- Черт вас дери! - Доктор топнул. - Сам пишет! Я читал! Я вам говорю, честный человек, мне - верите? Неслыханный случай - само собой, трудно поверить, но факт! Все попрятались, кто куда, его ищут, а он ходит, как ни в чем не бывало! Людей хватают на улице, а он… Вы, я вижу, совсем ничего не понимаете. Не улавливаете связь: договор большевиков с немцами - выезд немцев - советские базы - эти исчезновения без малейшего объяснения. Все связано! Забирают, между прочим, бывших господ офицеров, северо-западников и прочих деятелей, монархистов и политически активных, членов Русского Национального Союза. Сто лет не нужны были эстонцам, а тут вдруг понадобились. Кому? НКВД, конечно. Не ушами хлопать надо и философию жевать, а в оба по сторонам смотреть! В диком лесу живем! Волки в униформе ходят, людей едят, понятно?
- Да что вы на меня навалились? У меня боли, доктор. Я три ночи не спал! На улице ночевал. На улице! У меня ничего не осталось! Я часы отца заложил!
- Извините. - Доктор отступил, замешкался, посмотрел на художника: Ребров был действительно помят. Ему стало неудобно. - Стар я, дорогой друг, простите, терпения не хватает. - Достал связку ключей. - Не ценит человек жизнь, не ценит… Где боли?
- Ну, там… где-то… в известном месте…
- Ах, ты… И как? Резкие, ноющие?
- Сперва были ноющие, а потом острее и… Совсем неприлично…
- Понятно. В штаны делали? Ну, не стесняйтесь, меня нечего стесняться, было?
- Было.
- Понятно.
Доктор положил в карман баночку из темного стекла с таблетками.
- Мы вот давеча шли, вы сказали, что так смешно он про свою боль сказал…
- Кто? Дмитрий Гаврилович? - Запер шкафчик, ключик в карман.
- Да.
- И смех и грех. - Посмотрел на художника поверх очков и совсем другим тоном сказал: - Ну, что? Дайте посмотрю! Снимите штаны и лягте на кушетку!
Ребров разделся и лег. Ему на миг показалось, что он навсегда расстался с одеждой. Глянул на нее, будто прощаясь, цепляясь за свой призрак: черные мятые брюки, потертый пиджак, белая рубашка и шляпа. Одежда вызвала в нем укол жалости к себе. Отвернулся к стене. Уставился в разводы краски.
- Вот, шел я тогда пьяный с вами, и боль меня изводила, в интимном месте, я смеялся над тем, как вы пошутили, а вместе с тем думал: сам как скажу? Понимаете?
- Давно это у вас?
- Нет. С апреля или марта.
- Понятно. Где? Рукой укажите место. - Резиновые перчатки липко причмокнули. - Понятно. Вот так больно?
- Да.
- А здесь?
- Нет, здесь ничего.
- Хорошо. А здесь больно?
- Нет.
- А так?
- Тоже нет.
- А вот здесь?
- Да!
- Хорошо, все. Одевайтесь! - Доктор бросил перчатки, снова открыл шкафчик, ушел в него с головой.
Ребров сел. Пот струился, утер. Начал одеваться. Никак. Доктор помог. Покрутились. Оделся.
- Так, - вздыхал доктор Мозер, перебирая баночки, - так, так… вашему горю мы поможем, с этим как-нибудь справимся. - Поставил на стол баночку с таблетками. - Так, это от боли и даже для удовольствия, но не злоупотребляйте. А это, - он встряхнул пузырек, как погремушку, - три раза в день, и я буду вас проверять… и еще кое-что принесу…
- Хорошо.
Борис потянулся и вздрогнул.
- Боли?
- Да.
- Три раза в день! - Тук-тук-тук пузырьком по столу. - Строжайшее воздержание от алкоголя! Примите сейчас же морфин. - Наполнил из графина стакан. - Вам сразу станет легче. А что касается остального… Слушайте, Борис Александрович, знаете что, я сейчас вас отвезу на квартиру моих знакомых. Там побреетесь, помоетесь… Переждете… Что-нибудь придумаем…
Борис напрягся.
- К каким знакомым? Может, я сам…
- Что значит сам? Как сам? Где?
- Ну, на барже у одного эстонца заночую. Я и вещи кое-какие у него оставил, только боли меня донимали.
- Нет, глупости. На барже… - Доктор махнул на него рукой. - Что вы, смеетесь? Поедем за город. Дача, морской воздух… Соловьевых помните?
- Ах, эти… Конечно, помню.
- Они вас примут.
- Неловко как-то.
- Не до этикета сейчас. Примут, и все! На несколько дней. А там что-нибудь да придумаем. Сидите, ждите меня. Я предупрежу их.
Пошел к двери.
- Стойте! - крикнул ему Ребров и поднялся. Доктор остановился и посмотрел на него. Художника трясло. У него были безумные глаза. Он протягивал в его сторону палец, словно грозя:
- Доктор, я вас предупреждаю!
- Что? Что вы? Возьмите себя в руки. Сядьте, дорогой друг. Сядьте, успокойтесь. Что за ребячество?
- Я боюсь, доктор, - сказал Ребров, глотая воздух ртом. - Мне страшно. Слышите? По-настоящему страшно. Нам с Левой предсказано…
- Что предсказано?
- В одно лето… Кажется, началось…
- Глупости. Лева 25-го мая умер, мая! Да я как услышал это, думал, вы пьяны были. Глупости это! Выкиньте из головы! Борис, слушайте! Вы - очень впечатлительны… художник… Воображение. Очень чувствительный человек. Но не падайте духом! Обещаю, я вам помогу. В этот раз не так все безнадежно по сравнению с Изенгофом. Сейчас все в наших руках.
- Вы уверены?
- Доверьтесь мне, Борис, я должен договориться с Соловьевыми и насчет машины узнать. Не поедем же мы на трамвае!
Доктор засмеялся. Ребров улыбнулся.
- Я сейчас, - подмигнул доктор. - Одна нога там, другая здесь.
Похлопал по плечу. Вышел. Борис посидел, глядя то в окно, то на стол доктора. Через пару минут он почувствовал некоторую расслабленность. Боль в паху утихла. Он встал со стула. Так и есть: безболезненно. Сел. На полу капли. Потрогал лицо. Влажное. Дверь распахнулась.
- Машина ждет, Борис Александрович!
Доктор был без халата. В руке шляпа. Свет на круглых плечах. Художник встал, прочистил горло.
- Прекрасно, - сказал он, надел шляпу и последовал за доктором.
- Что касается Тимофея, - говорил доктор, пока они шли коридорами, - то его устроили лучше вашего.
- Да?
- Он в больнице для душевно больных.
- Вот как? Ничего себе - устроили. А что с ним случилось?
- Трудно сказать. Не я этим занимался. Мой коллега в Тарту между делом сообщил. Странно, что вы не знали. Его уже год или два как поместили. Вера Аркадьевна писала вам, между прочим…
Художник поморщился, вспомнив, как жег письма, не читая.
- Я попробую разузнать и расскажу вам… потом…
В машине Ребров совершенно расслабился. Легонько потряхивало. Какая хорошая машина. Жирная зеленая листва горела полдневным солнцем. Как ровно плывет небо. Море плавилось и блестело. Какая чудесная машина. Море - ослепительная полоска. Глаза слезились и закрывались. Под веками плавали радужные пузыри. Таблетки в баночках тихонько шуршали. Укачивало.
- Это таблетка на вас подействовала, - сказал доктор, когда подошли к дверям. Он с трудом вел художника под руку. - Держитесь, ступеньки…
- А, вот и вы, заходите скорей, - встретил их Геннадий Владимирович. - Рад вас видеть, Борис. - Пожал вялую руку. - Как вы себя чувствуете?
- Я дал ему сильное обезболивающее…
- А, понятно… Проходите… Все готово… сейчас уложим…
- Пусть выспится… ему надо выспаться…
4
Борис поселился у Соловьевых за шкафом. Узенький топчан. Двери на веранду. Кучи книг. Днем он оставался один. Читал. Торопил время. Обрывал листики в настенном календаре, что висел на кухне под фарфоровой тарелкой с фазаном. Геннадий Владимирович работал с утра до ночи в типографии. Анна Михайловна ходила по ученикам. Ребров пил лекарства, чай, до вечера засиживался на веранде. Геннадий Владимирович возвращался и спрашивал:
- А почему в календаре уже суббота? Сегодня четверг! Я завтра на работу иду…
- Это я, - смущенно отвечал Ребров, - простите, по ошибке сорвал…
- А, ничего, ничего…
Вечера были тихие. Анна Михайловна вязала; Геннадий Владимирович вырезал мундштуки и трубки.
- Отчего трубку не курите? - спросил он Бориса.
- Крутить люблю - успокаивает.
- А я совсем не курю. Только трубки вырезаю.
- Покупают?
- Еще как!
Наступала ночь. Ребров уползал с книгой за шкаф. Немного читал со свечкой. Задувал и лежал в темноте. Кривошеий фонарь жмурился. Березка будила художника, словно напоминая о чем-то, но, проснувшись, он тут же забывал… Вместе с ним просыпался и фонарь, светил в утренней сини грустно, подслеповато. Первый утренний трамвай колотился глухо, как сердце. Будто тропил тропу. Закипал чайник. Анна Михайловна поднимала руку, чтобы сорвать в календаре листок, а он уж сорван.
Боли совсем прошли, и он, когда темнело или если просыпался ни свет ни заря, выходил пройтись. Доходил до моря, смотрел вдаль, плелся по взморью - тина хрустела под ногами, осока шелестела, в ботинки забирался песок, в кармане шуршали календарные листки. Садился на холмик, выкуривал сигаретку и возвращался.
С Соловьевыми можно было жить вечность. Они не задавали вопросов и говорили негромко: всегда вполголоса. Но июнь, сколько ни обрывай календарь, не кончался; дни тянулись и не укорачивались. Он тайком пил морфин и валялся в полудреме. Доктор привез еще лекарство. Осмотрел его, махнул рукой, сказал - ну, вот и все, а ты боялась, дура, - проверил пузырек с морфином, погрозил пальцем и посоветовал не принимать больше. Но пузырек оставил. На всякий случай. Кто знает, мало ли… боли… Борис взял себя в руки и несколько дней не принимал. Чаще курил, гулял, пил чай. Дни тянулись еще медленней! Он пытался забыться в разговорах. Присаживался к столу. Слушал истории Соловьевых. Приходила Марианна Петровна с дочкой, пили чай, вспоминали, как Борис пришел насчет Гончаровой, - но ничем помочь уже было нельзя; вздохнули, вспоминали другие истории… их были сотни, тысячи…
Марианна Петровна сказала, что ломбард, в который она сдала много недорогих, но ценных для семьи вещей, закрылся - хозяин слег и теперь в больнице. Она боялась, что ничего не получит обратно.
- Мелочи, но очень дорогие с ними связаны воспоминания, - вздохнула.
Анна Михайловна тоже вздохнула, и вдруг Ребров очнулся:
- А это какой ломбард? Не тот ли, что на Пикк?
- Тот самый…
Анна Михайловна всплеснула руками.
- Ну вот, плакали серьги, - засмеялся Геннадий Владимирович.
Художник вздохнул: часы…
Марианна Петровна рассказала историю о фарфоре, который долго держала в ломбарде, годами перезакладывала…
- …а потом как-то одни приличные люди (не скажу кто), помогли выкупить, выкупили, да не вернули. Весь фарфоровый сервиз на двенадцать персон с картинками и надписями на латинском, семейная реликвия была… Теперь, если хозяин ломбарда не объявится, у нас совсем ничего не останется с тех времен…
- Очень может быть, что не объявится, - сказал Соловьев. - Он кто был?
- То есть?
- Эстонец, русский, немец, еврей? Кто?
- Немец.
- Ну вот…
Борис слушал и думал о часах: а может, так даже лучше… пусть там остаются… не надо их всюду таскать с собой… сколько можно… вот бы от всего избавиться… от всех воспоминаний… и не помнить ничего…
Марианна Петровна вспоминала людей, которые помогали ее Обществу, перечисляла имена, среди прочих всплыл Китаев:
- Был такой интересный человек. Было в нем что-то роковое. Он нам долго и сильно помогал…
- Он у меня регулярно покупал картины, - сказал Борис.
- Да, знаю, - сказала Марианна Петровна, - он их потом на аукционе продавал, и все деньги шли на благотворительность, это я точно знаю.
- А вы тот самый художник? - спросила ее дочка.
- Какой тот самый? - не понял Борис.
Девушка прикрыла улыбку, покраснела, что-то прошептала маме на ухо. Та засмеялась.
- Что это все значит? - спросил Ребров.
- Не обижайтесь, - сказала Марианна Петровна, - просто мы вспомнили одну девушку, влюбленную в вас.
Геннадий Владимирович хлопнул в ладоши и засмеялся; Анна Михайловна глянула на него с притворным осуждением, сама улыбнулась. Ребров смутился. Ему рассказали про девушку, которая на протяжении нескольких лет была в него влюблена, писала стихи, ходила годами в ателье Тидельмана, фотографировалась, смотрела на него украдкой, а он и не замечал.
- И что с ней стало теперь? - спросил Соловьев.
- Вышла замуж, конечно, и они уехали в Ригу.
- Прохлопали невесту, - сказал Соловьев.
Какие бывают глупости, подумал Ребров.
Явился доктор с версией, что Стропилин был доносчик.
- С чего это вы взяли?
- Это предположение, но сами посудите, Борис Александрович, Федоров пропал, Андрушкевич, директор гимназии, в которой Стропилин работал, был схвачен… Вот и думайте… Опять же Егоров - тоже был схвачен на улице, а у него Стропилин квартиросъемщиком был! Где он работал?
- В гимназии.
- А после этого? Он несколько лет не работал!
- Да.
- На какие средства, спрашивается, жил? Почему бы не допустить, что состоял на должности в Охранной полиции? Писал доносы…
- Все это не имеет значения. Это никак не меняет ситуации.
- Как сказать, как сказать… Если знать, кто доносил, можно предположить, на кого он не мог донести! - Доктор выманил Реброва на улицу пройтись, и когда они встали у куста шиповника, тихо сказал:
- Послушайте, у нас есть пациент, ему осталось недели две. Давайте я вас оформлю вместо него.
- Как это?
- Очень просто, его похоронят под вашим именем. Раз, и вас нет. А вы вместо него. Чик-трак, рокировка! По его документам уедете. Он - немец, русский немец, таких много у нас…
- Постойте, постойте! Как же я заместо него так и поеду? Куда?
- Да куда хотите, туда и поедете.
- А что этот немец?
- А что немец?
- Что с ним?
- Как что? Он болен, мой старый пациент. Вашего возраста. Чуть старше. Ну, вы и выглядите старше своего. Такова наша жизнь: один год за два идет.
- Мало прожито, много пережито, - как во сне молвил художник. - И что он, обречен?
- Совершенно! - воскликнул доктор. - Меня когда это осенило, я уснуть не мог! Хожу, думаю: ах, не простое это совпадение! Прямо на руку нам это! За вас силы добрые, может, ангелы какие-то ходатайствуют, но не сейчас думать об этом, не по эту сторону…
- И что, ему совсем недолго осталось? Он что, прямо так и готов умереть? Как на заказ?
- Шутите? На заказ… Говорю же - чудесное совпадение. Примите как чудо. Ничего в этом нет.
- Хорошо. Просто я подумал - как-то странно. Может, он вовсе и не болен…?
Доктор посмотрел на него сурово.
- У меня на руках не один пациент умер, а сотни. И ваши родители в том числе. Подумайте об этом тоже! Серьезней надо смотреть на вещи, дорогой мой. Всякий человек смертен, а я имею возможность это узреть раньше самого человека. А так, если человек умирает естественной смертью, почему бы тут не воспользоваться? Натуральный исход одного продлевает жизнь другому. По-моему это в полном согласии с законами природы.
- Что меня занимает, так этот немец.
- Да что он вам?
- Он-то знает?
- Откуда он может про вас знать? Вы что?
- Нет-нет, он хотя бы знает, что умирает?
- Он думает, как все. Пустяки, поболит, перестанет. Знаете, как пациенты часто думают: вот тут, доктор, побаливает, ноет в области груди, застудил нерв, наверное… Неделя, другая, и все.
- Странно это как-то. Подумать надо.
- Думайте, думайте, только побыстрей, вы не один у меня такой. Вот граф Бенигсен, между нами говоря, уже записался, уже лежит, под эстонской фамилией. Вместе могу устроить.
И ушел. Борис думал, пил чай, курил, обрывал календарные листки, думал… Опять было тихо. Настолько тихо, что художник даже задумался: а не улеглось ли?.. может, все кончилось?.. никто не умрет?.. Сделал несколько карандашных набросков в альбоме Сережи. После него осталось много нелепых этюдов. Ребров их переворачивал и рисовал свое - ему таким образом казалось, что, может, он как-нибудь приобщится к ловкому молодому человеку, у которого все состоялось: и карьера, и семья. Может, я так порисую на его этюдах, поживу тут с месяцок и потом в Прагу махну, к нему, к Сереже?.. Ему делалось тошно от таких мыслей, снова шел к календарю: уже сорвано, завтра еще не наступило, а он уже сорвал. Стоял и смотрел в завтрашний день, крутил самокрутку - а она уже скручена, и еще пять целых лежат на подоконнике, ждут - он садился и крутил новую, и именно ее и выкуривал!
Пришел доктор.
- Я звонил по вашему делу.
- Кому? - испугался Ребров.
- Коллеге. Вернее, по делу вашего друга, Тимофея.
- Ах, вы об этом…
- Ничего про вас, конечно, не сказал, да и человек надежный, вы знаете - доктор Фогель, он сейчас занимается душевнобольными в том числе. Так он приехал в Таллин и привез мне вот это.
Вынул из саквояжа большой коричневый конверт.