Харбинские мотыльки - Иванов Андрей Спартакович 36 стр.


- Черт вас дери! - Доктор топнул. - Сам пишет! Я читал! Я вам говорю, честный человек, мне - верите? Неслыханный случай - само собой, трудно поверить, но факт! Все попрятались, кто куда, его ищут, а он ходит, как ни в чем не бывало! Людей хватают на улице, а он… Вы, я вижу, совсем ничего не понимаете. Не улавливаете связь: договор большевиков с немцами - выезд немцев - советские базы - эти исчезновения без малейшего объяснения. Все связано! Забирают, между прочим, бывших господ офицеров, северо-западников и прочих деятелей, монархистов и политически активных, членов Русского Национального Союза. Сто лет не нужны были эстонцам, а тут вдруг понадобились. Кому? НКВД, конечно. Не ушами хлопать надо и философию жевать, а в оба по сторонам смотреть! В диком лесу живем! Волки в униформе ходят, людей едят, понятно?

- Да что вы на меня навалились? У меня боли, доктор. Я три ночи не спал! На улице ночевал. На улице! У меня ничего не осталось! Я часы отца заложил!

- Извините. - Доктор отступил, замешкался, посмотрел на художника: Ребров был действительно помят. Ему стало неудобно. - Стар я, дорогой друг, простите, терпения не хватает. - Достал связку ключей. - Не ценит человек жизнь, не ценит… Где боли?

- Ну, там… где-то… в известном месте…

- Ах, ты… И как? Резкие, ноющие?

- Сперва были ноющие, а потом острее и… Совсем неприлично…

- Понятно. В штаны делали? Ну, не стесняйтесь, меня нечего стесняться, было?

- Было.

- Понятно.

Доктор положил в карман баночку из темного стекла с таблетками.

- Мы вот давеча шли, вы сказали, что так смешно он про свою боль сказал…

- Кто? Дмитрий Гаврилович? - Запер шкафчик, ключик в карман.

- Да.

- И смех и грех. - Посмотрел на художника поверх очков и совсем другим тоном сказал: - Ну, что? Дайте посмотрю! Снимите штаны и лягте на кушетку!

Ребров разделся и лег. Ему на миг показалось, что он навсегда расстался с одеждой. Глянул на нее, будто прощаясь, цепляясь за свой призрак: черные мятые брюки, потертый пиджак, белая рубашка и шляпа. Одежда вызвала в нем укол жалости к себе. Отвернулся к стене. Уставился в разводы краски.

- Вот, шел я тогда пьяный с вами, и боль меня изводила, в интимном месте, я смеялся над тем, как вы пошутили, а вместе с тем думал: сам как скажу? Понимаете?

- Давно это у вас?

- Нет. С апреля или марта.

- Понятно. Где? Рукой укажите место. - Резиновые перчатки липко причмокнули. - Понятно. Вот так больно?

- Да.

- А здесь?

- Нет, здесь ничего.

- Хорошо. А здесь больно?

- Нет.

- А так?

- Тоже нет.

- А вот здесь?

- Да!

- Хорошо, все. Одевайтесь! - Доктор бросил перчатки, снова открыл шкафчик, ушел в него с головой.

Ребров сел. Пот струился, утер. Начал одеваться. Никак. Доктор помог. Покрутились. Оделся.

- Так, - вздыхал доктор Мозер, перебирая баночки, - так, так… вашему горю мы поможем, с этим как-нибудь справимся. - Поставил на стол баночку с таблетками. - Так, это от боли и даже для удовольствия, но не злоупотребляйте. А это, - он встряхнул пузырек, как погремушку, - три раза в день, и я буду вас проверять… и еще кое-что принесу…

- Хорошо.

Борис потянулся и вздрогнул.

- Боли?

- Да.

- Три раза в день! - Тук-тук-тук пузырьком по столу. - Строжайшее воздержание от алкоголя! Примите сейчас же морфин. - Наполнил из графина стакан. - Вам сразу станет легче. А что касается остального… Слушайте, Борис Александрович, знаете что, я сейчас вас отвезу на квартиру моих знакомых. Там побреетесь, помоетесь… Переждете… Что-нибудь придумаем…

Борис напрягся.

- К каким знакомым? Может, я сам…

- Что значит сам? Как сам? Где?

- Ну, на барже у одного эстонца заночую. Я и вещи кое-какие у него оставил, только боли меня донимали.

- Нет, глупости. На барже… - Доктор махнул на него рукой. - Что вы, смеетесь? Поедем за город. Дача, морской воздух… Соловьевых помните?

- Ах, эти… Конечно, помню.

- Они вас примут.

- Неловко как-то.

- Не до этикета сейчас. Примут, и все! На несколько дней. А там что-нибудь да придумаем. Сидите, ждите меня. Я предупрежу их.

Пошел к двери.

- Стойте! - крикнул ему Ребров и поднялся. Доктор остановился и посмотрел на него. Художника трясло. У него были безумные глаза. Он протягивал в его сторону палец, словно грозя:

- Доктор, я вас предупреждаю!

- Что? Что вы? Возьмите себя в руки. Сядьте, дорогой друг. Сядьте, успокойтесь. Что за ребячество?

- Я боюсь, доктор, - сказал Ребров, глотая воздух ртом. - Мне страшно. Слышите? По-настоящему страшно. Нам с Левой предсказано…

- Что предсказано?

- В одно лето… Кажется, началось…

- Глупости. Лева 25-го мая умер, мая! Да я как услышал это, думал, вы пьяны были. Глупости это! Выкиньте из головы! Борис, слушайте! Вы - очень впечатлительны… художник… Воображение. Очень чувствительный человек. Но не падайте духом! Обещаю, я вам помогу. В этот раз не так все безнадежно по сравнению с Изенгофом. Сейчас все в наших руках.

- Вы уверены?

- Доверьтесь мне, Борис, я должен договориться с Соловьевыми и насчет машины узнать. Не поедем же мы на трамвае!

Доктор засмеялся. Ребров улыбнулся.

- Я сейчас, - подмигнул доктор. - Одна нога там, другая здесь.

Похлопал по плечу. Вышел. Борис посидел, глядя то в окно, то на стол доктора. Через пару минут он почувствовал некоторую расслабленность. Боль в паху утихла. Он встал со стула. Так и есть: безболезненно. Сел. На полу капли. Потрогал лицо. Влажное. Дверь распахнулась.

- Машина ждет, Борис Александрович!

Доктор был без халата. В руке шляпа. Свет на круглых плечах. Художник встал, прочистил горло.

- Прекрасно, - сказал он, надел шляпу и последовал за доктором.

- Что касается Тимофея, - говорил доктор, пока они шли коридорами, - то его устроили лучше вашего.

- Да?

- Он в больнице для душевно больных.

- Вот как? Ничего себе - устроили. А что с ним случилось?

- Трудно сказать. Не я этим занимался. Мой коллега в Тарту между делом сообщил. Странно, что вы не знали. Его уже год или два как поместили. Вера Аркадьевна писала вам, между прочим…

Художник поморщился, вспомнив, как жег письма, не читая.

- Я попробую разузнать и расскажу вам… потом…

В машине Ребров совершенно расслабился. Легонько потряхивало. Какая хорошая машина. Жирная зеленая листва горела полдневным солнцем. Как ровно плывет небо. Море плавилось и блестело. Какая чудесная машина. Море - ослепительная полоска. Глаза слезились и закрывались. Под веками плавали радужные пузыри. Таблетки в баночках тихонько шуршали. Укачивало.

- Это таблетка на вас подействовала, - сказал доктор, когда подошли к дверям. Он с трудом вел художника под руку. - Держитесь, ступеньки…

- А, вот и вы, заходите скорей, - встретил их Геннадий Владимирович. - Рад вас видеть, Борис. - Пожал вялую руку. - Как вы себя чувствуете?

- Я дал ему сильное обезболивающее…

- А, понятно… Проходите… Все готово… сейчас уложим…

- Пусть выспится… ему надо выспаться…

4

Борис поселился у Соловьевых за шкафом. Узенький топчан. Двери на веранду. Кучи книг. Днем он оставался один. Читал. Торопил время. Обрывал листики в настенном календаре, что висел на кухне под фарфоровой тарелкой с фазаном. Геннадий Владимирович работал с утра до ночи в типографии. Анна Михайловна ходила по ученикам. Ребров пил лекарства, чай, до вечера засиживался на веранде. Геннадий Владимирович возвращался и спрашивал:

- А почему в календаре уже суббота? Сегодня четверг! Я завтра на работу иду…

- Это я, - смущенно отвечал Ребров, - простите, по ошибке сорвал…

- А, ничего, ничего…

Вечера были тихие. Анна Михайловна вязала; Геннадий Владимирович вырезал мундштуки и трубки.

- Отчего трубку не курите? - спросил он Бориса.

- Крутить люблю - успокаивает.

- А я совсем не курю. Только трубки вырезаю.

- Покупают?

- Еще как!

Наступала ночь. Ребров уползал с книгой за шкаф. Немного читал со свечкой. Задувал и лежал в темноте. Кривошеий фонарь жмурился. Березка будила художника, словно напоминая о чем-то, но, проснувшись, он тут же забывал… Вместе с ним просыпался и фонарь, светил в утренней сини грустно, подслеповато. Первый утренний трамвай колотился глухо, как сердце. Будто тропил тропу. Закипал чайник. Анна Михайловна поднимала руку, чтобы сорвать в календаре листок, а он уж сорван.

Боли совсем прошли, и он, когда темнело или если просыпался ни свет ни заря, выходил пройтись. Доходил до моря, смотрел вдаль, плелся по взморью - тина хрустела под ногами, осока шелестела, в ботинки забирался песок, в кармане шуршали календарные листки. Садился на холмик, выкуривал сигаретку и возвращался.

С Соловьевыми можно было жить вечность. Они не задавали вопросов и говорили негромко: всегда вполголоса. Но июнь, сколько ни обрывай календарь, не кончался; дни тянулись и не укорачивались. Он тайком пил морфин и валялся в полудреме. Доктор привез еще лекарство. Осмотрел его, махнул рукой, сказал - ну, вот и все, а ты боялась, дура, - проверил пузырек с морфином, погрозил пальцем и посоветовал не принимать больше. Но пузырек оставил. На всякий случай. Кто знает, мало ли… боли… Борис взял себя в руки и несколько дней не принимал. Чаще курил, гулял, пил чай. Дни тянулись еще медленней! Он пытался забыться в разговорах. Присаживался к столу. Слушал истории Соловьевых. Приходила Марианна Петровна с дочкой, пили чай, вспоминали, как Борис пришел насчет Гончаровой, - но ничем помочь уже было нельзя; вздохнули, вспоминали другие истории… их были сотни, тысячи…

Марианна Петровна сказала, что ломбард, в который она сдала много недорогих, но ценных для семьи вещей, закрылся - хозяин слег и теперь в больнице. Она боялась, что ничего не получит обратно.

- Мелочи, но очень дорогие с ними связаны воспоминания, - вздохнула.

Анна Михайловна тоже вздохнула, и вдруг Ребров очнулся:

- А это какой ломбард? Не тот ли, что на Пикк?

- Тот самый…

Анна Михайловна всплеснула руками.

- Ну вот, плакали серьги, - засмеялся Геннадий Владимирович.

Художник вздохнул: часы…

Марианна Петровна рассказала историю о фарфоре, который долго держала в ломбарде, годами перезакладывала…

- …а потом как-то одни приличные люди (не скажу кто), помогли выкупить, выкупили, да не вернули. Весь фарфоровый сервиз на двенадцать персон с картинками и надписями на латинском, семейная реликвия была… Теперь, если хозяин ломбарда не объявится, у нас совсем ничего не останется с тех времен…

- Очень может быть, что не объявится, - сказал Соловьев. - Он кто был?

- То есть?

- Эстонец, русский, немец, еврей? Кто?

- Немец.

- Ну вот…

Борис слушал и думал о часах: а может, так даже лучше… пусть там остаются… не надо их всюду таскать с собой… сколько можно… вот бы от всего избавиться… от всех воспоминаний… и не помнить ничего…

Марианна Петровна вспоминала людей, которые помогали ее Обществу, перечисляла имена, среди прочих всплыл Китаев:

- Был такой интересный человек. Было в нем что-то роковое. Он нам долго и сильно помогал…

- Он у меня регулярно покупал картины, - сказал Борис.

- Да, знаю, - сказала Марианна Петровна, - он их потом на аукционе продавал, и все деньги шли на благотворительность, это я точно знаю.

- А вы тот самый художник? - спросила ее дочка.

- Какой тот самый? - не понял Борис.

Девушка прикрыла улыбку, покраснела, что-то прошептала маме на ухо. Та засмеялась.

- Что это все значит? - спросил Ребров.

- Не обижайтесь, - сказала Марианна Петровна, - просто мы вспомнили одну девушку, влюбленную в вас.

Геннадий Владимирович хлопнул в ладоши и засмеялся; Анна Михайловна глянула на него с притворным осуждением, сама улыбнулась. Ребров смутился. Ему рассказали про девушку, которая на протяжении нескольких лет была в него влюблена, писала стихи, ходила годами в ателье Тидельмана, фотографировалась, смотрела на него украдкой, а он и не замечал.

- И что с ней стало теперь? - спросил Соловьев.

- Вышла замуж, конечно, и они уехали в Ригу.

- Прохлопали невесту, - сказал Соловьев.

Какие бывают глупости, подумал Ребров.

Явился доктор с версией, что Стропилин был доносчик.

- С чего это вы взяли?

- Это предположение, но сами посудите, Борис Александрович, Федоров пропал, Андрушкевич, директор гимназии, в которой Стропилин работал, был схвачен… Вот и думайте… Опять же Егоров - тоже был схвачен на улице, а у него Стропилин квартиросъемщиком был! Где он работал?

- В гимназии.

- А после этого? Он несколько лет не работал!

- Да.

- На какие средства, спрашивается, жил? Почему бы не допустить, что состоял на должности в Охранной полиции? Писал доносы…

- Все это не имеет значения. Это никак не меняет ситуации.

- Как сказать, как сказать… Если знать, кто доносил, можно предположить, на кого он не мог донести! - Доктор выманил Реброва на улицу пройтись, и когда они встали у куста шиповника, тихо сказал:

- Послушайте, у нас есть пациент, ему осталось недели две. Давайте я вас оформлю вместо него.

- Как это?

- Очень просто, его похоронят под вашим именем. Раз, и вас нет. А вы вместо него. Чик-трак, рокировка! По его документам уедете. Он - немец, русский немец, таких много у нас…

- Постойте, постойте! Как же я заместо него так и поеду? Куда?

- Да куда хотите, туда и поедете.

- А что этот немец?

- А что немец?

- Что с ним?

- Как что? Он болен, мой старый пациент. Вашего возраста. Чуть старше. Ну, вы и выглядите старше своего. Такова наша жизнь: один год за два идет.

- Мало прожито, много пережито, - как во сне молвил художник. - И что он, обречен?

- Совершенно! - воскликнул доктор. - Меня когда это осенило, я уснуть не мог! Хожу, думаю: ах, не простое это совпадение! Прямо на руку нам это! За вас силы добрые, может, ангелы какие-то ходатайствуют, но не сейчас думать об этом, не по эту сторону…

- И что, ему совсем недолго осталось? Он что, прямо так и готов умереть? Как на заказ?

- Шутите? На заказ… Говорю же - чудесное совпадение. Примите как чудо. Ничего в этом нет.

- Хорошо. Просто я подумал - как-то странно. Может, он вовсе и не болен…?

Доктор посмотрел на него сурово.

- У меня на руках не один пациент умер, а сотни. И ваши родители в том числе. Подумайте об этом тоже! Серьезней надо смотреть на вещи, дорогой мой. Всякий человек смертен, а я имею возможность это узреть раньше самого человека. А так, если человек умирает естественной смертью, почему бы тут не воспользоваться? Натуральный исход одного продлевает жизнь другому. По-моему это в полном согласии с законами природы.

- Что меня занимает, так этот немец.

- Да что он вам?

- Он-то знает?

- Откуда он может про вас знать? Вы что?

- Нет-нет, он хотя бы знает, что умирает?

- Он думает, как все. Пустяки, поболит, перестанет. Знаете, как пациенты часто думают: вот тут, доктор, побаливает, ноет в области груди, застудил нерв, наверное… Неделя, другая, и все.

- Странно это как-то. Подумать надо.

- Думайте, думайте, только побыстрей, вы не один у меня такой. Вот граф Бенигсен, между нами говоря, уже записался, уже лежит, под эстонской фамилией. Вместе могу устроить.

И ушел. Борис думал, пил чай, курил, обрывал календарные листки, думал… Опять было тихо. Настолько тихо, что художник даже задумался: а не улеглось ли?.. может, все кончилось?.. никто не умрет?.. Сделал несколько карандашных набросков в альбоме Сережи. После него осталось много нелепых этюдов. Ребров их переворачивал и рисовал свое - ему таким образом казалось, что, может, он как-нибудь приобщится к ловкому молодому человеку, у которого все состоялось: и карьера, и семья. Может, я так порисую на его этюдах, поживу тут с месяцок и потом в Прагу махну, к нему, к Сереже?.. Ему делалось тошно от таких мыслей, снова шел к календарю: уже сорвано, завтра еще не наступило, а он уже сорвал. Стоял и смотрел в завтрашний день, крутил самокрутку - а она уже скручена, и еще пять целых лежат на подоконнике, ждут - он садился и крутил новую, и именно ее и выкуривал!

Пришел доктор.

- Я звонил по вашему делу.

- Кому? - испугался Ребров.

- Коллеге. Вернее, по делу вашего друга, Тимофея.

- Ах, вы об этом…

- Ничего про вас, конечно, не сказал, да и человек надежный, вы знаете - доктор Фогель, он сейчас занимается душевнобольными в том числе. Так он приехал в Таллин и привез мне вот это.

Вынул из саквояжа большой коричневый конверт.

Назад Дальше