Обязательно пришлю. Я наладил связь с Америкой, жди посылки. Сам сложа руки не сижу. Протягиваю ниточки. Ты тоже не сиди. Помнишь, как на веранде у бабушки сидели и следили за паучком? Как кропотливо он плел паутинку! Мы с тобой только дивились. Ни минуты без дела! Поезжай-ка в Ревель да поговори с Терниковским, Стропилиным, обними их от меня, передай самые теплые слова, скажи, что молюсь за них, расспроси, как они, чем спасаются, приглядись - как одеты, что на стол подают, что у них дома - обогатились или все по-прежнему? Пообщайся с журналистами; может, кроме монархистов, еще кто завелся. Тут в Англии тоже не ахти. Мест нет. Все унижены. Чего-то ждут, на что-то надеются. Но ничего сами не делают. Я начинаю налаживать Академию. Получил письмо от Бердяева - интересуется, пишет, что надобность в подобной организации давно назрела, но осторожничает, надо встретиться. Томас Элиот - редактор The Criterion - уже пишет про нас и выразил желание стать ассоциированным членом Академии, и дал имена: Морис Рекитт - редактор A Journal of Christian Sociology, Кристофер Доусон - редактор The Sociological Review, Виктор Демант; удалось заполучить двух министров; консул сам не пришел, прислал атташе; был князь Андрей Владимирович. Журналистов, как мух! Несколько министров ответили, что прибудут на следующее собрание! Академия растет. То ли еще будет! (Жди посылки via America. Письмо сожги!)
* * *
Это было в гололед; Борис сидел дома без дров, табака, несколько дней не ел; работы не было - герр Тидельманн уехал в Германию и закрыл на неделю ателье, и две недели не возвращался, а потом и не платил месяц, никаких денег не было. Кунстник нерасчетливо потратился. У Николая Трофимовича не просил. Французу был и так должен. Фрау Метцер избегал. (Устал упреки ее глотать. "Не топите, как все, каждый день, оттого в доме холодно!" Обещал, что топить буду каждый день.) Лева уехал куда-то. У Ристимяги болела голова. Борис думал что-нибудь написать в газету (все равно какую). В сумерках видеть совсем перестал, ни свечей, ни керосина не было. Головокружение. Может быть, угорел (но трое суток не топил!). В дверь постучали; голоса представились: Стропилин, Каблуков. Иван притоптывал ножкой. Евгений Петрович волновался, поправлял воротничок. Одет писатель был, как на встречу с женщиной; Каблуков выглядел жутковато (как убийца). Предложил им войти, угоститься чаем. Отступили в тьму коридора, отказались, - некогда чай пить, некогда, надо идти по делам, пригласили пойти с ними: к Терниковскому, на конспиративную квартиру, послушать выступления…
- Там и чай попьем, - сказали в один голос. - Там и угощение обещают.
- Добровольский будет, - сказал Иван, - обещал с собой привезти Сырцова.
- Это кто? - спросил Ребров, надевая пальто.
- Как! Вы не знаете Сырцова? Да это настоящая легенда!
- Не простудитесь? - заботливо спросил Стропилин. - Пальтишко легонькое. На улице мороз!
Борис подумал и надел студенческую шинель.
- Ничего, - приговаривал с иронией Иван, - не простудится, в такой шинели не простудится. Идемте, нечего дома сидеть. Впустую время уходит.
Пошли. Иван продолжал говорить о Сырцове, человеке, о котором все слыхали, но никто его не видал.
- Добровольский давно обещал его представить людям, чтобы развеять сомнения. Многие полагают, что за его статьями прячется сам Добровольский… Знаете, как Терниковский делает: пишет под разными псевдонимами статейки и создает видимость организации. Смешно и обидно! Потому что верно характеризует всех нас: только видимость организованности создаем, а сами по себе - два-три человека и то: пустота вокруг и несогласованность внутри. Например, анархист Колегаев, он все время говорит "мы", "наши", "у нас", только и слышишь, что они собирались, митинговали на керамическом заводе, строили что-то, обсуждали, а на самом деле - их там два человека, сидят в библиотеке, газеты читают, у них даже своего листка нет. Вот и про Сырцова так думают: статьи появляются, а кто его видел? Никто. Придумали, мол, сидит какой-то старец на острове, молится да пишет, а может, нет его? Теперь посмотрим…
Гололед мешал слушать, Иван сбивался. Кунстник один раз упал. Шли, шли… Ребров слушал.
- Сырцов уже глубокий старец. Так говорят, я не знаю. Пишет он умокувыркательно!
Словцо Терниковского, подметил Ребров.
- Переправляет листовки в Совдепию, оттуда многое тянет. Говорят, что разграбил тамошнюю типографию и собрал на болотах свой типографский станок, печатает свои опусы. Обещали привезти и их. Очень хотелось бы посмотреть! С трудом верится, что такое возможно.
Скоро выяснилось, что ни Иван, ни Стропилин не знали, где находится конспиративная квартира Терниковского. Только название улицы повторяли - Леннуки, Леннуки - но это ничего не меняло. Каблуков сказал, что знает, как выглядит здание.
- За каким-то мостом… - говорил Иван. - За какой-то речкой…
- За Клеверной, - буркнул Ребров.
- Не доходя до Казанской церкви…
- Это смотря откуда идти, - кашлянул Стропилин.
- Если все хорошо, занавески будут зеленые, - добавил Иван.
Отправились искать. Было темно, и Ребров совсем ничего не видел.
Как выходили на свет, что-то видел, но стоило только отойти от фонаря, как все гасло. Евгений Петрович воображал, что приблизительно представляет, где могла быть эта улица Леннуки.
- Где-то за Лендерской гимназией для девочек, - сказал он загадочным тоном, - там любит Дмитрий Гаврилович прогуливаться. Я его там пару раз встретил. Он мне сказал, что шел к Биркам, но мне почему-то подумалось, что он гулял возле гимназии.
Евгений Петрович неприлично хохотнул. Борис хотел возмутиться, поскользнулся. Упал бы, если б не Иван: подхватил художника под локоть и выругался.
- Ну и погодка! И лед, и вода! Черт знает что!
Долго блуждали; Стропилин все время что-нибудь лепетал; кое-как дошли до моста; долго шли вокруг фабрики, фонари почему-то не светили. Стена не кончалась. Ребров потерял надежду, что этот кошмар когда-нибудь кончится; Иван ругался и сплевывал в темноту.
Стропилин, наоборот, оживился:
- Отсюда я теперь знаю, как идти! В конце, за этой стеной, будет переулок, свернем в него и окажемся на месте! Мы круг сделали!
- Эк забрели! - сказал Иван. - Точно черт попутал.
Борис подумал, что писатель мог запросто умышленно кругами водить, чтобы поиздеваться и побольше глупостей наговорить. Каблуков заметил, что в небе очень низко плыл цеппелин. Борис ничего не видел, все сливалось во мгле.
- Об этом в газетах писали, - фыркнул Стропилин, - это какое-то испытание. Глупости! Не обращайте внимания.
Иван рассказал, что писали в газетах, будто где-то под Пярну грохнулся цеппелин, пока то да се, какие-то мошенники разобрали его, увезли двигатель, в общем растащили по кусочкам. Евгений Петрович сильно обрадовался этому анекдоту, неприлично громко рассмеялся. Вышли на перекресток. Стропилин объявил:
- Ну вот! Совсем немного осталось.
Шум. Машины и экипажи. Яркие фонари. Неуверенные прохожие торопятся, скользят, руками взмахивают. Ребров несколько раз останавливался: кружилась голова и подступал обморок. Свернули в заваленный снегом и глыбами льда переулок. Здесь царил мрак.
- А вот и зеленые занавески, - проговорил Иван, глядя куда-то вверх.
У Терниковских было много народу. Сам он был очень важно одет, особенным образом сшитый френч, черный с темно-синими обшлагами, синими нагрудными карманами и синим стоячим воротником, пуговицы были простые - металлические, но со свастикой, на груди у Терниковского на толстой цепи висел лунный камень, тоже со свастикой и какими-то индийскими буквами. Горела одна-единственная лампа, тоже особенная, японская, окрашенная позолотой, с красными иероглифами. Под лампой и выступали. От духоты и гомона Борис почувствовал себя плохо. Его усадили рядом с неким Сундуковым (неприятное лицо, брюзга).
Долго кого-то ждали. Люди спорили. Некоторые вскакивали и ходили, продолжая спорить со стенкой. Сундуков хитро улыбался, поглядывал на говоривших, слушал. Его глаза поблескивали (наслаждается спектаклем).
После короткого вступления Терниковского начали выходить докладчики. Посланник Казем-Бека зачитал дружественное письмо-послание от младороссов. Зачитали письмо из Австралии. Доклад о деятельности русских эмигрантов в Болгарии, Югославии, Америке. Перед тем, как выступил Добровольский, пришел Коле-гаев - Ребров ему обрадовался. Глаза у Никанора горели безумно, он еще больше исхудал, был совсем плохо одет, в старый военный бушлат, ботинки у него чавкали или скрипели, но даже этот сырой скрип кожи отчего-то радовал Бориса, и он подмигнул Никанору, тот улыбнулся и покашлял в кулак тихонько. Добровольский говорил без бумаг, коротко и зажигательно, чего никак не ожидали от такого болезненного и дряхлого человека музейной наружности, представил в конце своего выступления Сырцова, седого кудлатого старика и уступил ему место. Тот читал долго и мучительно, с лупой и тряся головой. Он был маленький и щупленький, грива и бородища делали его совершенно непропорциональным, он был как цирковой уродец, каких прячут от всех в тесном помещении и показывают только в особенных случаях, дабы собрать побольше народу. Он опирался на палку и покачивался. Если отрывался от бумаг, потом долго не мог найти упущенную строчку, всматривался, трясясь, палка гуляла и стукала обо что-то. Сырцов много цитировал Розанова, говорил о таинстве пола и брака, незаметно от полового рефлекса шагнул к кровосмешению, и дальше началась языковая мешанина, некоторые слова слипались, мычание и заикание захватывало старика, он блеял, как коза, или выкрикивал что-то о белом человеке, о цветных врагах, о языке как нервной ткани народа. Неожиданно вырывались совершенно неприличные выражения, непечатные. Борису показалось сперва, что старик бранится, как бывает с извозчиком, заедет в какой-нибудь узенький двор - и ни туда ни сюда, лошадь бьет и бранится. Но, прислушавшись, художник понял: старик намеренно вставлял ругательства (как образцы дегенерации языка через противоестественное кровосмешение) и очень подробно комментировал. Заговорил о новой науке, им изобретенной, - цветное крововедение. Это была отдельная глава его жизни. Старик требовал тщательного изучения крови цветных и белых. Об этом он говорил стройно и гладко, без бумаг и без палки; притоптывал на месте, как волхв во время ворожбы, иногда прокручивался вокруг своей оси, как дервиш. Маниакально вспыхивая глазами, дергал себя за бороду сухонькими костлявыми ручками, - коротенькие, они выглядывали из рукавов его кацавейки и казались детскими, если бы не огромные ладони цвета свежей говядины, он ими разводил в воздухе, как фокусник, и тараторил:
- О положении дел в России ничего точно сказать не получится, пока мы не будем знать достоверно, как и насколько плохо влияет на кровь белого человека вливание крови цветных… хм… людей. До тех пор пока состояние крови белого человека не изучено, что-то утверждать сложно. Поэтому сейчас я могу сказать, что все - за исключением меня - занимались разве что изучением идей, психики и языка, в котором отразилось вредоносное вливание интернациональной крови, отсюда невозможность довериться Шпенглеру или какому-нибудь французу, которые пытаются толковать историю человечества и современное состояние Европы, да и всего мира, как какой-нибудь сон, а что еще как не сон, бред, галлюцинация, речи этих замаскированных масонов? Следы влияния на белого человека цветной крови мы можем с вами обнаруживать и без практического изучения крови, то есть отслеживая звуковые гаммы чужеродных языков в родном, его искажение, каковое я наблюдал в Петрограде и приграничных городках, куда пробирался инкогнито, пересекая не раз границу, дабы пополнить опытный материал, который свидетельствует о катастрофическом уроне, нанесенном русскому языку за последние годы большевистской власти. Повседневная речь современных россиян свидетельствует о стремительной дегенерации народонаселения страны. Однако изучения тамошней прессы и языка, мною подслушанного, задокументированного, недостаточно! Нужен опытный материал, нужны опыты для развития крово-ведения…
Добровольский закашлялся и поднялся.
- Я думаю, Терентий Парамонович, на этом месте мы можем сделать перерыв, так как…
Старик не обратил внимания. Он рычал дальше:
- Тех редких и бесценных опытов, которые мною уже проведены, пока недостаточно, но уже на основании проделанной работы я бескомпромиссно и совершенно точно могу утверждать, что мною в результате экспериментов было установлено, что рефлекс белого человека отторгает кровяную массу цветной расы, ибо последняя воздействует на психику белого как опиум, и сама коллизия кровей мгновенно снижает работоспособность белого человека и ведет к неминуемому вырождению, а в процессе жизни такой человек, вступивший в кровосмесительную авантюру, утрачивает божественную благодать и становится проклятым, неудачником, его преследует рок, как Иуду.
Добровольский обнял старика за плечи, усадил его, сказал, что сейчас готовится к выходу книга Сырцова, из нее-то и узнают благодарные слушатели о всех опытах и насущности данной науки; опять рассказывал, как старец живет, как изучал животных, где и сколько учился, добавил несколько слов о легендарном типографском станке: его, дескать, Сырцов собирал по деталям несколько лет, самолично отлил литеры, на нем-де и печатает свои работы, их можно приобрести тут. Указал на чемодан (кто-то с готовностью его распахнул). А вот и брошюры. Кто-то серенький и неприметный, как тень, защелкал сшивателем, скрепляя листки, все они были ярко-красного цвета. Добровольский сказал, что так как у старика не было типографской краски, он сам ее изготовил. Пустили по рукам опусы. Ребров полистал, но так и не понял, что за камень тот использовал для изготовления краски. Что за смеси?.. Удивительно красная, карминового цвета, с отливом коралла. Что бы это могло быть?..
Добровольский уступил место другому оратору, но старик еще не раз поднимался, чтобы что-нибудь сказать, оглядывался со своего стула на остальных.
Выходили под лампу другие… говорили, высказывались… Сундуков ухмылялся, себе под нос насмешливо комментировал, делал замечания, немного наклонив на плечо голову, поэтому Реброву казалось, что он ему говорит, хотя, возможно, он сам с собой говорил. Высокий однорукий бородач в офицерском мундире, с крестами на груди, зачитал короткий доклад о Вонсяцком; у него не было бумаг, только маленькая карточка в руке, настолько маленькая, что ее было даже не видно; время от времени он заглядывал в кулак и что-нибудь добавлял. Был как деревянный, напряженный и несгибаемый, заметно волновался, голос дрожал, но дрожал мелодично, словно он стихи читал; казалось, он делился со слушателями своими ностальгическими воспоминаниями. Поднимал брови, устремлял печальный взгляд вдаль, вздыхал… Если бы сейчас кто-нибудь наиграл на скрипке, подумал кунстник, то было бы похоже на литературное чтение:
мы вместе служили в гусарском полку…
помню бесконечный поход на Екатеринодар…
я вывез его в Ялту в тяжелом состоянии…
все эти годы мы не теряли друг друга из виду…
Анастасий Андреевич пишет часто и подробно… в
от некоторые выдержки из его писем…
Ребров заслушался, разглядывая его: сапоги, кресты и пуговицы на нем блестели, рукав был аккуратно подоткнут сбоку женскими булавками. Впереди сидела дама, с которой он пришел; она сидела с прямой спиной, выглядела очень важной. Сундуков негромко вставлял: так-так… ну да… допустим… а это хорошо… Было видно, что он в чем-то согласен с Вонсяцким, а в чем-то поспорил бы; Сундуков заводился, прочищал горло, его ноги ходили под стулом, влажные толстые губы шевелились, как гусеницы. Докладчика сменил Каблуков, зачитал статью брата; там было все то же: движение к национальному самоосмыслению через православие, и всюду был враг, опять Византия, и на этот раз русский народ удостоился чести спасти человечество от невидимого врага… который питается человеческими страхами, крадет масло из светильников и ложные вливает помыслы…
Кунстник заскучал. Появилась тошнота. Надо чего-нибудь съесть, и поскорей. Если б не голод, ни за что не пошел бы. Но как это просто: жить с невидимым врагом, верить, что Бог тебя пасет, а некий враг караулит, как вор в подворотне! Это так просто - убеждать себя, что ты - светильник и надо стеречь свое масло, тогда спасешься, - так просто думать, что нечто за тобой следит, что ты избран и кому-то там нужен, твой народ - богоносец, а сам ты - мессия! Гораздо сложней жить и не верить ни во что - вот где одиночество, подлинное одиночество, непроницаемое, как ночь. Быть покинутым, без костыля и опоры, без всяких поводырей! Скорее всего, Алексей придумал себе врага, который его стережет, чтобы не бояться одиночества, чтобы хоть что-то было рядом…