А что бы вы делали без него? Зачем вы думаете о какой-то сумасшедшей, когда она и гонорары не берет, и все сеансы устраивает совершенно бесплатно! Не знали этого? Так надо было узнать, прежде чем бросаться помогать. Это вы от праздности, от пустого существования нашего, от того, что не научились еще справляться с пошлостью жизни. Порываетесь помогать… Вы только-только из России, из юности, да в не-нашу жизнь въехали. Даже великие писатели, такие как Ремизов и Бунин, говорят, что жизнь эмигрантская пустая, никчемная. В ней нет русской жизни, той смеси, в которой основной наш смысл, наше естество. Все приходится пережевывать, переваривать дважды, трижды… Если им так это трудно, что уж про нас говорить… К тому же - подумайте трезво - что это за сеансы? Если б она не понимала, что играет в спиритуализм, она брала бы деньги. Значит, понимает. Цирк устраивает. От скуки. Кстати, в Орден ее зачислил Терниковский. Но он о ней не позаботится. И ни ждите! Русский Союз - вот кто должен заботиться о ней! И не только о ней одной… А чем они там занимаются? - Махнул рукой.
- Конечно, я понимаю, - промямлил художник, - мне самому не по душе все эти спиритические сеансы, это такая глупость…
- Ну, как раз это-то еще ничего, - сказал Стропилин, - я к спиритуализму отношусь очень доброжелательно. Даже Николай Рерих устраивает сеансы и практикует автоматическое письмо. Некоторые посвященные видели… Я так думаю: несомненно, что-то там есть, энергийные миры существуют, а используя психические силы можно соприкоснуться или пообщаться с ушедшими, уверен, что можно шедевр написать, и не за год, а в месяц! Верю, что это работает. Но не в руках дилетантки Гончаровой! Упаси Боже! В это я не поверю! Кто с ней будет общаться, подумайте! Если приличные люди брезгуют с ней разговаривать, то кто ей ответит на сеансе? Какие духи? Черти какие-нибудь разве что… У них там тоже иерархия. Вы читали "Спиритуалистическую философию"?
- Нет.
- Наверное, и "Книгу медиумов" не читали.
- Нет, не читал.
- Я вам обязательно дам почитать. Очень важно, и потом, у меня есть большая коллекция журналов с работами Рериха и Чурляниса, зайдите ко мне как-нибудь.
- Обязательно, если удобно.
- Удобно, конечно, - и тут же перешел на ядовитое шипение: - Ее все ненавидят! Выкиньте из головы! Она всем смерть пророчит!
Шепот Стропилина застиг художника врасплох - он как змею увидел.
- Что значит смерть пророчит? - спросил он испуганно.
- Вы не слышали этой истории? А торопитесь спасать человека. Ну-ну… Вот послушайте! Она чуть ли не каждому русскому в Эстонии предсказывает либо смерть, либо что-то страшное… какие-то камеры пыток и поселения в Сибири. И все это якобы постигнет нас - меня в том числе - в сороковом году. Прямо Судный день грядет! Я-то к этому отношусь с насмешкой. Хотя признаюсь - находчиво, - c’est un true ingenieux , как говорится. Сама она, конечно, до этих дней не доживет - чахотка - да и жить она не умеет, а вот предсказывать всем смерть в один год - это очень хорошая мысль, в этом что-то есть! Если б я был шарлатан, я б такое однажды провернул. Это уже не просто шарлатанство, а артистизм! Никому не обидно: все умрут в один день! Очень недурной сюжет мог бы получиться, еще одна яркая строка в биографии Великого Розенкрейцера. - Стропилин внезапно стих, приблизился к уху Бориса и опять перешел на шепот: - Да и грязная она, от нее пахнет плесенью. А пишет она ерунду. Зачем разбрызгиваете себя по-пустому? Вы себе помогите сначала! У вас, между прочим, жуткий вид. Видели бы вы себя со стороны!
- А что такое?
- Не бреетесь. Воротничка не носите. Все на вас болтается. Щеки ввалились. Где вы шляетесь? Что делали там, в Коппеле? Все с Левой Рудалевым? Он-то чем занимается? Принесли бы что-нибудь в журнал лучше…
- Приносили - вы не взяли. А взяли б теперь, я б гонорар отнес ей.
- Гонорар… Эк у вас быстро - гонорар… Перепишите ваши наброски, будет что отнести. Вы неплохо начали, слог у вас есть, но все это как-то бессвязно. Рассматривает ваш герой картинки, и что? Пишете красиво, а к чему ведете, непонятно. Надо бисер как-то нанизывать. Нужна мысль. Мысль!
- Мысль… Обязательно вам нужна мысль. - В голове у Бориса вспыхнуло. - Я уже задыхаюсь от мыслей! Не знаю, как от них избавиться! Пыль смахнул, и нет пыли. А вот Киркегаарта или Ницше, если прочитал раз, до конца жизни с ними жить будешь. А они там, внутри, что-то с тобой делают. Хочешь, не хочешь, поздно. Впустил, значит, что-нибудь будет. Старый диван из комнаты можно выкинуть, а Достоевского не выкинешь.
- Вы правы, как выкинешь? Никак.
- Знать бы заранее… - Художник вздохнул. - Все в жизни как-то наобум получается. Видели когда-нибудь крысу на улице? Она бежит вдоль стены дома, все время держится возле стены. Вот так и я - всегда какая-нибудь книга, какая-нибудь система, то Шопенгауэр, то Хартманн… Сам шагу ступить не могу. А вы хотите мысль. Откуда ей взяться? Из чего? Я себя не чувствую. Как во время болезни, кулак сжимаю, а пальцы резиновые, сгибаются, а я их не чувствую. Живу, как во сне. Хочу бежать, а сдвинуться с места не могу. Сейчас одно, через час другое. Людей в ателье, знаете, сколько видишь? За один день такого насмотришься… Каждый в своей личине… Тут вам и Гоголь, и Чехов, и Салтыков-Щедрин… - Закашлялся, достал табак, начал сворачивать папиросу. - А то, что я вам приносил, Евгений Петрович, это не просто миниатюры, это работы моего отца. По-другому - литературно - не получается. Понимаете, не выходит.
- Понимаю, понимаю. Писать такое непросто. Знаю я вашу историю, Борис, знаю…
- Вот как. Знаете. Лева?
- Лева тут не при чем. Да и плевать ему на всех. Он хорошо живет. Вот он хорошо живет. Он и проказы строит, оттого что чувствует - за ним всегда отец есть, а тот немалый пост в компании занимает. Он не впроголодь, как мы с вами, живет. Лева тут родился, вырос, его и не отличить от местных. Видел я вас вдвоем как-то в городе. По вам сразу видно - хлястик, а Лева тут свой, и вы рядом с ним… Эх… - Махнул Стропилин рукой. - Не стал бы Лева вашу историю мне пересказывать. Он и думать об этом забыл. Эгоист он. Да и какой он русский!
- Евгений Петрович скривил рот. Отвернулся. Опять повернулся и опять в самое ухо зашептал: - Мы с вашим родственником, как вы изволили выразиться, дружим. Николай Трофимович, вот кто мне рассказал. И тогда стало как-то понятно, о чем вы написали, но надо бы иначе… Попробуйте другое. Пусть эта история с годами уляжется, глядишь, лет через пяток справитесь.
- Не знаю…
- Давайте сделаем так, если писать не хотите, фотографии сделайте мне.
- Какие фотографии?
- В приложении "Эхо" фотохроника выходит, мы могли бы вместе сделать нашу ревельскую хронику: ваши фотографии, мои этюды.
- Это нетрудно, смотря о чем вы будете писать.
- Зайдите как-нибудь на днях, обсудим. Если у вас уже есть что-то ревельское, приносите, посмотрим, вместе подумаем. Я могу написать к тому, что имеется, и что-то добавим, если нужно. Хотя недавно я получил письмо из Ковно, Бахов пишет, что совсем им там непросто, пишешь, пишешь, а толку никакого, и никогда не знаешь, закроют твое издание завтра или нет. Может оказаться, что и делать хронику для "Эхо" бессмысленно. Но ведь так у нас все. На волоске! Так что нам - сложа руки сидеть? Кстати, очень красочный образ он в своем письме вывел, пишет, что видел в цирке всадника с обезьянкой на плечах, всаднику хоть бы что, скачет и скачет, а ее трясет, подбрасывает, зубы бедняжка скалит, вверх тормашками летит, ухватится, повиснет, ничего не понимает, где верх, где низ… Вот так и русский эмигрант.
Очень метко, не правда ли?.. Ох, и этот здесь! - внезапно воскликнул Стропилин.
- Кто? - спросил Борис, вздрогнув.
Евгений Петрович кивнул в сторону аллеи, по которой, переходя из тени в тень, двигалась высокая фигура в светлом костюме. Борис прищурился, но все текло, расплывалось. Разглядел плащ; в руке, кажется, портфель. Человек шел медленно, слегка сутулясь. Было в этом что-то печальное. С каждым шагом человек превращался в лиловое пятно. От напряжения появилась боль в висках. Но Борис настойчиво смотрел в сторону тропинки. Незнакомец сливался с пробивающимся сквозь ветви светом. - Кто это?
- Елисеев. Опасный тип, был в штабе Юденича, запросто может быть и террористом, и кем угодно. Отчаянная голова. Они тут с Васильковским и Куммелем организовали партию, выпускали газету, отправляли вооруженные отряды туда, собирали деньги, собирали-собирали, а потом все это, как всегда, поползло, кого-то выслали, другие разбежались. Не ожидал его тут увидеть. Я думал, он в Париже…
- Как, вы сказали, его зовут?
- Виктор Елисеев, - сказал писатель. - Он и в Ордене состоит, сеансы посещает, очень интересуется эзотерикой, спиритуализмом. Да, что и говорить, спиритуализм - вещь интересная. В гадание по руке я не верю, а в астрологию верю. Только составлять гороскоп должен человек знающий, а не шарлатан. В числах тоже что-то есть, роковое. Да мало кто в этом толк знает. Так у нас во всем. Белое движение, газеты, театр, всякие союзы. Болтают больше. А еще хотят вернуть Россию. - Стропилин усмехнулся. - Всем нужна Россия. Монархисты, оккультисты… Кто как может. Эсэры-то во время кронштадтского восстания как оживились! И этот там с ними был, собирался, говорят, в Россию ехать. Смешно. Для меня все стало окончательно ясно с приездом Ремизова. Вот кого надо слушать! Все ясно. России больше нет. Но эти верят во что-то… Терниковский воду мутит, собрания устраивает, выпускает нелепые газеты…
- Извините, Евгений Петрович, - сказал Борис, - но мне надо идти.
2
Китаев снял длинный плащ и остался в мягком светлом костюме. В каморке художника он казался привидением. Борис от неожиданности не знал, что предложить гостю. Принял из его рук плащ, шляпу… Засуетился… Китаев встал перед зеркалом и пригладил напомаженные черные волосы, потрогал усики.
- Мне передали, что вы больше не желаете печатать карточки для меня, - сказал он, показывая зеркалу зубы (зеркало было старым и отчасти слепым, как неудавшийся дагеротип). - Очень жаль. Я, правда, не понимаю, в чем могла быть причина. Но ничего, ничего… - Китаев говорил с притворной ленцой. Вид у него был расстроенный: на бледном лбу лежал бисерный пот, поблескивал, тонкие губы были воспалены, покусаны или обветрены. Прошелся платком по лбу и, все так же не глядя на художника, пошел гулять по комнате, посматривая на корешки книг. - Знайте, что я зашел не потому, что хотел вас разубедить - впрочем, это ваше дело: думайте что хотите, - а потому что хотел бы у вас купить одну из ваших картин, а может, и две. Вы мне покажете? Вы обещали!
Ребров был застигнут врасплох этой просьбой - он не видел связи между пленками и картинами - развел руками и сказал, что картины в чулане…
- Так принесите их из чулана, - сказал Китаев нетерпеливо, - и бросьте куда-нибудь плащ, наконец! - Взял из рук Бориса плащ, бросил в кресло. - Или вы думаете, что я в чулан полезу? Ну, что вы стоите, как вкопанный?! Allez-y vite!
Борис извинился… несколько раз извинился… Распахнул чулан, стал суетливо вытягивать холсты, папки с набросками, ставил их возле дверцы, бережно вынес кипу журналов, потоптался с нею, пристроил возле кресла, сверху насадил абажур, тот упал и покатился, показывая надпись "Georg Faust". Китаев игриво пнул его носком ботинка. Борис прикусил губу - он внезапно ощутил себя ребенком, уронившим игрушку, - и покраснел. Китаев ходил в молчании по комнате, громко дул в нос мелодию.
Ограничился пятью холстами; ставить было негде, поставил кое-как на столе, стульях, тахте и подоконнике.
- К сожалению, у меня совсем плохо со светом, - проговорил он, зажигая свечку (прекрасная уловка, чтобы заглянуть в лицо гостю: презрения там не было, глаза Китаева блестели тревожно и безжизненно).
- Ничего, очень даже ничего, - говорил Китаев, не отпуская подбородок, он всматривался в один из фрагментов "Башни" с тремя нишами: в левой совещались над распростертым телом, в правой проституткам давали деньги, в центральной нише было собрание за столом, с вином и картами. Все три ниши были отделены друг от друга толстыми стенами, но соединялись тоннелями, по ним с лампадами шагали точные копии тех, что были наверху.
Борис достал табак, принялся скручивать папиросу; Китаев распахнул портсигар и, не отрывая глаз от картины, протянул его художнику.
Галка из разбитого арбуза выклевывает личинки. Стакан с чаем в посеребренном подстаканнике, надкушенное яблоко, мятая салфетка. Китаев улыбнулся.
- Эти две написаны с фотографий, которые сделал мой отец, когда ездил в Крым. В 1915 году.
- Ого! С фотографий рисовали, интересно. Получились червяки, очень живые. Как будто шевелятся. А это что? - спросил гость, останавливаясь перед дагеротипом на стене.
- Это портрет.
- Портрет?
Море, ивы…
- Да, это мой метод, - смутился Борис. - Как там было?.. Откровение прекрасного… нечто вечное за маской лица… В общем, тут есть то, что было, когда…
- Довольно, я понял, - сказал Китаев. - Вы ее тоже продаете?
- Берите.
- Вы уверены?
- Да.
- Хорошо. И вот эту, мрачную, - указал гость на картину с нишами, - уж очень хороша.
Борис стоял чуть сзади и смотрел на картину: благотворительное пожертвование проституткам; тайная вечеря с картами; распотрошенное тело и средневековые орудия пыток. Взял спички, прикурил. Бросил взгляд на Китаева. Тот улыбался. Он был очень доволен. Ребров погасил спичку, выпустил дым. Сделал шаг в сторону. Облачко дыма плавно шевелилось, растягивая лицо гостя. Оно расплылось, как в воде, и дрожало.
- Помнится, был у вас портрет, - сказал Китаев, оторвавшись от картины. - Что с вами?
- Ничего. Какой?
- У вас что, много портретов? В прошлый раз у вас на мольберте стоял портрет… или это был чей-то заказ?
Борис сморщился. Заказов у него ни разу не было.