Тополев возник из ниоткуда; Солодов не помнил, как они встретились. Сильно выпил с полковником Гуниным, полковник угощал, угощал, а потом выругался и испарился, Солодов пошел по Стенной, шел и пел, вышел к Морским воротам - кто-то рядом подпевает… О воинском звании Тополева - если оно у него было - никто ничего не знал; почему-то стали звать ротмистром; кто-то говорил, что его уполномочил центр, но какой центр, не знал никто; сам он сказал, что его попросили открыть в Ревеле игорный клуб для прикрытия, сами знаете, для каких целей, не мне вам объяснять… Поручик Солодов кивал, а Терниковский улыбался, как довольный своими картами игрок. Все знали, что подобный клуб существовал в Нарве; Тополев на него и ссылался. Все это было настолько туманно, что отчего-то становилось само собой разумеющимся, никто не рисковал толковать его намерения, все делали вид, будто всё понимают. Время от времени, дабы произвести впечатление посильнее, Тополев показывал какую-то визитную карточку, ловко прятал ее в карман, при этом он быстро оглядывался и что-нибудь шептал со страшными глазами. Откуда-то знали наверняка, что он состоял в конфиденциальной переписке с берлинскими монархистами и имел связи с остзейскими баронами. Кто-то написал в Берлин и якобы получил подтверждение (совершенно секретно). Агент, говорили про него, агент Т.
Тополев первым делом попросил Солодова ввести его во все существующие общества Ревеля. Обошли всех, кого знал поручик, в том числе и к оккультистам заглянули, всюду получили немного денег в долг. Тополев был недоволен: ему казалось, что кого-то упустили, он чувствовал, что были еще какие-то организации…
- Чувствую, что это далеко не всё, поручик, вы что-нибудь да упустили, признайтесь!
Солодов кашлял, сопел в усы:
- Может быть, кого-то упустил из виду…
Тополева не устраивала неопределенность; он хотел видеть город насквозь.
- Так, чтоб он был у меня как на ладони, - говорил он, держа яблоко, - понимаете, что я имею в виду, поручик? Чтоб всё знать про всех! Каждое подгнившее местечко. Каждую ссадину, обиду, измену… Кто куда ходит, с кем спит, с кем шушукается, какие игры затевает… Только так нужно жить! А не в потемках! Ничего, ничего, я разворошу это осиное гнездо.
Он обновил свой гардероб, обзавелся белыми шелковыми перчатками, туфлями и ввел в обиход манеру нюхать кокаин.
- Вам не хватает жизненных сил, поручик. Кокаин придаст вам живости. А то посмотреть на вас, так вы сущий старик, хоть панихиду заказывай. Вам пятидесяти нет… или уже есть пятьдесят, а?
- Сорок три, - отвечал Солодов, прочищая горло.
- И такая развалина! Что с людьми война делает! - шлепал перчатками Тополев.
- Мда…
- Нюхайте кокаин, поручик. Это бодрит.
- Да, взбодриться не помешает, - отвечал Солодов.
Каждый день они выходили пройтись на Глиняную, затем шли к "Русалке", прогуливались у "Петроградской" в Екатеринента-ле. Тополев кому-нибудь подмигивал, манерно здоровался с дамами, всем улыбался, сверкал глазами и каждого встречного приглашал "к себе". С глазу на глаз он поругивал Солодова:
- Поручик, почему вы так грязно живете? Что это за место такое? Даже мостовой нет, одна грязь кругом.
- Зато дешево, - отвечал Солодов, - две комнаты и хозяин - немец - спокойный мужчина, с пониманием относится, по-русски говорит.
- Ладно, ладно, только места как-то маловато, салона не откроешь, разве что клуб…
- Клуб? Какой клуб?
- Карточный, какой. В винт играете?
- Еще бы!
- Ну вот…
К ним стали ходить. Подпитываясь кокаином и шампанским, Тополев бегал по Ревелю, посещал важных лиц города, вступал в различные общества. Первым делом объявил себя ветераном-инвалидом, устроил так, чтоб без очереди ему выписали из шведского штаба 300 крон, поставили на небольшой пансион от императрицы Марии Федоровны. Помимо этого, сколько-то марок в месяц он получал в течение года из "Союза верных". И все равно был сильно разочарован.
- Это ничто! - Брезгливо фыркал и взмахивал перчаткой. - За пролитую кровь - такая жалкая подачка. Вот она, имперская благодарность! Этого даже на шампанское не хватит. А у нас целый клуб! Все ходят, и всем приходится наливать, потому что не просто так ходят - хотят угощаться. Клуб без этого существовать никак не может.
Кроме этого Тополев хотел обедать в "Концерте", а ужинать в Cafe de Paris, откуда он обыкновенно являлся за полночь.
- Что делать? - вздохнул поручик.
- Как это что? - удивился Тополев. - Думать, где достать деньги. - Потребовал, чтобы поручик составил список всех русских, которых тот знал. - Я уверен, что кто-то где-то сидит на мягких подушках и перебирает драгоценности, а мы с вами подачками перебиваемся.
В процессе составления списка выяснилось, что было еще очень много организаций, обществ и кружков, о которых Солодов не имел ни малейшего представления.
- Это непростительная безалаберность, поручик. Вы совершенно не интересуетесь происходящим в мире. Начнется война, вы и не заметите.
- Ну, нет, войну-то я замечу.
- Не время спорить, поручик. Я хочу вбить вам в голову одну вещь. Если есть какое-то общество, то нужно все о нем знать. Поймите, даже самые нелепые на первый взгляд организации могут быть полезны для нас. Кстати, мне удалось выведать у проклятого Терниковско-го, что помимо открытых собраний, оказывается, у них проводят еще и закрытые, на которые нас с вами почему-то не приглашают. Как вам это нравится, поручик?! Quelle honte! Нами манкировали, а вам и невдомек! Вы и представить себе не можете, какой скандал я закатил Терниковскому. Теперь мы приглашены к генералу Игнатьеву. Приведите себя в порядок, и побольше блеску в глазах. Вы должны производить впечатление человека решительного, готового на всё, черт возьми!
Он быстро добился права посещать закрытые собрания, требовал, чтоб ему присылали извещения и держали в курсе всех событий и переговоров, которые, как ему казалось, совершались у него за спиной.
- Отсюда все недоразумения и несогласованность действий, что и привело в конечном счете к провалу Белого движения!
Он произносил яркие речи, ничем не отличался от прочих монархистов, даже кое в чем превзошел их: он требовал действия, и как можно более агрессивного.
- Постоянные кровавые террористические акции на территории большевиков могут привести к подрыву доверия власти, а внедрение агентов и отправка пропагандистской литературы должны в конечном счете вызвать в народе волну негодования, чем и надлежит воспользоваться!
Предлагал сбрасывать бомбы на Петроград или приграничные городки, взрывать мосты…
Он поразил всех. Солодов смотрел на него с открытом ртом; только некоторое время спустя, когда они вдвоем усаживались за кокаин, у Солодова начиналось в голове прояснение, поручик прочищал горло и спрашивал:
- Позвольте задать вопрос, ротмистр.
- Валяйте!
- Как, собственно, вы собираетесь осуществить сие…?
- Сие что?
- Бомбардировку Петербурга. Кто полетит на аэроплане?
- Ах, вот вы о чем! Господи, поручик, главное получить деньги на осуществление, а так как масштаб задуманного до дерзости фееричен, думаю, никто не станет с нас строго спрашивать, если что-нибудь где-нибудь пойдет не так. Нюхайте и запоминайте! Нас финансируют за веру и идеи, а не за осуществление задуманного. Поэтому советую вам как можно больше демонстрировать веру и рожать идеи, и не задавать нелепых вопросов!
Тополев предложил организовать партизанский отряд, и его многие поддержали, кое-кто полез в закрома…
Всего в спектакле было задействовано пять человек. У каждого три роли, не меньше.
В антракте Лева смеялся:
- Расскажу Тополеву. Жаль, что он не пошел. Надо, чтоб он увидел себя. Ротмистр Василиск. Сделал из него черт знает кого! Но доля правды есть. Нет, я не имею в виду ограбление, я о другом… Интересно, а будут еще давать или на этом все? Ты не знаешь? Тебя, конечно, он переврал. Чацкий! Сумасшедший художник. Переврал. Ты не такой замухрышка. Терниковский хотел, чтоб я написал рецензию на это. Карикатурный человек! О чем тут писать? О чем?
Борис ушел после третьего отделения. Пошел к Трюде. Нарвал колокольчиков в парке.
Отец Трюде был слепым. У него были саваны на роговице. Они жили вдвоем в холодной тесной квартире на улице Кирику. В тени Домской церкви. Почти все окна на Кирику были задраены ставнями. Единственный фонарь у прохода под арку освещал трещины в стене. Под ним в летние дни плели свои паутины пауки. Все на этой улице питались только его светом. Борис ни разу не видел, чтоб окна в домах горели изнутри, они были черные, завешенные плотными шторами. Фонарь был похож на чугунную колючку, висел криво у самого входа в коварный проход, будто заманивая. Борис всегда спотыкался, каждый раз о новый булыжник. Отцу Трюде свет был не нужен; он давно забыл, что это такое. К нему приходили такие же - древние немцы, иногда русские старухи в истлевших кружевах, пергаментные, восковые. Они сидели, как сектанты, в сумраке мусолили имена, события прошлого века, - говорили тихо, в час по щепотке слов, неторопливо плели паутину. "Так и надо, - думал Борис, - именно так о прошлом и нужно говорить: чтобы никто ничего не понимал". Расползались, шаркая и охая. Трюде шла укладывать отца, Борис делал вид, что уходит, топтался в коридоре, снимал ботинки, за усы относил их в ее комнату. Ему нравилось, как не говоря ни слова она его впускала, покорно стелила постель, просила отвернуться, раздевалась. Она соглашалась только тогда, когда за тонкой, как ширма, стеной начинал похрапывать отец и фонарь гас. Ребров быстро привык к этим правилам, поэтому не торопился. Вот загорятся фонари, пойду. Гулял по парку, рвал колокольчики. Утром так же, с ботинками в руках, он выскальзывал за дверь, надевал их и выходил на улицу Кирику. С головной болью и резью в глазах плелся узенькими улочками вниз. Булыжники под ногами были влажные от росы.
В этот раз не пустила. Не разобрал почему. Шептала и отводила глаза. Из глубины квартиры слышался голос отца:
- Wer ist da? Trude? Wer ist da?
- Das ist Hannah, Vater, - ответила она.
- Hannah? Was will sie denn?
Борис дал ей цветы. Улыбнулся. Пошел домой.
Где-то лаяла собака. В окне фрау Метцер светился тусклый огонек. Художник предусмотрительно смазал петли, но она чувствовала, как он крался к себе, - она срослась с этим домом.
Налил вина. Закурил. Так и сидел в темноте.
7.10.20, Ревель
В связи с какими-то сложностями, непредвиденными на заводе у Н. Т., - как снег на голову, - мне подыскали комнату у пожилой немки, frau Metzer, теперь я тут, и впервые с того времени опять пишу. Куда-то надо спрятаться. В глазах стоят слезы, в горле ком. Неожиданное выдворение. По глазам и жестам понимал, что самому Н. Т. было все это ужасно и невозможно. Все это понятно; у них подрастают дети; денег не хватает; на то, что мне платят, жить я не смогу, буду искать что-то еще. Н. Т. обещал, что помогать будет, пока что, но объяснить одной экономией никак не получается.
Открыл тетрадь, а там все они - мама, папа, Танюша - еще живые. Выдрал страницы и сжег. Вот как щемит. Как это неожиданно - переехать, и найти эту тетрадь на дне саквояжа, и все разом получить! Лучше б не открывал сегодня. Совсем никогда.
У немки три комнаты сдаются на втором этаже, где я. В одной, заметил, есть неприятный дед, в другой противная пара, злые, бедностью засушенные, по всей видимости, бесплодные, с собачкой и бородавками. Сама немка еще та штучка. Чувствую, натерплюсь я с ней. Есть еще чьи-то дети и мужчина с усиками. Но эти ниже, на первом. Кто в какой квартире, пока неясно. Фрау Метцер сказала, что в прачечной у них работает женщина, приходит с сыном, принимают заказы: стирка, глажка, каждый день. Звонка нет - колокольчик на двери старомодный, медный, глубокий гулкий звук, такой печальный, почти как у нас в ателье был (словно внутри меня дернули). Н. Т. боролся с моими тюками, не справлялся, сундучок родительских вещей не знали, как взять, - чертыхались с ним на винтовой лестнице…
Я бы писал всю ночь. Какое это облегчение! - керосиновая лампа, подушка, стол, стул, тахта, печь и шкап - тут жил музыкант, остались вещи: одеяло, сундук, книги, большие кожаные переплеты, как в библиотеке.
Общая кухня, вход со двора. Я прожил у Н. Т. почти год. Я знал, что это должно произойти, но не был готов. Ни к этой комнате, ни к этим сборам, не был готов к этой тахте, к тому, как мне вручили подушку, ключ на шнурке. Винтовая лестница, ножки стола гуляют. Н. Т. стал искать, что бы такое подложить под ножку стола, - он таким виноватым себя чувствовал, так выглядело во всяком случае. Он сказал: "Все еще 100 раз может измениться! Все!" Только мне отчего-то кажется, что ничего не изменится. Будет только это.
Бедный Н. Т., не хотел бы я кого-нибудь вот так отвезти и в такую вот комнату.
И я ничего не стану писать и даже думать о его жене, - дело и не в ней, а во всех обстоятельствах, - такие тесные бывают дни.
Вход в мою комнату со двора - в этом есть что-то унизительное. Хотя через кухню я тоже могу перейти в общий коридор, спуститься и выйти через парадное, но там печальный колокольчик, и меня просят этого не делать. Видимо, чтобы не мыть пол. Топить самому - занятие, развлечение, и курить, если что, можно в коридоре. У меня есть деньги, надо что-то принести с рынка, если не поздно. Да поздно уж. Почти ночь. Какая быстрая темень. Сбежались тени и теснят. Есть табак. И немного керосину в лампе. Ну, что ж, начинаем обживаться!
Ноябрь
Вспоминал, как мы ехали в Эстонию, стремились в Ревель, какие надежды мы связывали с Н. Т. и его семьей. Непросто мне писать эти слова, но что поделать, вот, пишу. Рассчитывали мы на Н. Т. "Едем не на голое место", - отец так говорил. Все время восхищался его образованием и положением. "Все-таки он там уже больше десяти лет". Когда приезжал к нам, выглядел он, как немец, богатый немец, а не какой-нибудь прохвост. У мамы глаза горели. "Может быть, все это только к лучшему". И вся наша надежда направлена была на него, Н. Т. Никого у матери больше не осталось - старший брат, он нам и в те трудные годы помогал, когда у папы с ателье крах вышел из-за его поездок и экспериментов (мамины долги Н. Т. оплатил, заложенные в ломбард фамильные ценности выкупил, и они долго разговаривали вдвоем). Теперь думаю, а стоило ли надеяться? Что было бы, если б все мы приехали? Вчетвером - как принял бы он нас? Если уж меня не потянули… Да и что тут скажешь: живет он замкнуто, про Русский клуб и Русский Дом ничего хорошего не говорит, только ворчит что-то, хоть за руку и здоровается с русскими, но старается держаться от них подальше. На бридж по субботам к нему только немцы и эстонцы ходят! Хозяйство в доме жена ведет, а она немка: экономия во всем. Меня ни с кем знакомить не пытается. Так, два-три человека. Одно разочарование вышло. Как моя мать была бы в нем разочарована! (Это не горечь обиды во мне говорит, а холодный трезвый ум.)
Только что в мою комнату ворвались дети. Они не ожидали, что я тут; наверное, думали, что комната пустует. Бросились обратно вон. Мальчик поскользнулся, даже упал на колено, с ноги сорвался ботинок. Убежали, мелькая гольфами, а ботинок остался. Я взял его, а он еще теплый. Драный-предраный, и маленький, как игрушечный, но грубый, тяжеленький, настоящий. Хорошо такой ботинок готовит мальчика к тому, что там грядет: войны, строем по грязюке, с винтовкой наперевес. Вперед! Не щадя живота своего!
Я вышел с этим ботинком на кухню. Никого, только глаз на меня сквозь щель дверную смотрит, и тот метнулся и побежал, чередуя глухие и звонкие: носок - ботинок, носок - ботинок. Мы с ботинком остались одни. Я закурил и налил себе вина. Я пью тут один. Мне не с кем пить. На кухне газовая лампа. В печи тоскливо пламя пережевывает чурку. Признаться, никого не хотел бы видеть. Хорошо бы кого-то, но - мне стыдно, сейчас тут можно в этом признаться: я такая размазня, я совершенно не был готов, ни к тому, что внутри комнаты, ни к тому, что внутри меня вздрогнуло; когда я в этой комнате оказался один на один с собой, такое выплеснулось - стыдно, ох, как стыдно! Ни тем более к тому, что снаружи. Двор, в кашу взбитая грязь со снегом. Телеги: одна запряженная - рябая лошадь, другая - с пустыми оглоблями: одна оглобля на пеньке, другая в грязи. Сараи, яблони под тяжелым снегом. Зеркало на меня смотрит в ожидании. На меня лучше и не смотреть, так я жалок. Чего ждать? Лучше одному это все. Я совсем не готов и к тому, что грядет. Вот мальчик без ботинка, может быть, готов, а я ни к чему не готов. Je ne sers a rien!
А потом пришел человек с тонкими усиками, был он до смешного торжественно одет, держался очень строго: прямая спина, напряженные брови. Говорил со мной по-немецки и с важностью; я с горем пополам отвечал. Пришел он, как оказалось, за ботинком. Ушел, так же чинно шагая и напевая что-то себе под нос. Я сильно покраснел; в целом, меня это явление развеселило: неужто так разоделся, чтобы прийти за ботинком? Я видел мальчугана мельком: он тоже весь обтрепанный. Скоро из него вырастет настоящий тертый калач, как и его отец. Будут торговать вместе. Чем они там торгуют? Материей, тканями, ниткой… А жена шьет, только машинку и слышно: ток-ток-ток, ток-ток-ток… Я в детстве любил. Не думать!