Харбинские мотыльки - Иванов Андрей Спартакович 28 стр.


- Билетик не сохранился ли? Видите ли, я билеты собираю, всякие…

Я подарил ему мой билет. Смешной человек. Но судит трезво. Есть в нем резкость суждений. Нечего жалеть идиотов! Хвалит постоянно д-ра Мозера.

- Вот у кого поучиться есть чему! Большой практик!

* * *

появились противные бабочки; у меня есть подозрение, что они заехали с посылочкой из Харбина; мотыльки, бархатные, бледно-лиловые, маленькие. Надо чем-то травить.

* * *

Мила, с ней все иначе - даже кульминация; важен не выброс семени (все это - похоть и соитие - побочное), а участие в ее интриге, там я - по сути - не я, а - кто угодно. И это мне нравится! Она таким образом погружает меня в безымянную обездушенную плоть. Ведь не с качествами моими, которых она и оценить не может, она совокупляется, она не отдает мне предпочтение перед мужем. Для нее важна формула: "быть с другим". Другой - вот что решает тут. Быть другим в измене - вот моя роль в этом анекдоте. Я - никто, кто угодно, quelquun dautre. Потворствую ей, и мне это нравится (не ей потворствовать, а потворствовать ей в моем обезличении). Она занимается растлением не своей плоти, а своей души, и уничтожением моей личности и души через это; я - сподручное средство (так можно золотыми часами забивать какой-нибудь гвоздь), есть ли у меня личность, душа, история - не имеет значения, в этом нет надобности. Не телом, а душой пасть. Это она много раз повторила. Не телом, а душой пасть. А когда она играет с моими пальцами у него за спиной, - это чтоб я острей ощутил то, как мы с ней повязаны. Это не шалости. Это скрепы! Она не повторяет одно и то же каждый раз, а ныряет в колодец похоти глубже и глубже, погружается в грех основательней, туда, где нет понятия о грехе, где он, как воздух, дышишь им и не задумываешься, в ту область, где из греха построены твердь под ногами и твердь небесная, где есть только грех и ничего больше. Если в бордель я шел, чтобы окунуться на час-два, то с Милой это как опиум, который затягивает с головой, и ты не прыгнул и вынырнул, а погружаешься с ней осознанно, понимая сердцем, что ты в омуте и вся грязь его в тебя въедается каждую секунду. Потому сколько лет эта связь может длиться, уже не важно. Удерживает любопытство: а есть ли дно у этого омута? Если есть: что там?

Как цветок растет из земли, так человеческая личность растет из Бессознательного.

* * *

сегодня узнал, чем травить этих бабочек, сходил и купил, их стало больше - весь чулан, где держал я посылку, там они летают. Травил.

* * *

Кунстник начал тяготиться юрьевской связью. Но обрывать не хотел - что-то было… Иногда, вспомнив о Миле, вздрагивал. Первое время, проявляя фотографии с ее изображением, заводился, но и это прошло: она выходила плохо. Вспышки гасли, образовывались мрачные промежутки, траншеи длинною в месяц, два… нет, и ладно… и снова вспышка! Мила писала довольно длинно - чепуха - скучней того, что болтала в постели… Два раза приехала в Ревель, - пришлось с ней ходить… Он очень боялся попасться кому-нибудь на глаза, держался весьма напряженно, очень официально подавал руку - она над ним подтрунивала. Борису было стыдно за свое обиталище. Хотел что-нибудь сделать. Как-то обмануть ее. Увести куда-нибудь… только не к себе, и это его сломало. Кунстник устал. От нее и всего остального. Сколько можно требовать от человека внимания? Эта женщина - как плесень! Кунстнику опротивел поезд и унизительное хождение по Тарту. Если кто-то к нему приставал, он старался отделаться. Разве что Варя, от нее отделаться было труднее всего. Она его не отпускала, не выболтав все секреты города; обязательно затягивала в кафе и расспрашивала обо всем, но не слушала, что он говорил, тараторила свое: про учителя французского, который нюхал кокаин (зайдет в соседнюю комнатку на минутку и затем, чрезвычайно взбодренный, продолжает урок), про учителя литературы, который был очень нервный и боялся грозы, не ел мяса, уверял, что от одного куриного яйца у него может начаться эпилептический приступ (руки у него постоянно тряслись, но противней всего у него дергалось веко), про то, как они вдвоем с одним студентом из их Христианского союза пошли гулять на бульвар Клиши и там из переулка им навстречу неожиданно выскочила молоденькая парижанка в длинном манто, она вскрикнула и распахнула его, под манто не оказалось ничего, студент упал в обморок, проститутка засмеялась и поскакала дальше… и таких историй у нее было в запасе несметное множество, она могла целый день сидеть, пить кофе и тараторить. Ребров вежливо улыбался, но ему безумно хотелось сказать этой несмышленой девушке, что он тоже ходит к проституткам и нюхает кокаин, - так и подмывало, но выдержал. Потому что его приезд в Тарту был еще более стыдный, чем проститутки и кокаин, это было хуже всего. Он крался через мост, придерживая шляпу (один раз ветер унес), и ругался сквозь сжатые губы, проклинал себя и весь мир. Это хуже борделя и морфия! Хуже кражи и растления детей! Вдоль реки, подмерзая на ветру. Так тебе, заболей чем-нибудь и подохни! Под ивами целовались, на скамейках кто-нибудь да сидел, посматривал пристально - свидетели моего падения. Подняв воротничок, ссутулившись. Серый сквер, опавшие листья. Под ногой жижа. Зимой не пройти: снега по пояс или сплошь слякоть. Бранился и шел вокруг. У провисшего моста затхлые деревянные постройки, лай и блеяние коз, терпкая вонь. Раз вляпался в лужу у ворот и понял, что это была не просто грязь, а кровь, она текла из-за забора, лужа была кровью забитого животного… отсюда и вонь… и затхлость… и крысы… Возле православной церкви всегда кто-нибудь ходил, попрошайничал и крестился. Ночевать у Милы кунстник боялся, но оставался, чтобы не показать. По утрам торопился… Она валялась и смотрела с ухмылкой. Он краснел и раздражался. Приезжал реже и реже.

Глава третья

1

декабрь 1934, Ревель

Вот как из глупого разговора родилась еще более глупая идея, и во что это вылилось!

Теперь понять, что из чего вышло, откуда, от какой ниточки потянулась вся эта сволочь, я не смогу. Все от моей беспечности, которая одолевала меня в те душные летние дни в Юрьеве, когда я ждал, пока муж Милы не уедет в Прагу, - вот отсюда, наверное, из того зноя и праздности, - не зная, чем себя занять, в приступе похоти, сгорая от кобелиного томления, я болтался вдоль реки, спасаясь от жары, ходил по мостикам, кружил по одним и тем же тропинкам в парке, курил до дурноты у пристани, разглядывая барышень в лодках (пьяный, я даже флиртовал с ними!), просиживал вечера в кафе с племянницей Веры Аркадьевны… Как же бессмысленно я убивал эти дни! И каким ничтожным было то, чего я ожидал в конце! Я, конечно, должен был поплатиться за это.

И вот, тяжелым предгрозовым вечером, когда деть себя было совсем некуда, зашел к Тимофею, якобы поговорить о его сборнике. Тимофей в себе сильно сомневался, говорил, что не знает, надо ли печататься… какие стихи отобрать… листал тетрадки… хотел читать вслух… Тут Каблуков влез и грубо отчитал Тимофея:

- Раз не уверен, так и показывать нечего. Чего толку людям голову морочить?! Если б я возил кисточкой по холсту, что-то выдавливал из себя, я б и не показывал никому. И тем более не показывал бы, если не уверен! Художник должен быть уверен в том, что делает. Иначе что это за художник… и т. д.

- А как учиться тогда? - спросил наивно Тимофей. - Я хочу мнение слышать…

- Выкидывать, жечь, если не уверен. Только так и учатся.

Каблуков с ним очень жестко обошелся при мне. Как же он с ним говорит, когда никого нет?

За то время, что он провел в больнице, Иван сильно оброс, вьющиеся каштановые волосы торчали во все стороны, щеки впали еще больше, плохие зубы, воспаленные веки, усы и борода старили его. Он был как облупившаяся картина; когда улыбался, казалось, проглядывала клетка, за которой Иван прятал, как зверя, язык. Он был помят и растрепан. Постель не заправлял.

- Потому что большую часть времени лежу, - сказал так, словно упрек в мою сторону бросил, будто в больницу по моей вине попал. Вспомнив, как они с Сундуковым клевали меня, я сразу сильно закипел внутри. Смотрю на него: лежит на нестираных простынях, без глаза, в чахотке, и мальчишку за собой тянет, кряхтит, наставляет:

- Глупости все это… Не время стишки писать да картинки малевать, вот-вот все взметнется…

- Что взметнется, Иван? - не выдержал.

- Да все взметнется! - говорит. - Весь мир вулканом, как конь на дыбы встанет. Все перевернется, банки полетят к черту, бюрократы туда же… Найти свое место в этом потоке, вот что надо. Бороться!

- Бороться…

- Сомневаетесь, - покачал головой, - вы не в борьбе нашей сомневаетесь, а в себе.

- В себе, понятное дело, сомневаюсь, но это обычное, так у каждого должно быть, во всем надо сомневаться, а вот людей сбивать с толку… слепой поведет слепого, как говорится… и как вы на себя смелость такую берете? Удивляюсь! Неужели так брату верите?

- Брат мой плоть и кровь моя, как себе самому ему верю. И в себе уверен! Только никого за собой насильно не тяну. Сами летят, как на свет мотыльки. Приходят, усаживаются вот здесь подле меня и говорят. А говорят, знаете что? То, что думают. И другого уже сказать не могут. Люди видят, что творится, и другого способа изменить положение вещей нет и не может быть. - Иван взял кружку, поднес к губам, и вдруг суровый вид разгладился, и на лице его появилась противная улыбка. - А вы, между прочим, сюда не спорить приезжаете, а с блудницей переспать, рога ее мужу наставить. Смеете тут говорить

- слепой поведет слепого… Вы и в церковь-то не ходите, все по вертепам чаще. Никто вас слушать не станет. Потерянный вы человек. Себя ищете в споре с нами. Нет, чтоб примкнуть. Индивидуализм не позволяет. Слава, картинками любуетесь. Откуда помысел пришед картинки малевать? Спросите себя: откуда помысел? Вы не лики святых, а блудниц размалеванных из вертепа да на полотно, да еще уверяете, что лучше нашего знаете, куда идти.

- Я не говорил, что знаю, куда идти. Я утверждаю, что вы ошибаетесь и ваш фашизм ведет вас к гибели, и людей, кто с вами. А что касается моих заблуждений, хождений по вертепам и блудницам, это мое дело, и я никого в это не втягиваю, заметьте, даже не говорю об этом ни с кем. А то, что рисую, так не смотрите, если не нравится. Моя мазня вас не должна волновать. Чего не скажешь о вашей так называемой борьбе. Это волнует, поскольку в дело замешаны теперь некоторые близкие мне люди, о которых я и беспокоюсь. Включая вас.

- Бросьте, плевать вам на меня!

- Нет, не плевать! - Я обрадовался: зацепил, так надо тянуть! Говорю: - Разве мы не ладили, Иван? Мы хорошо понимали друг друга до того, как вы начали все это. Помните, вы мне даже помогли в работе над моей картиной?!

- Трата времени и сил. Больше не о чем тут говорить.

- Ну, как хотите…

Так обрывалось несколько раз: только нащупал ниточку и потянул, как он обрывал. Значит, верно нащупал. Есть ниточки, можно дернуть так, что весь этот карточный домик развалится. И хорошо бы всем им доказать: ерундой занимаются. Бессмысленно это. Даже более бессмысленно, чем мое шатание по их городку.

- Человек - ничто, - сказал я ему. - Человек не может изменить историю.

- Очень даже может, - зло ответил упрямец, - иной человек сам не подозревает, что история сквозь него идет. Ходит, дышит, живет, как все, а история уже струится сквозь него, и никто этого не замечает, а в один день это обнаруживается. О биологическом оружии слыхали? Так вот, наше дело и есть - диверсионное биологическое оружие. Тут дело не во мне. Я трезво смотрю на свою роль. Я всего лишь крыса, которую заразили чумой и направили во вражеский лагерь. Какая-нибудь дрянная тварь империю может на колени поставить. Сколько городов горело…

- Ну, так и уезжали бы в Совдепию! Боролись бы там, заражали… Что тут воду мутить-то?

- Надо будет, поедем. Пока ведем работу здесь. Сами видите: готовим листовки, и людей тоже.

Когда Тимофей пошел меня проводить на поезд, я ему сказал, чтоб писал стихи, ничего не сжигал, указал ему на те, что больше всего мне понравились (если до того я был совершенно безразличен к этой затее, то теперь назло Ивану мне захотелось, чтоб сборник непременно напечатали).

И в этот раз с тем же к нему зашел, а там эти: Каблуков и его соратники, заседают… Иван получил очередное письмо от Алексея, который что-то там предлагал, какое-то решение по поводу подписчиков. По какой-то валютной казуистике никак было не устроить подписку, хотя были желающие, говорят, человек тридцать, - у Алексея была какая-то комбинация, которую он предлагал провернуть или узаконить распространение харбинских изданий, т. к. это не антигосударственная, а публицистическая и просветительская литература, и подписку осуществлять на месте, если сделать законно эстонский филиал издательства. Но что-то упиралось, как всегда, в "масонский заговор" и "жидовскую бюрократию", а также "эстонский национализм".

Иван сказал:

- Чтобы по своей профессии мне заниматься, я должен получить эстонский диплом и документ о знании эстонского языка, так что он думает (это он о брате своем), что мне тут кто-то разрешит филиал фашистской газеты делать? Да меня никто и слушать не станет, открой я только свой поганый русский рот!

Это он прав: никто слушать не станет.

Ему заметили:

- Мы можем на месте печатать газету!

- Да, это мы можем, но нас за это как раз и посадят, или вообще… - резонно возразил Каблуков.

Обсуждались также новые статьи и еще что-то, а потом один из них ляпнул, что неплохо было бы, раз литература пришла в таком количестве, зачем-де она в таком количестве в Эстонии нужна, если тридцати подписчикам раздали, а ее там еще несколько пачек, килограммы бумаги! Важней было бы большую часть отправить в Россию… то есть Совдепию! Каблуков на того злобным оком сверкнул, шепотом спросил:

- А как ты думаешь в Совдепию отправлять литературу? Подписчиков там сделать?

Тот замялся, обмолвился, что группа Терниковского как-то отправляет не только литературу, но и своих агитаторов… И черт меня за язык дернул сказать, что очень просто можно отправить в Россию литературу с контрабандистами! (Я это по-одному сказал: хотел им показать, что всех их вместе взятых умнее и что не только заплатить пошлину могу, да и знаю, как все это организовать, а они занимаются черт знает чем, просто сами себя грызут и толком в этих делах не понимают. Я хотел им показать, что если б я этим занимался, не будь мне так противно все это, я б наладил дело. И вот за это-то и поплатился!) Они все на меня посмотрели, и Каблуков сказал:

- Вы так говорите запросто, будто знаете таких контрабандистов.

Я сказал, что знаю. На этом все остановилось, и я забыл, а потом мне пишет Каблуков: вы как-то сказали, что могли бы помочь и отправить с известными людьми в известное место известную литературу. Я не стал думать об этом, решил, что и отвечать не стоит - глупость. Забыл. Тут Лева зашел и пожаловался на то, что их "Пиковую даму" накрыли шведы вместе с товаром и всю команду эстонцев (и одноногого русского солдата) посадили:

- Им-то что, в тюрьме шведы кормят, одноногому совсем хорошо, он даже в армии таких харчей не получал, - так в один голос Солодов и Тополев сказали: - Мотор жалко: 40 узлов "Пиковая дама" делала - самой быстрой на Балтике была! Теперь такую не собрать! Где такой двигатель взять? Второго такого шанса не будет. Да и нет смысла - финны закон отменили, скоро и шведы за ними, мы теперь только в Совдепию ходим, да и свои появились - покупают, варим спирт на картофеле потихоньку…

Было очевидно, что Лева пересказывал со слов своих "командиров", даже их интонациями и мимикой: углом рта говорил, как Тополев, а бровями играл, как Солодов (неужели они всю жизнь будут его идеалами? неужели он так и не увидит, что они пустые и прожженные люди, морально искалеченные войной, и ничего больше?). Надоело слушать, выпалил ему все, что у меня было на уме: про листовки и Каблуковых. Лева усмехнулся и сказал, что они переправляли пару раз литературу Терниковского, но там были люди, которые специально ждали, забирали, и вся операция отдельно оплачивалась.

- А вообще, я считаю, что это очень дурно для нашего предприятия, - заметил он брезгливо, - потому как контрабанда - мыло, зубной порошок, спирт - расходится, а вот эта пакость всплывает и бродит. Сейчас и так тяжко стало прорываться, бдительны стали, на постах собаки, все ведем через своих испытанных людей, но, как показало время, ни на кого полагаться нельзя. Все люди с душком, мелочные… Лучше не стоит…

Я так и ответил Каблукову. Стихло на время. (Я и не знал, что пока я тут хожу, брожу, работаю, рисую, они там, как мыши, шуршат, мечутся, переписываются и уже - как заключенные - ухватились за ниточку и тянут.) Очередное письмо от Ивана! Пишет, что все это было взвешено его братом, и вот решено: надо попробовать за вознаграждение (которое Алексей непременно вышлет через Харбин - при том что я свои деньги, потраченные на таможню, еще не получил!!!) переправить в Совдепию хотя бы одну пачку листовок, никому не передавая, а хотя бы просто оставить в каком-нибудь общественном месте, а лучше в нескольких общественных местах, или разбросать на улице города-поселка-деревни и тому подобный нонсенс! Я не стал отвечать. Разорвал в сердцах и - и разбросал клочки по комнате. Не мог успокоиться. Пил вино, пинал пачки, топтался по клочкам бумаги, достал календарик и плюнул в изображение русского воина со свастикой на щите, а потом подбирал и подбрасывал клочки письма Каблукова, кружился и хохотал. Клочки письма тоже кружились…

Другое письмо! Иван пишет, что если есть люди, которые отправляют литературу куда-надо, с ними не отправлять, т. к. его очаг не может на себя взять смелость в таком случае утверждать, что сами переправили. Нужно своими силами и не в том же месте, где уже ведется работа. Я в отчаянии! Зачем вы мне пишете, если я не занимаюсь этим? Сами делайте! Ведите свою работу, где хотите! Оставьте меня в покое!!! Я просто так заметил, что можно… Знать не хочу, что у вас на уме!!! Молчок. И вдруг: приезжает собственной персоной. Я возвращаюсь с рынка. Иван у меня на пороге, расхаживает, нетерпеливо поджидает, одним глазом поблескивает. Худой, желтый, злющий.

- Поговорить хочу! По тому самому делу! - Даже не здороваясь.

Назад Дальше