Харбинские мотыльки - Иванов Андрей Спартакович 4 стр.


"…у нас так и чихвостят Шульце, никак не забудется снос часовни на Русском рынке, и "Жизнь" совсем не выходит с тех пор. С церквами у нас беда - местное население объявило сбор средств на снос всех православных церквей, и еще у нас свара между своими из-за приходских денег, грозит затянуться настоящей тяжбой, дело прямо безобразное, громкое, всем вокруг видное и далеко слышное (мой домовладелец - известный всем человек - в этом принимает активное участие, что расстраивает меня безмерно: как тут не оступиться - семь раз думаю, прежде чем что-то сказать). Пресса разделилась. Хоть не бери газет в руки! Кроме всего прочего, все чаще с восторгом пишут о Муссолини и пр.: Пильский, Яров, Терниковский, монархисты, евразийцы и пр. Кстати, о Терниковском разговор особый: в Эстонии с дореволюционных времен, состоял юрисконсультом при штабе ген. Булак-Балаховича, пишет во все газеты, скандалист, интриган, то евразиец, то монархист-николаевец, недавно по роже съездил Протасову из-за стихов одной из своих любовниц - не скрывает своих связей - все на виду, противный, пузатенький, неотесанный. Протасову намеренно нанес публичное оскорбление, чтоб все ощутили его отчаянность, всем дал понять, что из-за женщины, а не из-за той статейки в "Посл. изв.", как многие говорят. Кстати, Федоров и Терниковский, хоть и ненавидят друг друга, но все-таки оба обожают Гиппиус, нахваливают ее "Черную книжку". Если Федоров - "тихий омут", то Терниковский - настоящий истерик: недавно с докладом о "национальной русской идее" выступил в кинотеатре Passage, затем делил мир в Русском клубе, чуть позже там же устроил представление своей пьесы, вернее - даже и не знаю, как выразиться: он сам все написал, сам делал постановку, если можно это назвать постановкой, и сам играл. Пьеса отвратительная. Назвал он ее "В омут с головой". Лучше б тогда: "В колодезь кувырком"! Смотреть было скучно и даже противно. Одна пропаганда. Особенно в четвертом отделении - сплошные реплики из его дурацкой газетенки "Русский голос", которая была открыта на чужое имя, - какая-то Каплан, говорят, старушка с острова, - на нее Терниковский все оформил и опять за свое:

Великий Князь Николай Николаевич! Великое Возрождение Единой и Неделимой! Да здравствует Россия! Балтийским республикам обещает независимость в будущем. Газетку быстро прикрыли. Он открыл новую! Пьеса его заканчивается арестом редактора, сидит он в карцере и поет: "Боже, Царя храни!" Так все монархисты (а ими был зал битком) встали и подхватили!

Афишу к пьесе нарисовал Ребров, был он с Левой Рудалевым, оба смеялись и - слава богу - с кресел не поднялись подпевать, остались сидеть. Вру! Борис ушел с третьего отделения. Лева сидел недалеко от меня с отцом: Дмитрий Гаврилович пел, а Лева нет.

За Левой я наблюдаю последние лет пять; пишет мало и все ерунда; есть еще группа лиц, которые во многом похожи на него, - суммируя свои наблюдения, я пришел к выводу, что счастье неотделимо от родины; проживание в своем гнезде, в родном краю - вот что и только делает человека счастливым: это фундамент, на котором происходит устроение всей жизни; гармоническое существование обусловлено самой природой, посреди которой предки человека тысячу лет жили, жали, пели, собирали грибы-ягоды, охотились, влюблялись и т. д. - знание подобных вещей из поколения в поколение въедается в кости, сообщает уверенность и спокойствие (а без этого счастье немыслимо). Рудалев Л. не может найти гармонии в Ревеле, несмотря на то, что его отец богат, Л. не занимается устроением своей жизни, но наоборот - разрушением оной (доказывая мою теорию).

О Борисе Реброве скажу так: Ломброзо, как известно, обнаружил, что некоторые типы людей вследствие анатомического уродства ведут себя в обществе как-то иначе, потому как чувствуют и воспринимают мир не так, как люди обычные; Борис, как нам известно, был психически изуродован драмой, когда ему было шестнадцать, что ли, так что по-своему он тоже калека и - почему не допустить, что: думает, чувствует и - соответственно - ведет себя иначе, и другого подхода к себе требует. Только так я объясняю его непредсказуемость и неприступность и этот выверт в поведении. Потому ключ к нему подобрать очень трудно. Последний раз он был в очень странном состоянии. Я пытался его расшевелить, но - увы - пришлось опять ограничиться присутствием при его монологе, или беседе его с самим собой. Он ни на секунду не заметил меня. Говорил с собой и только. Когда я побывал у него, очень многое подтвердилось из того, что я предполагал. Все-таки он очень неустроен, и нескладность его жизни, обстоятельств и даже фурнитуры - не только в комнате, но и улица, где стоит этот старый деревянный дом с замызганными окнами, винтовая дряхлая лестница, что ведет со двора в его комнатушку, и улицы, что примыкают, те маршруты, которыми он ходит, и те места, где я его встречаю, - все исходит из его телесной угловатости; тут не только неуклюжесть походки (у него что-то со стопами), но и пальцев, которыми он что-нибудь постоянно мнет (бумажный катышек, сигарету, коробок). Все это привожу в подтверждение моей теории…"

* * *

13.02.22

Стропилин разругал мой рассказ. Сказал, чтоб переписал. Лева успокоил:

- Я ему как-то принес один и тот же рассказ не переделав, так он воскликнул: "О! Вот это да! Это совсем другое дело!" Хотя там никакого другого дела не было - там был тот же самый рассказ!

Лева говорит, что все - ерунда. И это не нигилизм. Лева так говорит: испепелить себя, и чем скорей, тем лучше. Я этого не понял. Он сказал, что его наполняет туман.

- С каждым днем больше и больше меня наполняет густой плотный туман, который пеленает меня. Я даже видеть стал хуже!

Я сказал, что тоже вижу хуже, но это может быть из-за работы - все время в темноте провожу. И добавил, что он наверное визионер. Ему надо стихи писать. Он импульсивный, и у него глаза навыкат. К тому же - тонкая кожа, белая-белая, и очень сильно видны вены под ней. Костистый и угловатый. Худой. Он остался у меня. Пили вино до глубокой ночи и жгли дрова. Пили вино, читали стихи, он дрожал, когда говорил о матери, его на самом деле сильно колотила боль по матери, у меня встали слезы, он понял, что я переживаю, и перестал. Мы долго смотрели на огонь, курили. Скурили весь табак. Он спал на кушетке. Я, не раздеваясь, лег на столе: постелил на стол второе одеяло, накрылся старой шинелью музыканта, который тут жил. Луна была яркая. Ногами в окно лежал и смотрел на Луну. Придумал стих:

я вырванное из жизни существо
семя которое нигде не прорастет
зверь который добычи не ищет
огонек угасающей сигареты
предчувствие затмения
безмолвие
ничто

15.03.22

Второй день простужен. Пью горячий чай с вареньем и медом (спасибо фрау Метцер!), не курю вторые сутки, и не тянет, нет привычки, баловство, вино пью и сочиняю поэму - будет что-то, Лева подивится, есть чем поразить скептика. Хорошо бы этот вечер так и тянулся, с вином и поэмой, - так много там еще: весь Павловск, все картинки, дагеротипы, все мы, все живы!

30.03.22

Гуляли с Н. Т. У театра встретились с его друзьями, некто Соловьевы, петербургская интеллигенция, сели на автобус и поехали в Екатериненталь. Было это неожиданно и приятно. Совсем новый "Mootor", красивый, лакированный, просторный, быстрый. Водитель в кепке с золотой косичкой над козырьком, в отутюженной форме с блестящими медными пуговицами, как игрушечный. Гуляли в парке, и оттуда пошли пешком к речке. Хотели кататься на лодках, но передумали. У моста были поэты, которые прочитанные ими стихи складывали в кораблики и пускали по воде.

апрель 1922, Ревель

Ходил в парк к подрезанной башне. Было яркое солнце. Голые ветки, рыжая черепица и серые стены. Надо было делать. Побежал к французу. Объяснил. Мсье Леонард сказал, что у него нет ртути. По-моему, просто связываться не хотел: подумаешь, какая-то башня, какие-то ветки. Не хотел возиться. Предложил сделать фотографию. Я сказал, что потом листья вырастут, все будет не то. И фотография - не то. Сам говорил: дагеротип - картина. Он покивал и все. Обещал, что сделаем позже. Досадно!

Соловьевы и все те, кто там у них бывает и живет в той части города, - оптимисты, они смотрят на жизнь, жадно впитывая ее, развлекают себя то концертами, то чтениями, театром - живут общно и шумно. Старики и молодые вместе шьют мягкие игрушки; кое-кто отливает солдатиков - продают на рынке! Эти не отчаялись, как многие, не ушли целиком в свои норы, как некоторые, хоть и голодают, но держатся (может, притворяются).

Мсье Леонард предложил поработать вместе в Екатеринентале, у памятника Петру. Меня это смутило; я не знал как и что, он махнул небрежно - все объяснит по ходу дела - поехали с треногой и небольшой доской, на которой наклеены его снимки и расписано, кто он такой (я, получается, его ученик-ассистент). В первый час переступил через все - страх, стыд, смущение - все побоку и как не бывало! Люди подходили, дергали Петра за нос, с удовольствием соглашались фотографироваться, француз раздавал визитные карточки, как фокусник, говорил, что снимки готовы будут завтра или, если хотите, сегодня вечером. Вечером проявлял. У него все под рукой: с закрытыми глазами работаю. Подсчитали: наделал за два часа на 30 марок в один только мой карман. Вечером пошел в ресторан! Смущался страшно - одежды подходящей нет, но я и выбрал ресторан поскромнее. Сидел один. Заказал вина и жареной колбасы. Боялся, что денег не хватит. Так еще и прилично осталось! Купил еще вина и праздновал в одиночку. Если так продолжать, я смогу в ресторан ходить каждую субботу!

Она вскрикивала, как ребенок: Слышите? Синичка… Синичка поет! Это весна!

Весна!

Синичка!

Элен - чудо! Вот уже неделю длится эта эйфория. Ей скоро восемнадцать. Ее воспитывала тетка. Ходил к ним в Коппель. Ноги летели! Грязь кругом была страшная, а как на сердце легко и весело было! Кто бы знал! Но надо таиться. Не подавать виду. Пригласили на чай. Там у них среди прочих "пил чай" и шумливый полковник Гунин. Рассказывал, как он с генералом Штубендорфом ржавые патроны чистил и ружья собирал в арсенале за городом. "Вот так, слева от меня одноногий солдат, справа генерал фон Штубендорф! Так вот! На одной скамейке! Это в Мяннику было! Каждый день пешком пять километров туда, пять километров обратно! Селедка с картошкой и чай! Я в прекрасной форме!" Благодаря тому же генералу Ш. он теперь дрессирует русских скаутов, гоняет мальчиков, обучает езде и военным терминам. Орет с утра до ночи. Наверное, и во сне вскрикивает. На одной скамейке с солдатом… Со мной за один стол при других обстоятельствах ни за что не уселся бы. Мы его с Н. Т. как-то встретили на рынке - в мясном павильоне - стоял и торговался. Н. Т. с ним поздоровался, он кивнул, на меня даже не посмотрел, как не было, опять давай торговаться; я подглядел, он купил большой кровавый кусок, огромный! Селедка с картошкой… Ненавижу этот базар и этого полковника! Рассказал анекдот о том, как эстонцы советскую торговую делегацию в банях мыли и одежды от вшей чистили. Министр иностранных дел господин Бирк распорядились! В России тиф! Всех стирать! Все предство! Во главе с Гуковским! Просим! Большевистские вши опасны для здоровья эстонцев. Все в хохот. Взрывы, канонада смеха! Ничего не понимали, но смеялись. Смеялись потому, что он смеялся. И смешно смотреть на него, и жутко: ничего кроме смеха от него не осталось; как сказал Лева: "Ничего от России не остается, кроме связки анекдотов, и те забудутся, и скорей бы уж!" Смех был, как настоящий оркестр; я затаил дыхание и слушал: Ее смех журчал отдельно.

Договорились увидеться в церкви.

- Придете?

- Обязательно приду!

Вчера в церковь не пошел; вышел, пошел, собирался пойти, но не дошел. Перебила вонь. Коптили селедку. Громко кричали и ругались. На углу встал и пристально глядел сумасшедший старик. Из кармана его рваных панталончиков торчали обрывки газеты, которую он жевал: запускал руку в карман, вырывал клочок и - в рот!

Хотя встречаю его часто, в тот момент мне это показалось дурным знамением. Пошел вокруг: у самого моря телеги; на мостовой - полицейский и с ним какой-то, на всех с подозрением смотрят пристально, ищут или ждут кого-то. Новый круг. Вернулся к цирюльнику, где вчера долго слушал музыку, что лилась из окна. Теперь там были: мешки, плач, ругань, суета, вездесущая копченая рыба - вот такая музыка!

Так и не дошел до церкви.

Ходили с Элен в "Би-Ба-Бо" (фильм про Робинзона Крузо, в сущности ерунда, но меня отчего-то всколыхнуло, - почувствовал, что живу, что-то начинается, - обман, наверное). Гуляли у пруда Schnelli. Вся аллея усыпана бело-розовыми цветами каштанов, будто постелили пушистый ковер. Медленно шли через город. Элен заглядывала в каждый закуток.

- В Ревеле столько улочек, хочется по каждой пройти!

Легко представляю ее гимназисткой. Сколько я их видел в Петербурге! Шустрых, пугливых, длинные голые шеи, коричневое кашемировое платье, иногда бордовое, цвета густой крови на солнце, капот, пелерина, тальма, кокетливые прически, косынки, взгляд волчонком исподлобья.

Показывала, где теперь будут жить. Постояли у синагоги. Шли через Клеверную; попался у моста Чацкий. Она испугалась и схватила меня за руку. Я успокоил: он - безобиден.

- Почему Чацкий?

- Так прозвали…

Рассказал, что в прежние времена он играл в кинематографе - то любовников, то рогоносцев - какое-то время в местном театре. Остальное, что слышал, не стал рассказывать: про его жену, тоже актерка, то ли покончила с собой, то ли умерла при каких-то стыдных обстоятельствах.

Захожу теперь к Соловьевым за книгами, - хотя места у них почти нету, продолжают покупать; их сын Сережа (ему, кажется, шестнадцать) сказал, что у него немецкий хромает, хотел бы подтянуть грамматику; я грамматики совсем не знаю.

Элен обмолвилась, что ходит с теткой по субботам на базар. Тоже стал ходить. Отвратительное место - телеги, лотки, селедочники в залитых раствором кожаных фартуках ныряют в бочку, заворачивают блестящую селедку в пергамент. Лошади стоят смирно, машут хвостами, топчутся, испражняются, расходятся помаленьку, ржут, телеги ходуном ходят, гремят, люди шарахаются, смеются… Хаос! Все это - люди, животные, мясо, рыба, раздавленные фрукты под ногами - один сплошной организм, который дышит, воняет, голосит, шевелится, хватает за руку, забирается в ноздри, - этот ком жизни невозможно насытить и невозможно остановить, прервать его копошение. Никого не встретил. И слава богу, - я бы не смог с Ней там говорить. (Одежда пропиталась запахом копченой рыбы, - герр Тидельманн сегодня даже носом повел и глянул на меня резко. В обед сходил в парфюмерный.)

Показала мне свой саквояж, в нем - сундучок, в сундучке - Евангелие 1867 года и икона Николая Угодника в деревянной раме со стеклом, настоящая деревенская икона.

- Мне ее бабушка подарила, когда умирала. Посмотрите, какой он добрый! Я иногда смотрю, а он улыбается… А иногда открываю: а он - грустный! И мне тогда спросить его хочется: Отчего же Вы грустный такой?

- Спросили хоть раз?

- Нет, ну что вы.

- Придете?

- Обязательно приду!

Назад Дальше