За чаем Алексей сказал художнику, что у него есть небольшая коллекция фотографий, не желаете ли посмотреть? Государь император и императрица, Великий Князь Владимир… Григорий Распутин… Вот фотографии Владыки и архиепископа… митрополит Евлогий… Дольше всего любовался портретом Муссолини, а после мельком показал Папу Римского и захлопнул альбом, бросив между прочим, что хотел бы пополнять коллекцию.
- Да только кем? Некем! В этой стране разве что статую Петра сфотографировать, да и той уж нету…
- Есть, - сказал Борис, - у меня есть много фотографий с Петром.
- Вот как хорошо! - воскликнул Алексей. - Что ж, мы подумаем над вашим предложением о вступлении в наш кружок, обсудим на собрании и вам сообщим. Пришлите нам фотокарточку со статуей Петра, и что-нибудь из вашего…
- Хорошо, - пожал плечами художник.
- А образование у вас какое? - спросил Каблуков, хитро прищурившись.
Ребров смутился. Стал жевать, что все документы пропали, во время тифа… в Изенгофе… такое творилось…
- Понимаю, понимаю… - Алексей снисходительно погладил по плечу Реброва. - Такие времена… жестокие, дикие времена… многим не довелось доучиться… я ведь тоже так и не окончил… Ну что, будем закругляться?..
Вернулся Ребров в букинистический магазин совершенно взвинченным (даже задыхался). Сильно подмерз по дороге, дергал звонок, долго ждал у дверей, вспомнил, что нет никого, - искал вход не с той стороны (входить через черный ход, говорила Вера Аркадьевна, ключ на полке под пустым цветочным горшком). Пробирался по гололедице, держась руками за стену-забор-столб, и все-таки упал… В комнате было холодно и темно (керосинка умерла, моргнув два раза; жег свечи). Резал полено на лучины (тень строгала сапог). Сорвалась рука, разбил палец в кровь. Пытался затопить. Никак не разгоралось. Плюнул в сердцах и выругался (не помогло). Пил водку из бутылки (стакана не нашел), в печку дул… Махнул рукой. Заснул в холоде, пьяный и голодный.
Перед самым отъездом ему подарили шинель. Борис так и не понял, от кого был этот странный подарок. Шинель была студенческая, с дурацкими лычками. Неловко носить такое, я и студентом никогда не был. Но он так устал, что не стал отказываться. Ольга заботливо завернула в коричневую бумагу, обвязала веревкой. Так и пошел, похрустывая.
Январь 1926, Ревель
Снилось: ходил по коридорам и заглядывал в комнаты, а там люди в паутинных саванах. И было странное ощущение, знакомое, как в Изенгофе. У меня даже руки тряслись весь день после этого. Китаев говорит, что часто ему снятся странные сны - не кошмары, а такие, что запоминаются и мучают. "С этим трудно жить, - говорит. - С трудом верится, что этакое живет в твоей голове". Вот и мне тоже. Как вспомню…
Познакомился с Иваном Каблуковым. На брюках у него были брызги зеленой краски. Необыкновенное лицо. Его бы писать, или в театре ему играть. Похожи они с братом совсем мало - при встрече не догадался бы, что брат, если б не знал. Изнурен болезнью сильно, чувствуется, как съедает его чахотка. Совсем бледный, и сквозь матовую кожу проступает румянец, будто светится изнутри, горит. Д-р Мозер спросил, как я съездил, как Н. Т. - а я у него давно не был, неловко получилось. Тот: ну, я сам зайду. Иван это быстро глазками поймал и взвесил, куда-то себе в голове уложил наш обмен фразами. Глаза быстрые и коварные. Вьющиеся каштановые волосы; манеры грубые, порывистый, резкий человек. Напряжен, словно в ремни затянут, и эти ремни растягивает при каждом слове. Его наброски сильно впечатляют. Рука набита. Смело. Была с ним икона, сам писал, но икону возит молиться. Странно, заметил, что у Стропилина нет икон и в церковь не ходят. И голос у него резкий, в горле будто песок, - возможно, это из-за болезни, - так или иначе, он говорит с ненавистью к словам, выдавливает их из себя, как гной, с остервенением и брезгливостью. С раздражением. Мол, говорить вам еще! будто и так не понятно! - Что-то такое в его тоне. Водил его к себе. Показал ему наброски. Он больше мое жилье рассматривал, спрашивал про отопление, освещение и цены; поразился, что не так много. "Я думал, в Ревеле дерут больше", - сказал он со скрежетом (мне показалось - зависть). Кое-что из моих работ ему понравилось, взял почитать журналы, хотя попутно заметил: "Печатают всякое… а что толку?" Но взял. Спросил, что у меня за ботинки. Сказал, что английские, - он замкнулся. На дагеротипы не обратил внимания, но когда я ему объяснил суть моей "Вавилонской башни" и само философское основание, откуда растет, он загорелся, слушал жадно, заволновался, даже задрожал, руки задергались, сказал, что это очень глубоко, так и сказал, пообещал сделать для меня кукол и деревянных болванов. Я сказал, что есть одна знакомая, которая для кукол сможет сшить наряды, но вот военную форму - вряд ли кто сподобится. Он согласился: военная форма - это сложно. Он: "А нельзя ли из бумаги?" - Превосходная мысль!!!
* * *
сделал из воска куколок, наклеил газетные буковки - очень сильное впечатление производит - голые люди в бане и на них буквенные татуировки
* * *
…многое упускаю: времени нет, все работа, картины, ателье… Отнес "Трубу" Н. Т., он посмотрел и сказал: "Как-то ненатурально вышло" - и на жену смотрит, та одним глазком взглянула - и бровями сделала, так что все лицо натянулось - терпеть не могу ее немецкие ужимки. В общем, не взял. "Ты лучше это галеристу отнеси. Он любит такое". Вот уничтожил одним словом: такое, - и дал адресок старика (а я этого старикашку уже знал - он копейки дает и противный в общении, руки не подает и смотрит на то, что ему приносят, как старьевщик). Н. Т. немного порассуждал за кофе, как и что бы он хотел видеть на своей картине; я наконец понял: ему так, чтоб как на фотографии, подавай. Вот это искусство! Чтобы колесо было колесом, а нос был носом, пар - паром, а не так чтоб в этом пару вытягивались предметы и люди во все стороны, как в воде или в кривом зеркале. "Все у тебя как-то вывернуто. Не можешь ты нормально. Мне в гостиную…" Ну, конечно, в гостиную, где по субботам в карты играют, где чай-кофе люди пьют, - да, понимаю: туда такое не повесишь, вывернутое. Меня это разозлило. И Лева со своими истериками… Черт знает что, а не жизнь!
* * *
ползаю, как муравей по муравьиной куче, выкапываю что-то из этого мусора, но - муравьи осмысленно таскают свои соломинки и иголки, они знают, что делают, все это в гармонии с природой, а я просто шатаюсь по улицам, слушаю, что говорят, рисую что-то, склеиваю, а в голове: нормальное и вывернутое, вывернутое и нормальное, - как не впасть в отчаяние?!
* * *
Трюде - моя стыдная бессмысленная связь (это тоже что-то вывернутое). Вся моя жизнь, как кривая нога Ипполита из Madame Bovary, высохшая, как то дерево в парке: большей частью сухое, треснуло, но живет, так и я. Мою ногу уже не выправить; ампутировать разве что. Нормальная жизнь - это когда со смыслом все делаешь, когда поступки целесообразны. А у меня - все шиворот-навыворот. Жизнь Трюде, против моей, полна смысла - какая бы бесперспективная, серенькая она ни была, в ней есть смысл хотя бы потому, что она нужна отцу, за которым ухаживает (но умрет старик, и после она придумает себе смысл, найдет его в какой-нибудь ничтожной дряни и все у нее будет richtig).
В библиотеку так и не решился войти; прошел мимо, дошел до Моста, увидел фигуру Чацкого. Повернул обратно.
За две недели в январе Ребров с Алексеем успели трижды написать друг другу. Первым осторожно написал Алексей, прислал большой конверт, сообщил радостную весть: Борис Ребров принят в кружок "Лотос", считается полноправным членом и будет получать бюллетень; председатель попросил прислать что-нибудь для их листка: лучше прозу; поэзию не печатаем совсем; у нас это не пройдет. В качестве примера вложил последний номер, в котором было несколько небольших писулек самого Алексея: смерть матери… разговор с дедушкой о Боге… бурный разлив Оки… Фон Штейн, д Аннунцио и Муссолини… Муссолини у него борец за христианство и монархию, воспет как Прометей!
Борис просмотрел листок, трижды перечитал послание. Придирчиво изучил манифест. Дурацкий, подумал кунстник. Там же была приторочена речь Терниковского. Кунстник расстроился. Все не то. Ответил коротко. Вложил миниатюры и фотокарточку со статуей Петра (после переноса в Екатериненталь, с основательно натертым носом). Алексей отозвался с восторгом, но, видимо, не понял, о чем писал Ребров; как бы между делом спросил о религии и политике. Борис коротко написал, что ни тем, ни другим не интересуется. Алексей незамедлительно сообщил, что собирается приехать в Ревель, проездом на Валаам, остановится у Стропилина, хочет непременно повидаться с Борисом, побеседовать с глазу на глаз (предлагаю назвать цикл миниатюр "Из-енгоф"), написал о смерти отца, о том, как ему трудно было перенести эту страшную новость, и если бы не печерские монахи, а особенно иеромонах Иоанн и послушник Григорий, который теперь у нас живет, мы его поддерживаем… И ни слова больше. Алексей обрывал мысль. Наверное, торопился, подумал кунстник, или чернил-бумаги жалел. Небрежный, но - чистюля.
Приехал в снегопад. И был он каким-то другим. Переписка изменила его, подумал Ребров. Председатель весело топтался, посмеивался, но мешкал входить. Снег с плеч стряхивал, пританцовывая; одежда на нем была новая.
- Я по пути на Валаам, - сказал он. - Не мог не заглянуть к вам. Как знать, увидимся ли. Вот вам наш последний листок. Тут и миниатюры ваши. Сразу двадцать экземпляров даю. Раздайте среди своих, будьте добры.
- Обязательно.
Борис вел его по коридору к себе и смущался. Алексей озирался, смотрел на стены, двери, потолок и всему удивлялся.
- Вот значит где вы живете, - говорил он, - вот значит как вы живете…
Реброву показалось это странным.
- У меня все решилось: уезжаю в Германию! А там как получится, ответа на мое ходатайство я пока не получил. Решил заехать на Валаам… Это важно…
Борис приготовил чай.
- Я бы тоже уехал, - сказал он, - только что-то меня тут держит.
Алексей бросил на него пронзительный взгляд и принялся дуть на чай, сделал маленький глоток:
- Прежде всего, дорогой друг, мне жаль покидать Юрьев потому, что такой у нас сплоченный кружок, такое у нас завязалось общение, работа наладилась такая, что даже обидно, скажу я вам, бросать все. Но я не оставляю наш "Лотос". Ни в коем случае! Уезжаю, да, конечно, но это ничего не значит, буду продолжать работать в отдалении. Как знать, что выйдет. Пока можно с уверенностью сказать, что наш кружок обрел единодушие и направление. Вот как получается, приходится на этом разлететься. У нас вот братья Слепцовы тоже уезжают в Париж, на заводы… Как знать, что там их ждет. Трудная жизнь, это определенно. В любом случае, я уже получил несколько адресочков монархистов и в Берлине, и в Париже. Может, все идет к лучшему. Может, и провидение, а? Как бы то ни было, если б не понимание того, что покидаю Юрьев во имя дел куда более значительных, нежели литературное наше общество, я б ни за что, клянусь вам, не уехал. - Отставил кружку, расплылся в прежней, устрашающе безжизненной улыбке. - Шел сейчас по Ревелю, и две вещи вспомнил. Во-первых, как мы втроем с отцом в Ревель приезжали. Тоже зимой было дело. Незадолго до его кончины. - Сделал паузу, посмотрел в сторону окна.
- Во-вторых, как-то вдвоем с бабушкой мы в лютый мороз в Александра-Невскую лавру ходили… Об этом я напишу, обязательно напишу! А вы, значит, в церковь не ходите…
- Нет, не хожу. Помните, на похоронах матери Тимофея, были монахи? Вы их знали?
- Нет, - сказал Алексей, - я не был на похоронах его матери.
- Ах да, правда, извините.
- Ничего. А скажите, вы в церковь по убеждению не ходите или просто так получилось?
- Не хожу и все. Ноги не идут.
- Вот. Большевикам помогаете.
- Что? Если в церковь не хожу, так сразу большевикам помогаю?
- Напрасно вы усмехаетесь. Очень может быть, что не сами, так других подталкиваете.
- Каким образом?
- Другие, кто помоложе, вот как Тимофей, посмотрят, тоже не будут, потому как для него вы образец, герой, которым он восхищается, возьмет да в церковь не станет ходить, вам подражать будет, философию читать, ан прочтет Маркса, увлечется, да и на сторону большевиков переметнется, вот вы душу-то и сгубили да большевикам помогли. Да и не большевикам, так врагу.
- Какому врагу?
- Сами знаете, враг один, - ровно сказал Алексей, хитро улыбаясь. - К каждому свой приставлен. Сидите, пьете, картинки рисуете да врагу службу служите.
- О чем вы говорите? Какую службу?
- Знаете, знаете, - кивал Каблуков. - Каждый знает, только сам от себя врага прячет, думает, он его лучший советчик. У каждого первый учитель - враг. Все в нашем мире от него. Не наше это. К нам пришло. Понять это наша задача.
- Не понимаю я ваших богословских задачек.
- Значит, не время. Просто поймите, человек - светильник Божий. Светить, чтобы спастись, а для этого врага со всеми его уловками отринуть надо, все, на чем мир стоит и чем нас в сетях держит. Я вот сейчас в монастыре не живу и в церковь не хожу. Хочу узнать, можно ли оставить молитву, когда добился безмолвия. Можно ли не бояться жить без молитвы…? Об этом хочу спросить. Хочу отважиться. Это не дерзость, а дерзание. Потому как с молитвой ты защищен, как со щитом, а можно ли попробовать проверить себя и чистоту души и жить без молитвы…? Может, вам и не нужны ни церковь, ни Библия, не знаю. Может, вы с Богом. Откуда мне знать? Не берусь вас судить. Только от одного предостерег бы вас, по-дружески, на каждом шагу говорить о том, что не веруете, лучше не надо. Ведь вы веруете, во что-то свое веруете. Только некоторые не поймут. Я пойму, я понимаю, это гордыня, упрямство у вас такое и еще что-то, но вы веруете, по-своему, другим этого не понять, потому о таком лучше молчать-помалкивать, а вы бравируете… в соблазн других вводите… Мне вот тоже один иеросхимонах печерский советовал стяжать мир в душе, безмолвие внутреннее, и тогда тысячи, говорит, вокруг тебя спасутся. Сей, говорит, доброе слово куда попало, и в каменья, и в добрую землю, достигай тишины духа! Молитвой Иисусовой подвяжись! Я два года послушником был, а он мне сказал, что мое место в миру, как Алеше Карамазову старец сказал… "Предстоят тебе трудности, потому как дело непростое. Едешь ты к католикам, - сказал он, - зачинаешь дело многим непонятное, может показаться другим, что в этом выгоду личную ищешь, пристроиться желаешь. Только ошибаются все они. Я тебя хорошо узнал. Ты простой, бесхитростный, а потому легко тебя обмануть, могут и обидеть словом дурным, клеветой запачкать, а начнешь обижаться да себя жалеть, так и пропадешь. В жалости слабость и болезнь. Помни, что никуда ты не едешь, ни во Францию, ни в Германию, ибо ничего нового для тебя там нет, а всюду Бог, Он тебя в себе катает! Но прежде чем ты поймешь истину, пострадать придется. Молитвой Иисусовой спасешься! Пути сами откроются. Такое откроется, о чем не помышляешь!" Так сказал. Главное, светильник свой наготове держать, чтоб масло в нем не пересыхало. Ну, ладно, надо мне ехать! - Алексей встал и начал одеваться. - С одной стороны, рад, что этот разговор промеж нас состоялся, с другой - боюсь, будете ли меня теперь вашим другом считать…? Не хотелось бы терять вас из виду, вы мне очень дороги сразу стали, и сошлись зараз мы как-то, сами видите - накоротке уже! Пишете вы тонко… Хотелось бы письмо хотя бы раз в год получить. Напишете?
- Напишу.
- Ну, вот и ладно! - сказал Алексей и, застегнув последнюю пуговицу, посерьезнев сразу, обнял Бориса, перекрестился и сказал: - Теперь на Валаам!
2
Поначалу Тимофей писал кунстнику часто; все письма были восторг; Тарту - сказочный городок, Вера Аркадьевна - ангел, Ольга - ангел! Стихи, стихи. В конце апреля случился потоп: было весело, люди на лодках по улицам плавали, по досочкам ходили! Журчание реки, стихи. Факельный вечер студентов; ночные прогулки и пение; студенты, гофманские персонажи; катание на пони; колокольный звон; у соседа ручной ворон, Тимофей его учит слову "nevermore"; ездили в Пюх-тицу; День Русской Культуры; стихи, стихи; ездили в Тойла, снова стихи. Слава богу, он писал реже и реже, и письма его становились короче; летом он перестал писать совсем. Кунстник вздохнул с облегчением.
25.07.26, Ревель
Я полагал, что заикаюсь и спотыкаюсь на каждом шагу оттого, что все эти годы меня держало костлявой рукой прошлое, но все гораздо сложнее. Здесь чаще идут дожди, и эти дожди несравнимо более меланхолические, нежели наши. Там они шли для всех, а тут как будто только для меня. Играют опьяненные опиумом пианисты, каждый свою грусть мне вбивает клавишами в душу, только мне! Но, может, потому там они были "для всех", что остро проникаться ощущением дождя я научился в гимназии? Прошлое, конечно, тут, а не там, только теперь не тяготит, держит оно меня ради уготовленного будущего, возможность которого созревает по мере преодолевания силы тяготения. Превозмогая в себе прошлое, оставляешь его за звонко захлопнутой дверью, - "освобождаясь умом", становишься другим человеком.
* * *
возвращаюсь к этой записи через месяц: Я долго не мог понять, почему я не чувствую - все-таки надо сказать: не проникаюсь до конца чужбиной, а как воздушный шар, заякоренный временным видом на жительство (в ожидании гражданства - сколько лет еще ждать? et alors? что изменится?), болтаюсь тут, как Петрушка. Так вот, однажды, после нескольких бессонных ночей (сильно болела голова), я пересматривал этими ночами работы отца, перечитывал "Двойник", заглянул в "Портрет", всплывали воспоминания, - отделил всё дорогое, отрешенно увидел себя как незнакомца и понял: Петербург был и остается городом, который фотографировал отец, который описали Достоевский, Гоголь, Пушкин, Блок, Белый, этот город населен персонажами, которые срослись с моей душой (они и есть я, или - там мое море, из которого происхожу, как рептилия), Петербург описан красками, слоями слов, а Ревель нет (призрак Петра, Екатериненталь, Морская крепость, Бестужев-Марлинский - вчерашние знакомства, а не друзья с детства), Ревель для меня пока не описан, и потому это город-призрак. Я тут как проездом.