Харбинские мотыльки - Иванов Андрей Спартакович 38 стр.


Разбирать было сложно, многие записи повторялись, Иван умер раз семь, не меньше. Они долго мыкались по Тарту, съезжали с квартиры, убегали от Слепцова и его людей. Иван и Тимофей прятались в рыбацком сарае у реки, в сторожке Анатомикума (или в морге), на лодочной станции у знакомого, который варил брагу и ловил раков. Вот они едут на строительство какого-то моста, где встречают Солодова, перебираются к нему на хутор. Попутно к ним примкнула мельничиха с детьми, учитель с семьей, какие-то несчастные, чьи хижины смело ледоходом. Они работают на большом картофельном поле. В стойле корова, в клетках кролики, умирающий Хозяин следит за огромной машиной, пиво, спирт, бутылки… пошла черная рвота, умер… Смерть - это таинство; тело - вместилище тайны. Он лежит и не шевелится. Желтые, как древки, ноги; глаза открыты и смотрят в потолок, на котором играют блики: вода катается по подоконнику, вода стекает по стеклу, вода сочится на пол, вода хлещет, как рвота; небо - глотка; по потолку расползается вода, отраженная в стекле; небо - дыра во всех направлениях. Дорогой мой брат, родной, напиши! Как ты поживаешь? Как держитесь? Академия моя, к величайшему сожалению, распадается аки карточный замок. Моя продолжительная переписка с Бердяевым закончилась ничем. Не хватило ему решительности примкнуть. Кто-то что-то шепнул, скорей всего. Однако не без гордости замечаю, что некоторые мысли (какие, указывать не стану) в его последних трудах сложились вследствие наших споров. Элиот ходил больше года, и мы с ним неоднократно встречались. Даже думалось - сдружились. Но отношение доброжелательное и ко мне, и к Академии резко переменилось, как только ветер подул из Германии. Был он после моего последнего бюллетеня совсем не такой; сотрудничество с ВФП воспринимал как нечто неприличное, заикнулся о своей репутации. До этого писал, что фашизм во всех странах разный и свой колорит имеет, и думал я, он как умный человек не станет судить по вершкам, а в корень попробует всмотреться, но видишь, как получается: англичанин - чужая для славянина душа, консерватизм, педантизм и предубеждение взяли свое (имя и репутация - вот что важнее тут!), да и русского он не знает: как ему разобрать? На всякий случай он решил выйти из Академии, а вместе с ним и некоторые другие, и посыпалось…

…снова разлив, люди выходят с плугом, пашут бесконечное поле, врезаются в небосклон и с закатом возвращаются домой, с пригоршнями звезд и туманом на плечах… Вольфрам изобретает приспособление для того, чтобы сажать картофель, вбивают сваи вокруг картофельного поля, натягивают канаты, прилаживают механические руки, Каблуков умирает в хлеву, Кая бросается в колодец, кто-то всю ночь кричит у реки, мертвая старуха с фонарем на берегу озера, семья учителя стережет покойников в ящике, обернули заботливо листовками члены, в другом ящике спит Хозяин, Солодов отправляется на охоту, с ним идут семеро, за спиртом приезжают братья-близнецы, которые открыли в Выру питейное заведение Papli all, мертвый эстонец приглядывает за парогенератором и подачей холодной воды, Тимофей в телескоп следит за посадкой картофеля и читает стихи… приносят лося, Солодов ранен в ногу в перестрелке с лесником, вернулось всего трое, шинкуют "Азбуку фашизма", люди по ночам сажают картофель в соответствии с картой созвездий, стихи, морфий, стихи, рана цветет, из нее тянется вьюнок, пускает корень, появляются клубни, стихи… Корову кормят нашинкованной "Азбукой", Вольфрам изобретает типографский станок, который печатает невидимые листовки, в дождь они возникают на стенах Москвы и прочих крупных городов России, перевозить больше литературу на лодке не надо, отчет в Харбин, Иван диктует, Тимофей пишет… запускают механическую руку, мотыльки плетут в ящике кокон, нога-клубень дает глазки… Кормят "Азбукой" корову, молоком поят семью учителя, мажут ногу, вытирают рот Солодова, капают в глаза молоко, шинкуют "Азбуку", кормят корову, поят молоком работников в поле, всех, в том числе мертвых в ящиках… Солодов умирает, из ладьи строится ковчег, клубни, что дала его нога, в поле растут, будет хороший сырец, говорит эстонец, крик над рекой, стихи… Корова проваливается на тонком льду, ломает ноги в грязи, полено пробивает зоб, кровь хлещет, корова ревет, как роженица, умирает, каждый получает свой кусок мяса, глодают кости, мертвые в ящиках улыбаются, сыты, все сыты, над коконами вьют нити мотыльки… клубни, глазки, стихи… Невидимые листовки в дождь проступают на стенах Кремля… это стихи… Вольфрам изобретает ткацкий станок, который улавливает лучи далеких звезд и ткет из них саван для вечно живых, в поле растут клубни, Тимофей следит за температурой и уточной нитью, каждая нить бежит в кокон, начинается созревание, семья учителя добровольно укладывается в ящики, заботливо обернул всех листовками, под голову каждому "Азбука фашизма", в картофельном поле налитые клубни сочатся кровью, клубни приняли форму человеческих тел, растут в земле на глубине метра, Тимофей ходит в поле каждый день, вырезает из них органы, отрубает члены, кормит ими спящих в коконах, следит за парогенератором, ткацким станком и нитью, лучи греют коконы, в них созревает жизнь, гудит, как осиное гнездо, Тимофей смазывает нить маслом и слюной, чтоб свет струился и проскальзывал в коконы, чистит коконы щетками, отгоняет мышей и крыс, ходит в поле, тела-клубни растут, будет хороший сырец, следит за подачей холодной воды, вырезает органы, кормит коконы, следит за уточной нитью, поддерживает работу типографского станка… Тем временем Вольфрам изобретает трубу, в которой прошлое и будущее, как кусочки стекла в калейдоскопе, будут складываться и раскладываться, слышишь, мама! Скоро не будет ни прошлого, ни будущего, будет всё, и всё будет сразу!

И как-то ночью прорвало: с треском раскрылись коконы, все вокруг затмила бледно-лиловая пыль. Треск стоял оглушительный. Коконы рвались, словно крича. Из них с металлическим лязгом вываливались громадные тела спящих, с ревом выкарабкивались, стряхивая с себя пыльцу, разрывали пуповину. Стальные мотыльки! Крылья играли в лунном свете ядовито-холодными переливами. На лапках мотыльков были шипы, брюшко пульсировало, как сердце. Тимофей стоял и смотрел. Сводчатый коридор задрожал, когда мотыльки затрепетали крыльями, поднимая ветер и комья земли, - клубни шевелились, как спящие люди, одежда на них рвалась… Мотыльки взмыли в ночное небо, ломая крыльями ветки деревьев, что росли возле дома (яблони и вишни пригнуло к земле), - они парили над озером, отражаясь в мертвой воде, поднимая волну, а затем, один за другим, улетели в направлении границы, и все стихло. Какое-то время в небесах тлело лиловое сияние, в озере играли волны, поблескивая, но и это успокоилось.

* * *

Он вернул записки доктору. Ходил. Курил. Глотал таблетки. Пил чай. Обрывал листки в календаре. В конце июня случился переворот. Впрочем, как и ожидалось. Коллегу доктора арестовали. И многих других. Борис мгновенно забыл о Тимофее. Жара полыхнула грозой. Все стало ясно. Выхода из этого тупика нет. К Соловьевым зачастили гости. Все в панике. Садились за чай, но тот стал горячей и не желал питься. Перебирали одни и те же события. Демонстрации с красными флагами. Митинг на Тоомпеа. На Ратуше повесили портрет Сталина. Кто-то вспомнил 24-й год. Соловьев сказал, что тут нечего даже сравнивать!

- Первого декабря был фарс, а теперь это не шутка, потому что власть просто-напросто передали в руки комиссарам. Вот так - черный день в календаре! Теперь нами всеми займется НКВД.

- Но даже тогда, в 24-м, было страшно, - сказала его жена. - Помните, Пильский рассказывал, как к нему пуля залетела?

- Угу, в кухню, - промычал Геннадий Владимирович.

- …а что уж теперь говорить… - Анна Михайловна вздохнула. - Помню, как Сережа в гимназию ушел и мы ждали, когда же он вернется…

- Снег был сухой в тот день, скрипел, - вспомнил Геннадий Владимирович, - как безе.

- Ждали, волновались… А его нет и нет, нет и нет…

- А я в лаборатории был, - сказал Борис равнодушно, - ничего не заметил. Вышел, а все кончилось.

Геннадий Владимирович покачал головой:

- Теперь никуда не спрячешься. Ни в какой лаборатории не укроешься. Пойдут по всем адресам.

- Как хорошо, что мы у эстонца снимаем! - воскликнула Анна Михайловна.

- Рано или поздно узнают. Русская фамилия - на допрос. Так и будет. Нет, 1 декабря - это ни в какое сравнение не идет! Я тоже работал в тот день. Почистил от снега у нас двор с утра пораньше, пошел на работу… Мы с одним знакомым торговали дровами, арендовали местечко… Жду - никто не идет - потом узнал… Пришла одна старушка, рассказала… Теперь мой друг купил дом - сдает комнаты…

Мечта Дмитрия Гавриловича, подумал Ребров, купить дом и сдавать комнаты.

- Эх, что с ним будет теперь? И с домом его? - спросил Соловьев стенные часы. Часы по-стариковски цыкали.

Соловьевы волновались сильней и сильней, от этого в квартире становилось все холодней и холодней. Даже протопили. И чай горячий пили все время. Занавески тоже волновались, несмотря на то, что окна держали плотно закрытыми. Волнение подпитывали их друзья, которые стали ходить каждый день. Приходили они спокойные, а посидев с часок у Соловьевых, уходили очень взволнованные и ладони потирали, будто подмерзли. Говорили все примерно одно и то же:

- Эстонское правительство отдало большевикам страну и нас заодно!

- Вот тебе и попались.

- Надо было сразу в Париж ехать…

- Или в Парагвай…

- Продажное оказалось правительство. Кто ж знал…

- Да сам народ вышел на улицы с флагами…

- Не говорите ерунды - народ согнали провокаторы, доморощенные коммуняки!

Кто-то тихо произнес: "ультиматум"…

- Натерпелись, им и показалось сдуру, что с большевиками заживут…

- Все к тому и шло…

- А чего вы хотели?

- Двадцать лет назад у них своя армия была, и они хотя бы стреляли в большевиков и немцев! Могли на англичан положиться…

- За эти двадцать лет они все порядочно зажрались!

- Двадцать лет назад в Европе совсем другая расстановка сил была. Были англичане, французы…

- Где они теперь?

- Где Бельгия? Где Голландия?

- Эстонцев тогда поддерживали мы и англичане… да и старая гвардия была во главе…

- Сейчас только две силы в Европе: Гитлер и Сталин - все! Как они решат, так и будет.

- Ничего не остается, как ждать…

- …тише воды, ниже травы…

- Кто бы мог подумать, что такое грянет…

- Да…

- И даже сова не кричала…

- …и самовар молчал…

Однажды принесли письмо от кого-то из Тарту, в него было вложено письмо от Алексея Каблукова, который помимо прочего интересовался, не знает ли кто-нибудь, где его брат. Или: если никто не знает, где его брат, может, кто-нибудь знает что-нибудь о Борисе Реброве? Не мог бы Борис Ребров мне написать? Может, он слышал что-нибудь о брате моем?..

Приложен был адрес, почему-то американский.

Ребров удивился: "Откуда он мог знать, где я?"

- Простите, - спрашивал он подозрительных гостей, - а почему вы принесли это письмо сюда?

- Да, - таращился Соловьев, - как-то странно получилось: откуда взялось письмо? И почему принесли сюда?

Гости невнятно лепетали:

- Нам его передали…

- Знакомые…

- Им в Юрьев пришло…

- А само письмо от Каблукова откуда пришло? - спрашивал Борис.

- Из Юрьева одна знакомая передала, ей пришло…

- Мы не знаем…

- Из Америки, наверное, ведь адрес тут американский…

- Возможно, пришло на старый адрес, где Иван снимал квартиру, - проговорил мысли вслух Ребров, и те подхватили:

- Да! Да!

- Так и было!

- И все равно, почему письмо принесли сюда? - спросил он.

- Да! - спросил Соловьев. - Кто мог знать, что Борис здесь?

Те только пожали плечами, отвели глаза, быстро оделись, ушли.

Ребров не спал всю ночь. Так он волновался. Кто-то знает, кто-то там знает, что я тут. И Соловьевы - он слышал - не спали, ворочались, шептались. Кто-то знает, что у них Ребров, что теперь со всеми нами будет? Несколько дней Борис ходил сам не свой. Август, скорей бы август! Вторник. Листок в календаре не переворачивали неделю. Дождь остановил время. Часы, набрав в рот воды, вздернули брови: без пяти два. Толкнул - пошли. Облака в небе повисли, серые, как грязная марля. Свет был какой-то придушенный. Он сделал все предметы акварельными. Прикасаясь к предметам, казалось, мог намочить руку. Дом втянул все звуки, как улитка рога. Борис был один. Все тени расползались и тихонько шевелились в углах. Откуда-то струился ветерок. Небо не двигалось, хотя за окном творилось черт знает что. Береза сходила с ума. Кусты шиповника пытались откупиться белыми лепестками… розовыми… По стеклу ползла, ползла божья коровка, но и ее сорвало и унесло. Борис был в отчаянии. Соловьевы не возвращались. Где-то задержались. А может - донесли? Пошли - раскаялись? Часы опять стали. Дурной знак. Завел. Пошли: цык-цык-цык. Ай-ай-ай… и остановились. Что-то не так. Внутри меня так тревожно, словно запускают волчок. Что-то во всем этом предательское. Пустился ходить по комнатам. Как вор, открывал ящики, заглядывал под кровати. Перевернул банку: выпал и пополз паучок. Дурной знак. Где-то посреди оборота между шкафом и кухней Борис понял, что ищет бритву, которой с сочным шелестом брился Соловьев. Сел и покурил. Нет, я искал что-то другое. Нет, именно бритву. Я искал бритву. Заглянул в шифоньер - тут ее нет и не может быть - обследовал шифоньер и уже никуда не хотел заглядывать: боялся найти. Наткнулся на наливку. Сделал два глотка. Настойка. Малиновая настойка. Взял таблетку морфина, сделал еще два глотка настойки и пошел к морю. Ветер что-то рассказывал деревьям; те волновались: всплеснут ветвями, ахнут и тихо шепчутся между собой. Закурил самокрутку… Небо сдвинулось, уронило в воду пригоршню монет. Кажется, еще немного, и я пойму, что рассказывает ветер. Из шума листьев выскребу слова, прочитаю воздушное послание, как записи Тимофея. Но что-то мешает… Не что-то, а я сам. Признайся, ты не хочешь понять, что шепчут листья, о чем кричат чайки. Шуршит осока под ногами. Потому что боишься. Боишься прочитать узор прибоя на песке. Пересчитать те камни, что торчат из воды, и получить дату. Ты не хочешь знать, что грядет. Ты хочешь идти - слепой слепым - и плакать. Безумец вождь слепому в наши дни! Он брел по побережью и плакал. Я сам во всем виноват. Я хотел, чтоб все умерли. Сосны, осока, стихи… Если б я нашел источник жизни, я бы не задумываясь его отравил. Под ногами хрустели шишки. Вода горела. Серебряные чайки вспыхивали и гасли. Но кто с уверенностью скажет, что он не отравлен? Силуэт Таллина вставал из воды. Все эти годы я не жил, я притворялся. В море плавали яхты, лодки, - море было как в заусенцах. Кто эти люди? Почему они так беспечно катаются на лодках? Неужели им ничто не грозит? Внутри открылось поддувало и потянуло! Разве я сам не хотел, чтоб мир прекратил существовать, чтоб все кончилось вместе со мной? Я ходил по этому городу и искал способ, как это осуществить. Я голодал, шел наперекор всем своим желаниям, я изобретал особые маршруты, знаки, которые писал на стенах в неожиданных местах, собирал картину, которая должна была стать заклинанием для всего человечества, вырабатывал мысли, как яд, которыми опутывал этот город, как паутиной, чтобы он стал пупом смерти, в котором увязнет жизнь. Ветер пробежал по берегу и швырнул в лицо песок, сухие сосновые иголки и несколько капель. Тьфу! В результате я живу на даче людей, сына которых в душе презираю, думаю о неизвестной девушке, которая в меня была влюблена, а я и не знал… Я зачем-то думаю о Леве и Дмитрии Гавриловиче, о Николае Трофимовиче и случайных знакомых, о Федорове и Стропилине, которые ненавидели друг друга и… думаю о тебе, Тимофей: мог ли я тебе чем-нибудь помочь? Устроился лучше моего. Безумие - что может быть лучше? В такие дни… такие дни… Побрел вдоль прибоя в направлении города. Оставляя следы на песке и тине, в них забиралась вода. Сперва образуются пустоты, затем они заполняются предметами или событиями, знаками или жестами, людьми, животными, эшелонами, судьбами, войнами, жертвами, героическими свершениями, изысканными извращениями, фиктивными браками с отравлением, предательствами, запоями, сменами караула и самоубийством в конце бессмысленного на первый взгляд ожидания. Не сразу, но постепенно - как запахом комната, когда в нее входит мокрая, только что искупавшаяся женщина (пусть хоть и шлюха в махровом коротком халате без кушака) - человеческие существа вливаются в формочки, как мутная жижа наполняет мой след: жижа поднимается, вытравливая следы из тины, - очень скоро все смоет вода, и я смогу уйти незаметно. Серость неба отражается в водице, мое лицо - смутно, но видно, моя нерешительность, мой страх, моя боль, мои переживания, моя слабость, моя злоба на весь мир - все уместилось в этом пятачке жижи, весь я. Теперь мне просто стыдно жить дальше. Стыд опережает меня, куда бы я ни пошел. И страх. Я боюсь смерти, как животное, к которому приближается мясник. Я не хочу умереть и никому не желаю смерти, никому. Но мясник приближается. Я боюсь умереть, и мне стыдно жить дальше. Никакая смерть этого не исправит. Смерть - это пустая комната, предельное обнажение, окончательный распад бытия. Кому достанется моя каморка? Кто в ней теперь будет жить? На полке я оставил книги, на стенах - картины, в чулане чемодан, тетради и журналы. Кто их прочтет? Может, следующий жилец ими цинично растопит печь. Каждое существо стремится к теплоте и сырости, к хлюпающей складке, к сочащейся титьке, потому что каждое существо окружено небытием (человек ни к чему не присоединен, ни с чем не связан - отбросить эти иллюзии! - человек одинок и точка). Небытие, как луч черного света, в котором плавают маленькие искорки бытия, образуя вращение, - музыка, которую называют жизнь. Жить дальше непереносимо. Все катится к черту. Я плачу. Лондон бомбят. Механические мотыльки улетают, вырываясь из пустой глазницы трамвая. Потолки в этом дворце сводчатые. Китаев мусолит пулю. Крик над рекой: Кая! Солнечный зайчик пляшет в глазу. Собака перебегает дорогу. Трамвай притормаживает со скрипом. В камере за машинкой совсем молоденький. Допрос ведет человек без руки.

Протокол допроса обвиняемой.

Вера Аркадьевна Гузман. Расскажите об антисоветской деятельности, которую проводило "Русское Студенческое Христианское Движение" в Эстонии и Вы лично. Нашей целью было воспитать русскую молодежь в Эстонии прежде всего русской, сохранив ее от денационализации, а потом верующей православной. В чем именно проявлялась антисоветская деятельность в работе этой организации и в чем заключалась Ваша роль лично? В этой работе приходилось сталкиваться с основными вопросами христианства и коммунистического мировоззрения, а именно вопрос свободы личности, свободы совести, отношение личности и коллектива. Мною лично и другими активными работниками Движения проводилась точка зрения, противная той, что проводится в Советском Союзе. Таким образом, можно сказать, что Движение проводило антисоветскую деятельность во всех вопросах, касавшихся религии, и не признавало права государства вмешиваться в дело совести человека как свободной личности.

Назад Дальше