Раздался негромкий хлопок. Лютая сила смяла Ивана в охапку, отбросила на стенку окопа. Пуля угодила точно в сердце – он умер в тот самый момент, когда раскаленная свинцовая долька, закованная в латунную кольчужку, коснулась его тела. Лишь пред глазами вспыхнул яркий синий свет, на мгновение Иван увидел бескрайнюю и такую милую сердцу степь, что в горле у него в то же мгновение возникли благодарные слезы, виски сжало тепло, и свет погас.
Егорий отшвырнул от себя полузадавленного противника, прыгнул к Ивану, затряс его за плечи.
– Ива-ан!
Не отозвался Иван на крик брата.
Рядом с Егорием раздался негромкий хлопок – это вновь выстрелил белоглазый немец, поразивший Ивана. Пуля просвистела у Богданова-старшего рядом с ухом. Егорий запоздало отшатнулся, в следующее мгновение вновь потянулся к брату, задравшему вверх быстро заострившийся нос.
– Ива-ан!
Он коснулся ладонью лица брата, потом стремительно рванулся в сторону и через несколько мгновений уже стискивал пальцами горло белоглазого убийцы Ивана. Тот захрипел, задергался, взмахнул игрушечным своим пистолетом, щелкнул им один раз – осечка, щелкнул второй и снова осечка, клацнул в третий.
Раздался выстрел – задавленный, негромкий, шутейный какой-то. Богданов-старший невольно закричал. Он не думал, что боль может быть такой оглушающей, и способна подмять его всего. Егорий закричал вновь, потом заскулил жалобно, по-щенячьи подбито, откинулся прочь от белоглазого. Боль не отпускала его, огонь внутри разгорался все сильнее.
Немец поспешно откатился от казака – не дай бог, снова навалится, – втиснулся в стенку окопа, задышал хрипло – никак не мог прийти в себя, привести в порядок измятое горло.
– Пхы-хы-хы, – надорвано сипел он, пистолетик выпал из руки и белоглазый сломленно опустил голову на колени.
Егорий в это мгновение, как и Иван несколько минут назад, плыл по степи – перебирал ногами по мягкому, словно хорошо расчесанная овечья шерсть, ковылю, едва касаясь его ступнями, и дивился нежной шелковистости травы. Перед ним над ровным, словно бы по линейке отхваченным и без единой кривинки проведенным обрезом горизонта поднималось огромное красное солнце. Егорий Богданов, не боясь сгореть, несся прямо к этому солнцу.
Атака немцев была отбита. В рукопашной схватке победили казаки. Часть атакующих была втоптана в землю, часть изувечена, часть взята в плен – в общем, каждый получил свое.
Но и пеший эскадрон недосчитался нескольких десятков. Потери дивизиона, наверное, были бы еще больше, если бы не подоспел десант с той стороны Прута – только благодаря этой свежей силе и удалось опрокинуть противника. Дутов, оглушенно тряся головой, – ему в бою досталось так же, как и другим, – выкрикивал по списку людей. Ему надо было спешно образовать скорбную команду.
Собрал он эту команду в окопе, выстроил, прежде всего включив в нее тех, кого знал – калмыка, Еремея, Кривоносова, Удалова… Им Дутов доверял особенно, сказал:
– Всех казаков надо похоронить как героев!
Жилистый проворный Сенька Кривоносов на этот раз выглядел не таким прытким, прихрамывал и, не похожий сам на себя, вздохнул жалобно:
– Эх, казаки, казаки, жить бы вам да жить…
Еремеев, стоявший рядом, молчал, слизывал кровь с разбитой губы. Сенька толкнул его в бок тяжелым литым локтем:
– Братьев Богдановых не видел?
Братьев нашли – они лежали рядышком, в окружении десятка скорчившихся немецких трупов. Их вытащили из завала трупов, положили отдельно в сторонке, накрыли чей-то брошенной шинелью.
– Эх, братухи! – сыро вздохнул Кривоносов. – У меня же в станице ихние отец с мамкой обязательно спросят, почему я живой, а Егорка с Ванькой нет? Что я им скажу?
Не было на этот вопрос ответа, и Кривоносов страдал: действительно, что он скажет старикам Богдановым? Сенька вздохнул и почесал пальцами затылок:
– Интересно, какой приказ будет – схоронить мужиков здесь или доставить на тот берег Прута?
По траншее тем временем, лавируя между трупами, проходил Дерябин.
– Вашблагородь, – обратился к нему Сенька, – только вы и способны рассудить, – он изложил подъесаулу свои сомнения.
– Братьям Богдановым уже все равно, где их похоронят, – угрюмо проговорил Дерябин, выслушав казака, – на этом берегу или том. Только на тот берег мы можем их и не доставить – хлобыстнет снаряд в плот, на котором тела повезут, и отправит их на дно реки. В земле православному покоиться лучше, чем в воде. Хороните здесь, – Дерябин указал пальцем за отвал окопа, на полянку, – здесь! Только аккуратнее будьте, чтобы немцы вас не постреляли.
– Й-эх, ребяты, ребяты, что я родителям вашим скажу? – взялся за старое Сенька, глянул в очередной раз на медленно остывающие лица своих земляков, всхлипнул неловко и затих с горестно склоненной головой. – Эх, ребяты.
Через два часа в траншею, которую занимал пеший дивизион войскового старшины Дутова, шлепнулся снаряд, – наш ли, немецкий ли, не понять. Дутов, лежавший неподалеку и осматривающий окрестности, внезапно выронил бинокль и тихо, без единого звука, сполз на дно окопа.
Еремеев бросился к нему, затряс, приподнял голову:
– Ваше высокоблагородь, а, ваше высокоблагородь…
Дутов находился без сознания. Загорелое лицо его было белым, как бумага. К Еремею, горбясь, едва ли не цепляясь коленками за дно окопа, подобрался Сенька Кривоносов.
– Чего это он? – прохрипел Сенька, склонившись над Дутовым. – Ранило, что ль?
– Хуже, – ответил Еремеев, умевший разбираться в том, какие повреждения может получить на войне человек. – Контузило! Видишь, какой он белый? Под взрывную волну попал. – Еремей вновь тряхнул войскового старшину. – Ваше высокоблагородие! – Приподнявшись, глянул через бруствер на немецкую сторону, пробормотал обеспокоенно: – Как бы швабы, пока командир не пришел в себя, не начали атаку.
Очнулся Дутов через несколько минут – зашевелился, ощупал рядом с собою землю, с трудом, сипя по-старчески, сел. Поглядел мутными глазами на Еремеева, потом на Сеньку и неожиданно спросил:
– Какое сегодня число?
– Дык! – Сенька Кривоносов, услышав этот вопрос, обрадовался, губы его расползлись в невольной улыбке: – Очнулся, радетель наш дорогой!
– Какое сегодня число? – не слыша его, повторил свой вопрос Дутов, одна щека его, левая, тронутая проступившей изнутри восковой прозрачностью, задергалась.
– Сегодня – тридцатое мая, – бросив зачем-то взгляд в даль окопа, ответил Еремеев. – Год – тыща девятьсот шестнадцатый.
Дутов его не услышал – он был оглушен, – спросил вновь раздраженно и громко:
– Какое сегодня число?
– Я же говорю, ваше высокоблагородие, – тридцатое мая, – не понимая ничего, повторил Еремеев, ему почудилось, что сейчас у него, как и у войскового старшины, задергается левая щека, он невольно мотнул головой и добавил: – Год – шестнадцатый.
По окопу, старательно обходя убитых, протискиваясь между телами, морщась, когда приходилось наступать на чью-нибудь откинутую мертвую руку, – будто бы ему самому было больно, – к ним пробрался Дерябин. На голове у подъесаула серел нелепо нахлобученный бинт с проступившим пятном крови, испачканный глиной.
– Что с командиром? – поковыряв пальцем в ухе, прокричал Дерябин.
Его тоже оглушило, из уха на скулу вытекала тонкая струйка крови. Он не слышал самого себя.
– К-контузило, – помотав перед собой ладонью, пояснил Еремеев.
Далекий, едва различимый голос казака все-таки дошел до Дерябина – проник сквозь глухоту, звон и скрежетание в ушах.
– Не вовремя! – охнул подъесаул.
– Может, его на тот берег Прута перебросить? – предложил Еремеев. – В лазарет? А? Здесь ведь покоя не дадут. Наоборот – только загубят.
– Пока не надо, – отрицательно качнул головой Дерябин, – пока пусть здесь находится. Будет хуже – тогда отправим. А пока пусть находится в окопе… Отдыхает пусть. – В следующее мгновение Дерябин выпрямился, – болезненная судорога исказила лицо подъесаула: – Ты чего это высовываешься за бруствер так смело? Дырку в черепе хочешь получить? – закричал он на какого-то недотепу.
Тот, видимо, перепутал войну со станичным бойцовским праздником, где все кроме ухи из сазанов, бузы, сливовой водки, томленной на медленном огне баранины, жареных кур и девичьего пения – невзаправдашнее, где опасность существует только одна – станичные девки могут зацеловать до смерти.
А Дутов продолжал выкарабкиваться из мутной ямы, в которую его сбросил взрыв. Он медленно развернул голову – вместе с корпусом, – вначале в одну сторону, потом в другую.
Но ничего не увидел, а окопа своего, в котором сидел уже вторые сутки, не узнал, поморщился от острого режущего звона в ушах: будто иззубренная финкой крышка консервной банки до крови вспарывала нежные барабанные перепонки, проникая в мозг. Еремеев все понял, с жалостливым видом сунулся к войсковому старшине:
– Я это, ваше высокоблагородие, я, Еремеев… Узнаете меня?
Дутов ничего не понял, Еремеева не услышал, повторил вновь:
– Какое сегодня число?
Еремеев ответил, Дутов засек глазами, что у казака шевельнулись губы, но голос до него так и не дошел, лицо войскового старшины задергалось в мучительной досаде.
– Это контузия… Пройдет, – знающе проговорил Дерябин. – Полежит немного Александр Ильич и поднимется. Только не оставляйте его одного.
– Я побуду с ним, – вскинулся Еремеев, – никуда не уйду.
Не то всякое случиться может. Бывает, контуженый человек, ничего не соображая, направляется прямо к противнику в руки.
– Иногда контуженых, чтобы они отошли, оттаяли, закапывают в землю. По самую шею…
– И отходят? – с недоверием спросил Еремеев.
– Конечно, отходят. А как же! – Дерябин запоздало подивился вопросу, осуждающе покачал головой. – Не бросайте Александра Ильича, это приказ, – он кинул взгляд вдоль окопа, на кучку людей, безуспешно пытавшихся разобраться в мешанине нарубленных снарядами тел. – Я пошел.
Было тихо. Хрипели едва различимо люди в окопе, тенькали невесть откуда возникшие синицы. Родные русские птички, они, оказывается, и здесь, в чужих краях, водились. Следом за синицами появились бабочки. Бабочки вспархивали над дымящейся землей, творили бездумные свои па и пируэты.
Дутов, несмотря на контузию, оставался на передовой еще несколько дней, ушел, лишь когда из-за Прута подоспела свежая смена – хорошо отдохнувший, толково сформированный и обмундированный пехотный батальон.
Командир батальона – бородатый подполковник с офицерским Георгием, достойно украшавшим его китель, при монокле, плоско прилипшем к правому, увеличенному до коровьих размеров глазу, – трубно гаркнул, приветствуя Дутова. Войсковой старшина в ответ лишь съежился, будто его прошиб мороз, дернул контуженой головой и промолчал. Пехотный подполковник сконфуженно поглядел на Дутова, разгладил бороду:
– Досталось вам тут…
Дутов, – худой, небритый, с трясущейся головой, – глянул на подполковника неприязненно и вновь ничего не сказал. Утром, отправляя донесение в штаб Третьего кавалерийского корпуса, он имел точные сведения по числу полегших нижних чинов, – пеший дивизион потерял пятьдесят процентов рядового состава, что же касается офицеров, то в глиняных могилах прутского берега остались лежать их две трети. Сам Дутов покинул плацдарм, давшийся казакам такой кровью, последним.
Среди пополнения были питерские работяги с Путиловского завода, орловские мукомолы, говорливые хохлы из-под Екатеринославля – любители вволю поесть сала с чесноком и воротившие головы от винтовок, как от чумы… Угрюмые "пскопские" мужики способны были вгрызаться в окопы и стоять насмерть так, что выковырять их оттуда можно только прямым попаданием снаряда. Северные поморы – такие же, как и "пскопские", неразговорчивые – за два дня они произносили не более одного слов; тот, кто произносит два, уже считался болтуном… В общем, в эскадрон набрали кого угодно, но только не казаков.
Убитых похоронили в большой братской могиле. Офицеров – отдельно, лежать им в одной могиле вместе с нижними чинами было не положено. Те, кто пришел с Дутовым на фронт из Оренбурга, остались живы, – калмык, Еремеев, Сенька Кривоносов, бывший сапожник Удалов, хорунжий Климов.
Над землей волочился запах гари, летали черные жирные вороны, иногда появлялись и знакомые яркие бабочки. Чистое летнее небо от дымов сделалось пороховым, темным, на земле валялись убитые люди, трупы лошадей, разбитые перевернутые повозки, поваленные набок орудия со стволами, искривленными от разорвавшихся внутри них снарядов, чернели обгорелые мертвые остовы фронтовых автомобилей, – война сделала свое дело.
После отдыха пеший дивизион Дутова был переброшен на юг, в Румынию, там отличился, отстригая на ходу каблуки у отступавших австрийцев – эти ребята драпали особенно усердно. Задержка у них случилась лишь на карпатских кручах, дыхание у изнеженных тирольцев при виде каменных откосов пропало совсем. А вот "пскопские" да орловские чувствовали себя в тех местах очень неплохо – в простых сапогах, либо в галошах, чтобы ногам не было жарко, без всяких приспособлений залезали они на километровые кручи и дыхание себе не сбивали ни на грамм. От врага только перья летели, в плен австрийцы сдавались большими группами, – брать их по одному считалось зазорным.
Донесения Дутова были немногословны, но от них веяло духом победы, а бумага, на которой они писались, пахла порохом – тем самым запахом, от которого штабные шаркуны поджимали губы и делали кривые лица, будто под хвост им сыпанули молотого перца. "Преодолев семь рядов проволоки и взяв четыре линии окопов, стрелки и казаки вверенного мне участка преследуют противника на Кирлибабу. 250 пленных и трофеи представляю. Потери незначительны".
Командир корпуса граф Келлер ставил Дутова в пример другим:
– Вот так надо воевать, господа! Как Дутов! Не удивлюсь, если он, подобно казакам атамана Платова, первым войдет в Берлин.
Граф искренне верил в то, что говорил. Хотя время было уже другое, и Келлер делал скидку на это: и оружие стало другим, и техника. На фронте появились бронеавтомобили, способные загнать любую лошадь, и пушки начали отливать такие, что в ствол мог свободно залезть человек. И порох изобрели бездымный, и газы, от которых русские войска страдали особенно, и еще много такого, чему можно удивляться несказанно и печально. До чего же изобретательный народ живет на белом свете, что только он ни делает, чтобы уничтожить своего собрата!
Во второй раз Дутов был контужен около деревни Паничи, в Румынии. Развернутой цепью дивизион шел на деревню. Боя не ожидалось: Дутов получил данные от пластунов-разведчиков, что в селе чужих нет – ни немцев, ни мадьяр, ни австрияков. Дивизион Дутов развернул в цепь, она хоть и шла с карабинами и винтовками наперевес, но оружие было поставлено на предохранители.
В цепи рядом с войсковым старшиной шагал Дерябин. Две недели назад он был повышен в чине – стал есаулом.
– Что пишут из дома, Виктор Викторович? – спросил Дутов. – Говорят, в Питере очень неспокойная обстановка?
Дерябин регулярно получал письма из Питера. От матери.
– Обстановка хуже некуда, Александр Ильич, – ответил Дерябин. – В Петрограде не хватает хлеба, едят семечки. Полно дезертиров и никому до них нет дела – их не вылавливают, не отправляют ни на фронт, ни под трибунал – они терроризируют город. Хотя бы для острастки расстреляли двух-трех – сразу бы стало легче дышать…
– Черт знает что происходит в российской столице! – Дутов выругался. – Всего-то и нужна пара толковых фронтовых генералов, чтобы наладить там порядок.
Было тихо. Пели дрозды. Дутов и не подозревал, что осенью – на календаре уже было первое октября – так сладко и нежно, так слаженно могут петь эти небольшие птицы. Из села доносилось кукареканье – кочеты в Паничах были самыми голосистыми во всей Румынии. Дутов вытянул голову, прислушался, глаза заблестели влажно, он поспешно нагнулся, подхватил с земли из-под ноги гибкий прутик и щелкнул им по голенищу сапога.
Где-то далеко, по ту сторону горизонта, дрогнула земля, раздался тугой задавленный звук, словно в земле, в глуби ее, где расположен некий механизм, заставляющий вращаться планету, что-то лопнуло. По стерне, жесткой щеткой поднявшейся на поле, пошла дрожь, стерня зашелестела, хотя никакого ветра не было.
– Не пойму, откуда у немцев взялись шестидюймовые орудия? Как они сумели подтащить тяжелую артиллерию по бездорожью? – обеспокоенно размышлял Дерябин.
В русской армии гигантские шестидюймовые орудия передвигались на железнодорожных платформах, иногда они вообще действовали в составе бронепоездов. Стволы у этих громоздких "дур" были едва ли не длиннее самих платформ, в дула любопытные дурашливые солдатики засовывали голову, потом долго чихая от острого запаха гари.
– В техническом плане немцы оказались гораздо лучше подготовлены к войне, чем мы, – под ноги Дутову попалась консервная банка, украшенная готическими буквами, и он, брезгливо дернув ртом, поддел жестянку ногой.
В воздухе, пока еще далеко-далеко, послышалось жужжание, будто летела большая навозная муха, оглядывалась по сторонам, не знала, где сесть, и чем ближе, тем сильнее, громче становилось ее жужжание. Дерябин задрал голову, вгляделся в плоское белесое небо, кое-где ненадежно прикрытое слабыми рябыми облачками, проговорил тихо:
– "Чемодан" летит сюда!
– Что вы сказали? – Дутов был настроен благодушно.
По небу вдруг пробежала длинная красная молния, расколола его пополам, жужжащий звук разом сделался сильнее, стал резким, земля под ногами идущей цепи задрожала, как от испуга. Люди невольно втянули головы в плечи.
Дутов поднял глаза, заметил яркую молнию и выкрикнул что было силы:
– Ложись!
Не все поняли эту команду. В дивизионе находилось много новичков, прибывших с недавним пополнением, и если старички, услышав дутовский крик, молча, как снопы, повалились на землю, то эти с открытыми ртами продолжали как ни в чем не бывало двигаться к Паничам, лишь головы, будто куры, втянули в себя.
– Ложись! – вновь закричал Дутов, распластался посреди жесткой стерни, притиснулся головой к тяжелому пористому валуну, глубоко вросшему в землю, но в следующее мгновение вскочил, догнал одного из новичков, повалил его на землю, потом ухватил за плечо другого, также швырнул ниц, прокричал бешено: – Ложись!
Через несколько мгновений он догнал еще одного новичка, вырвал у него винтовку, бросил на землю, уложил рядом ее непутевого владельца, замычал горестно от того, что не успевал спасти всех своих – иной задачи у командира в такой ситуации быть не могло.
– Ло-о-жись!