Они спустились по лестнице. Вечер густел. Пели птицы. Долго шли по парку молча, затем Китаев вспомнил, что беседовал с Терников-ским.
- Говорили о вас.
- Мы с ним поспорили недавно, - сказал Борис раздраженно.
- О чем был спор?
- Так, ерунда. Понимаю, что глупости, а спорю, не могу удержаться. Потому что деть себя некуда. Тут поспорил, там поругался. Тому сплетню влил в ухо. У этого что-нибудь выудил. И - пропал! Раньше я таким не был. Засосало.
- Не лучше ли просто уехать во Францию и жить без этих мыслей? Я мог бы похлопотать о визе…
- С трудом верится, что во Франции лучше. Я от знакомых получаю страшные письма…
- Я бы подыскал вам что-нибудь, студию, ателье… Будете делать картины и дагеротипы, а? Вы все-таки художник, да и по-французски говорите…
- Даже если и так… Я бы хотел, чтоб такая возможность возникла не теперь, а тогда, до Изенгофа, до Нарвы - махнуть всем вместе из Павловска в Париж и - зажить… Никто не воскреснет, если я уеду во Францию.
- Это верно.
На какой-то башне негромко пробили часы.
3
декабрь 1930, Ревель
Стропилина угораздило: съехал, поругавшись с хозяином дома, ко всему прочему, что там в журнале у него было, вышел скверный скандал в школе; но не теряет присутствия духа. Предложил ему к фрау Метцер - все равно пустуют комнаты, и берет немного; сказал, что подумает. - И чего тут раздумывать?..
Тимофей очень вырос; смотрел на него, когда он стихи свои читал и вспомнил, как он стучал по деревянной ноге солдата, которого теперь и в помине нету, наверное.
les annees passent
les annees de douleur, malheur et angoisse
До того как мы с Левой опять ударились в разврат, был магический момент. Я заметил человека, которого видел на снимках К. (многократно). Мы сидели в кафе возле Михайловских ворот с Тидельман-ном и французом; ждали Тунгстена. Я поглядывал на горбатые спины извозчиков, прислушиваясь к колокольчику в ателье-студии Лемберга (частенько звякал); пили вино, француз и немец меня угощали поочередно, говорили о политике, конечно; оба нервничали и сходились на том, что надо уезжать.
- Клиенты ходят совсем плохо, - говорил Т.
- Мои дела тоже идут хуже и хуже, - жаловался француз.
- Слышите, как часто звякает у Лемберга? - сказал Т., мы кивнули.
- Вот так.
Тунгстен не шел, ждали долго, темнело, перед Ревельским клубом зажегся фонарь, двери клуба раскрылись, и вышел человек. Еще издали он мне показался чем-то знакомым. Он шел в нашем направлении, я с нетерпением ждал, когда смогу рассмотреть его лицо. Он прошел мимо - важный, пузатый, крепкий, усы, как у циркача, и трость; я следил за ним, он вошел в здание банка. Очевидно, делец. На меня это явление подействовало столь ошеломительно, что я забылся. Я был уверен, что это был один из наших клиентов, - я видел его портрет… когда?.. и где?..
Меня отвлек француз; попросил показать им мои фотографии; я неряшливо доставал конверты из сумки, они смотрели и кивали: пустые улицы - столбы - гора булыжников - облетевший куст сирени…
- Вот это и есть Die Neue Sachlichkeit, - засмеялся герр Т.
- О чем вы так задумались, глядя на того человека? - спросил француз.
- Я пытался вспомнить, где его видел. Мне показалось, я видел его на фотографии.
- Борис непременно должен каждому клиенту вернуть его Шлеме-ля, - сказал герр Т. - Вы без этого и дня прожить не можете. Скажите, Борис, а если б вы были дантистом? Что было бы тогда?
Чайка снялась, переплыла через небо на другую крышу.
(рисунок чайки)
* * *
Лева приходил с Никанором. Долго спорили. Никанор насмешливо называл Леву бутлегером. Придумал с этим словом стишок. Много раз читал. Хохотал. Глупо. Лева сердился. Тоже глупо. Никанор совсем исхудал. В нем что-то болезненное, что-то точит его. Много работает. Говорит с отчаянным надрывом. Пожаловался, что у жены плохо со здоровьем (я думал, он ее ненавидит, а он - любит, оказывается). Она не работает, на улицу почти не ходит, до врача и обратно, думают переехать куда-нибудь в глубинку, на природу, подальше от моря.
- В Ревеле погода негодная, - несколько раз сказал, что не раздумывая, не торгуясь берется за все. Целыми днями на керамическом заводе, а по вечерам: кожа, сапоги, туфли, кошельки… Теперь собрал каких-то людей вкруг себя. Говорят о создании колонии.
- Может, так все вместе справимся и совладаем с нищетой, - приговаривал он тоскливо, - может, так будет легче, хоть чуточку легче, если друг другу помогать, выручать друг друга… Все наши что-нибудь да делают руками, кто строит, кто столярничает, есть агроном, аграрную академию заканчивал в Петербурге, работает сейчас у баронессы в Причудье… Хозяйство ее поднимает, заодно место присматривает…
Говорил много, но веры в его голосе я не расслышал. Он так говорил, как молился. Анархизм для него как религия, а Кропоткин с Бакуниным как мессии. Я засмущался. Впервые услышал от него эти идеи, и голосом жалобным так высказанные, мне на душе стало гадко. Нельзя так на людях. Это было стыдно, он как исповедался или как на колени перед нами встал. Лева над ним смеялся. Никанор ему не сказал ничего, посмотрел тоскливо, собачьим взглядом, повздыхал и пошел домой, к жене. Лева сразу принялся его поливать грязью, говорить, что он прижился у пятидесятилетней старухи, немки, толстой и безобразной, живет в темной комнатке с ней в Вышгородской стене, как таракан, и еще смеет жаловаться, что ему трудно! Я сказал Леве, чтоб он замолчал. Так он принялся на меня орать:
- Тебе хочется, чтоб с тобой нянчились. Ты - художник! Ты - особенный! Ты хочешь, чтоб тобой восхищались, видели твою исключительность и нянчились? Твои картинки, твои стишки… Думаешь, кому-то это нужно и кто-то будет нянчиться с тобой, как с Никано-ром его баба? Ты такой особенный, полагаешь, тоже найдешь себе такую жирную домовитую немку? Как там Трюде? Готова принять? Тебе уже поставили урыльник под ее кушеткой? Ты, наверное, считаешь, что мир создан для тебя, все само собой образуется? Нет, мир - слепой жестокий старик, он держит тебя на веревке, как собаку. Ты - глаза его!
Он много всего кричал. Это только часть вопля. Я не дослушал. Выставил. Зол на него был. Но сам подумал, что он прав, в чем-то, не во всем, но был он немного прав: где-то в глубине я ждал, когда помрет слепой, чтобы въехать к Трюде и зажить sans souci. Не в первый раз.
Мысли эти всплывали и прежде. Фрагменты воображаемой жизни с ней - как фотоснимки - проскальзывали в мои повседневные унылые дни, когда ни о чем не думалось, а только скрипело внутри: вот помрет старик - перееду к ней - не надо будет стольких вещей делать: гладить, убирать, готовить, беспокоиться о жалованье - ведь на двоих нам хватит работы у Т. Я не думал это в виде слов. Я никогда бы не позволил себе это произнести. В уме можно что-то говорить, а что-то прятать от себя, но носить, словно за подкладкой, и тайком грезить картинками. Так вот я грезил. Проскальзывали видения, как пролетает трамвай, пока идешь по Нарвской под дождем, и тебе кажется: повезло этим людям - сидят в вагоне, им там хорошо, у них нет дождя, нет забот. Но это заблуждение, и я прекрасно понимаю, что мои грезы о совместной жизни с Трюде блажь, иллюзия… окончательное поражение. Недопустимое!
Не успел я как следует покопаться в себе, как услышал его голос на улице. Лева не унялся. Он встал под окнами и кричал; неприятно, что он кричал со стороны улицы, где окна фрау Метцер, и я в коридор, как дурак, выходил и из окна просил его уйти, но только раззадорил еще больше. Пришлось выйти. Он на коленях просил прощения. У него случилась истерика. Я простил его, конечно.
Всю ночь шлялись с ним, пили в кабаках. Спорили. Вспоминали. Плакали. Я ему говорил, что нужно хоть что-нибудь делать.
- Пиши новеллы! Роман…
Он говорил:
- Зачем? Кому это нужно? Пустое!
- Ну, я-то делаю… Или ты скажешь, тоже пустое?
- Что ты делаешь? Что? Картинки? Не смеши меня!!!
Меня это обидело, я резко сказал, что делаю то, что должен делать; я чувствую, что делаю то, чего никто другой не сделает. Призвание. Я и правда так думаю. Он смеялся надо мной.
- Что это за призвание? Кому это надо? Кому нужны твои дагеротипы? Твои акварели?
- Даже если никому не надо - внутри мне надо, душе моей надо!
Он хохотал:
- Душе! Душе! - Как он смеялся! Как заливался! Весь город слышал, наверное. - Это пустая патетика! Фейерверк из слов! Чепуха! Ладно бы ты сказал, что делаешь это ради денег. Ну, признайся, что ради денег. Ради славы. Смешной, но славы. Признайся, я пойму.
- Нет, - говорил я. - Какие тут деньги? Раз, и их нет. А смешнее славы, на которую тут мог хоть бы гений рассчитывать, не придумать. Это совсем стыдно. Если б я это делал ради денег, я бы рисовал по две картины в день и стоял бы на Пикк Ялг. Не ради денег, конечно. И не ради славы.
Много пили: сначала в "Манон", затем в "Черной кошке", а дальше - не помню… Женщины, таксомотор… Ужасно глупо! Почти всё, что заплатил за пять картин скупой Тунгстен, ушло в одну ночь. Какая глупость!
"…о себе: перебрался в дом к художнику. Платить Егорову стало невмоготу, тем более после того скандала, что у нас случился - не по моей вине - в гимназии. Ушел и от Егорова, и от Андрушкевича, тем более что они оказались заодно и всех нас дурачили. О столкновениях и закулисной игре я уже немного писал, а о выборах и пр., о Русском Национальном Союзе и т. п. - писать не стану: невыносимо! Коротко: набирает популярность Пумпянский, но я не верю: прокатят и его, обманут, вытолкнут из этой лодки. Слишком умен, а умных не любят. (Попробую в его газету устроиться, но и в это не особенно верю.)
В моем горе я не одинок, но разве меня это должно успокоить? Если кому-то, помимо меня, вдруг стало трудно жить, неужто это должно послужить утешением?
Не понимаю, почему вдруг потребовалось знание эстонского языка! Десять лет не требовалось, вдруг потребовалось! Хорошо, я согласен, но почему госпожа Эманд имеет право подходить ко мне с таким видом и говорить об этом при всех! Я всегда чувствовал, что она ко мне придирается. И смотрит на меня с презрением. Не на пользу ей пошла работа бонной в княжеской семье. Теперь на всю жизнь в ней: все, кто не князья, отребье.
Не понимаю, что произошло, но Егоров на меня сильно взъелся. Полагаю все-таки, из-за какой-нибудь статейки, может, за то, что постановку "Паутины" похвалил?.. написал что-нибудь в "Вести"? Достаточно в "Вести" написать, чтобы настроить против себя этих. Кто знает… Я так много пишу, - хотя ни разу не высказывался по поводу приходского разбирательства. Не помню: печатали меня в "Вестях" недавно или нет? Там засела бывшая Белая гвардия, один полковник редактирует статьи (раньше скаутами командовал, теперь за конторкой сидит), он такое может иной раз натворить, что автор впоследствии и не узнает написанного! Видимо, я что-то не проверил - я же так много пишу! мог и упустить - и где-то тлеет корректорская правка, из-за которой - иначе и быть ничего другого не может - Егоров на меня косые взгляды бросал.
(Может, из-за Булатова; может, где-нибудь случайно написал о нем или высказался комплиментарно; а может, потому, что был у Терниковского - больше к нему ни ногой!)
Что касается учителей и школ, их становится меньше и меньше - русских гимназий всего-то осталось три - и ученик пошел другой - не тот, что прежде, обэстонившийся и вялый, к русской литературе интереса не имеющий, практичные люди, думают о месте под солнцем, в уме взвешивают и ко всем приглядываются, самое неприятное: по одежке и зарплате уважают. Ну, так и понятно: знания оценить они не могут, т. к. - увы - совсем невежественны! Самое неприятное, они засели в бороне и не думают из нее вылезать - как кроты в своей норе - ни о чем слышать не хотят. Так узок стал человек! Думал я: займет это не меньше лет двадцати, но - как я ошибался! 10 лет - и совсем иная картина. Это отпрыски тех эмигрантов, которые зачитываются Зощенкой, Шишковым, Романовым, читают со сцены Маяковского. Вот откуда берутся недошлифованные болваны, они не задумываются, как себя выразить, без всякого интересу к театру, культуре, слову. Плечистые пролетарии! Но сколько в них европейской буржуазной повадки! Сколько гонору! Дурак дураком стоит, а все на нем блестит, и на всех смотрит с презрением. Вы бы слышали теперешнее русское пение гимназическое! Это вой сонных псов! Кто в лес, кто по дрова - этим и будет их вся последующая жизнь. Русская община размыта. Все, по примеру немцев и эстонцев, заперлись каждый в своем чулане. Я тоже. Заслуженно, вполне заслуженно. Но такого отношения - от г-жи Эманд - не заслужил. Она не имеет права. Она не знает. Она всего лишь бонна из прошлой жизни. Я свое знание тут собрал. И обидно, что такие, как г-жа Эманд, выносят в конце приговор, это как-то несправедливо. (А может, в том и состоит историческая ирония: я тоже виноват!) Представьте себя на моем месте: приходят и сообщают, что ваш предмет с начала года будет давать некто N. Как пережить? Поскорей открывать библиотеку, Русскую Библиотеку! Хорошо бы читальную комнату, но на это пока нет сбережений. Книг я собрал достаточно. Вся квартира в книгах! Занимаюсь библиографией. Готовлюсь. Надо дать объявление. Ребров после всего, что со мной случилось, и после всего, что я тут наблюдал последние дни, мне представляется надеждой нашего общества, он горит внутренним огнем и не угасает! Единственный из всех, кто продолжает трудиться! И как я ошибался в нем! Как долго не мог понять, что им выбранная позиция - крепость вокруг себя - единственный путь, придерживаясь которого, что-то можно сделать и выжить, не быть съеденным этими змеями и шакалами. По гроб благодарны ему будем: подсказал дешевые комнаты у одной немки, где и он сам - теперь под одной крышей, в одном коридоре, только он в углу, там холодно, а нам повезло, у нас теплее: к кухне поближе и под нами сама хозяйка (и всегда топит!). Кабинет мой завален книгами, зато писать уютно, и вдвое дешевле!!! Вид из окна на двор с сараюшками; печальней всего не лошадь и не забор с поломанными досками, а старая, толстостволая береза, вся в усерязях да колтушках, и кожура в трещинах. Глаза ночью закрою, и кожура эта перед глазами стоит, трескается, сокоточит.
Фрау Метцер - дама лет шестидесяти пяти, здоровьем пышет! Любительница поболтать; приглашала на чай и карты. Подумать только - карты! Пришлось расписать польку (третьим был торговец тканями снизу; умный, расчетливый, молчаливый эстонец, - он-то в результате и прибрал наши медяки).
Фрау Метцер чем-то похожа на Екатерину II с картины Шибанова, по-русски говорит чисто и охотно, вспоминает прежние времена, как в Петербурге жила, в Москву и Новгород ездила. "Богатая, великая страна была", - вздыхает, не мне сочувствует, не нам, а самой - самой ей жалко: все-таки уловил я в ее вздохах, что Россия и ее страной была тоже! Много вздыхала и тяжело так, будто роняла ведро в колодец и потихоньку вытягивала с этими вздохами то 100 грамм черствого хлеба на день, то - с пенкой - темно-красную конину - таким был 1917 год в Ревеле!
Из последних гимназических новостей: один учитель съездил на экскурсию в Совдепию, приехал в глубоком нервном расстройстве, стрелялся, но выжил. Все, после этого ничего слышать о гимназиях и школах не хочу!.."
Отчет Ивана Каблукова о положении в Эстонской Республике на 1930-31. Секретарю Братства Святого Антония Алексею Каблукову
(написано рукой Тимофея Гончарова):
И всё-таки фашизм. Почему? Да потому, что мой "фашизм" это крик, который должен быть услышан. Молчать нельзя. Преступно - молчать. Мой "фашизм" - смысловая провокация, яркий, трагический образ, необходимый для того, чтобы расцветить блёклый облик нынешнего национал-радикального движения, давно уже ставшего призраком, уныло слоняющимся по улицам с хоругвью и свастикой. Наконец, это искреннее уважение к заблудшим героям былой Европы, чей опыт так же полезен нам, как опыт парижских коммунаров был полезен большевикам.
Делаю иконы для одного немца (12 часов в день), дает мало (2025 крон), никак больше не получается. (Помножь на 100, если по-старому в марках: 1 новая эстонская крона равна 100 старым эстонским маркам).
В самом конце апреля нас опять затопило, да так, как последний раз при тебе было, помнишь? Сидели, пустой чай гоняли. В мае после этого у меня обострение случилось, слег. Слава Богу, миновало.
Васильковы уехали в Чили, Строгов собирается в Америку. Горчаковы уже уехали в Африку. Оставшиеся где попало как-нибудь перебиваются: кто на торфе, кто на сланце, кто в школах, кто в штольнях или где придется, как мы. Отсюда русских во Францию на заводы чернорабочими отправляют вагонами. Условия там, конечно, очень неважные, но, принимая во внимание наше положение, мы с Тимофеем раздумываем поехать, как только мое состояние станет более-менее стабильным. За эти годы я многое о себе понял, ко многому стал терпим. О будущем я думаю так: лично меня там ничего не ждет. Движет мною одно - жажда быть полезным для России. Только как себе здесь найти применение? Жар внутри есть, а выхода ему нет, - оттого и сгораю. Живем впроголодь. Читаю только богословские книги. Средств записаться в библиотеку нет. Тимофей приносит от Веры Аркадьевны Гузман газеты. Но местные пишут плохо, да и верить никому не хочется. "Младоросская искра" меня смущает: много там глупостей и большевистская она какая-то. Присылай нам что-нибудь. А то: мрак, безработица и нищета. Такого плохого года в Эстонии еще не было. Все боятся думать о том, что грядет. В Принаровье и Причудье настоящий голод. Болезни косят людей. В нашем деле полный крах. Никто игрушек не покупает. Все деньги обывателей идут на дрова, еду, лекарства. Живем на хлебе и чае. Много рисую, да только не берут. Денег на краски тоже не хватает. Изготовляю краски сам: съедает время.
Ответ Алексея Каблукова: