– На белом коне вернулся, – повторил Дутов и захлопнул окно.
Седьмого октября Дутов выехал в Петроград – надо было сдавать дела в Союзе казачьих войск, а заодно – постараться наладить добрые отношения с Временным правительством и с самим Керенским. Если раньше, в прежнем положении председателя Союза казачьих войск Дутов мог ругаться с Александром Федоровичем сколько угодно, то сейчас этой роскоши он позволить себе не мог, не имел права. Чтобы наладить эти отношения, придется сделать подробный доклад о положении дел в Оренбургском казачьем войске, подмаслить правителя…
Доклад Дутов сделал. Керенский остался доволен, даже подарил ему серебряные полковничьи погоны с черным кантом – генштабовские, отечески приобнял новоиспеченного атамана за плечи и сказал:
– Я очень рассчитываю на тесное сотрудничество с вами, Александр Ильич!
Из кабинета правителя России Дутов вышел с застывшей на губах улыбкой: он думал о том, что быть атаманом – дело не полковничье, а генеральское, поэтому не за горами и чин генерал-майора. Вон у коллеги Каледина – полный набор, – генерал от кавалерии. А Оренбургское казачье войско, если прикинуть да посчитать головы, по числу сабель Донскому не уступит.
В Питере Дутов остановился в хорошей гостинице – снял просторный трехкомнатный номер с видом на Невский проспект. Одну комнату, самую маленькую, соединенную дверью с коридором, отдал Еремееву, тот продолжал исполнять при нем роль ординарца, хотя положение это было временным – ординарцем при войсковом атамане должен состоять офицер, – желательно обер-офицер.
Дутов сказал об этом Еремееву, тот расстроился так, что на глазах у него даже заблестели слезы. Еремеев стер их и проговорил просяще:
– Ну, может быть, я тогда вторым номером смогу остаться? Как в пулеметном расчете… У ординарца командующего должен же быть помощник?
Этого Дутов не знал, он замешкался на несколько мгновений, потом неопределенно пошевелил ртом:
– Наверное, должен…
– Вот я им и буду, ваше высокоблагородие…
– Высокоблагородия отменены, Еремеев.
– Неважно, ваше высокоблагородие, – упрямо повторил тот, – отменены – не отменены, это не играет никакой роли. А вдруг завтра газеты напишут, что Керенский велел всем ходить по Невскому проспекту без штанов? Вы что, послушаетесь его?
Дутов на мгновение представил себе эту замысловатую картину и засмеялся.
– А новые погоны положено обмывать, – заметил он. – Всякое дерево нужно обильно полить, чтобы был обеспечен дальнейший рост. – Что предлагаешь, Еремеев?
– Достать "монопольки", собрать друзей прямо тут, в гостином дворе. Фронтовых товарищей кликнуть. Вот радости-то будет…
На следующий день Дутову в Зимнем дворце был выдан министерский мандат, как полноправному члену Временного правительства: его назначили "главноуполномоченным Временного правительства по продовольствию по Оренбургскому казачьему войску, Оренбургской губернии и Тургайской области" – такое сложное и длинное название имела эта должность.
Обстановка в Петрограде оставалась сложная, по ночам часто слышались выстрелы – не только на окраине, но и в центре. В темноте было опасно ходить даже по Невскому проспекту, а уж где-нибудь на Охте или Выборгской стороне людей убивали без счета и раздевали догола. "Гопстопники" правили свой бал.
На двадцать второе выпадал большой праздник – день Казанской иконы Божией Матери – одной из главных русских святынь. Дутов, предвидя осложнение обстановки в городе, предложил провести в этот день демонстрацию казачьих сил – пусть казаки проедут в конном строю по Невскому проспекту и покажут разным смутьянам, горлопанам и дезертирам, какую мощь они собой представляют. Питер, прослышав про такое, притих.
Говорят, на это довольно болезненно отреагировал Владимир Ильич Ленин – демонстрация могла сорвать его планы по захвату власти. Наверное, так оно и было бы, но, как всегда, сыграл свою роль Керенский – он даже в собственном стане оказался чужаком и "голы" забивал только в свои ворота – запретил казачьим полкам вообще появляться в Петрограде. Чем все это закончилось – мы хорошо знаем. Через несколько дней Керенскому пришлось бежать из Зимнего дворца, натянув на себя то ли мятый дамский чепчик и юбку, то ли матросскую форму. Так он и исчез в глубинах истории, ничего приметного больше не свершив.
А Дутов благополучно отбыл в Оренбург.
Появился он в городе одновременно с заполошными телеграфными сообщениями – ничего другого телеграф уже не передавал – о том, что в стране произошла революция, власть взяли большевики, а члены Временного правительства, следуя примеру своего шефа, поспешили скрыться из российской столицы. Правда, сделать это удалось не всем. Увы.
Дутов, жалея о том, что министерскими полномочиями ему воспользоваться так и не удалось, немедленно настрочил приказ о том, что захват власти в Петрограде был совершен насильственно, поэтому власть новую вольный казачий Оренбург не признает, а посему с "20-ти часов 26-го сего октября войсковое правительство во главе с атаманом Дутовым принимает на себя всю полноту исполнительной Государственной власти в войске".
Через несколько часов о непризнании новой власти заявил и донской атаман Каледин. Снежный ком сопротивления, который впоследствии породил гражданскую войну, покатился с горы.
Юнкера Оренбургского казачьего училища заняли почту, телеграф, вокзал, вооруженные посты были выставлены на перекрестках улиц, у банка. Дутов объявил, что его родной город переводится на военное положение. Были запрещены митинги, демонстрации и вообще всякие сборища.
Большевики в Оренбурге вели себя тихо, на рожон не лезли, и тем не менее Дутов приказал закрыть их клуб, а литературу, находившуюся в помещении, швырнуть в костер, набор свежего номера газеты "Пролетарий" рассыпать на отдельные буковки. Саму газету издавать в дальнейшем запретил. В общем, действовал новоиспеченный атаман решительно, как на фронте, когда надо было вышибать германцев из окопов.
Революционный Петроград не замедлил откликнуться на действия нового оренбургского владыки – четвертого ноября в город прибыл некий Цвиллинг С.М., назначенный Петроградским военно-революционным комитетом чрезвычайным комиссаром Оренбургской губернии.
Мужиком молодой Цвиллинг – ему было всего двадцать семь лет, – оказался горластым, напористым, поэтому с первых же часов пребывания в городе включился в борьбу против Дутова.
– Долой власть казачьего полковника Дутова! – азартно орал он, носясь на пролетке по улицам Оренбурга, только жесткая пыль, смешанная с ранним ноябрьским снегом, взметывалась столбами, да собаки, видя красноглазого возбужденного Цвиллинга, трусливо поджимали хвосты и при появлении грохочущей, словно броневик, пролетки, поспешно кидались в подворотни. – Да здравствует свобода! – Цвиллинг вскидывался с поднятыми кулаками в воздух, застывая в этой позе на миг, с треском опускался на сиденье, а потом снова потрясал кулаками.
Казалось, что он одновременно выступает везде – в Главных железнодорожных мастерских и в паровой салотопке, на медеплавильной фабрике и перед кыргызами, не успевшими продать свой скот на Меновом рынке, перед казаками запасного полка в депо… Промышленных предприятий в Оренбурге было более ста, и Цвиллинг за какие-то четыре дня умудрился побывать едва ли не на всех. И везде кричал:
– Долой казачьего полковника Дутова!
Дутову, естественно, регулярно доносили о выступлениях столичного крикуна, в ответ он лишь усмехался и произносил презрительно:
– Не казачьего полковника, а полковника Генерального штаба, он даже в этих вещах не разбирается, – потом делал взмах рукой – пустое, мол, и добавлял: – Холерик! А холерикам закон не писан!
Однако Дутов хорошо понимал, – голова у него уже звенела от тревожных мыслей, – надо действовать. Иначе Цвиллинг опередит его, и новоиспеченного атамана вздернут вверх ногами на каком-нибудь тополе.
Через некоторое время Дутова пригласили в Совет рабочих и солдатских депутатов. Разговор начался на повышенных тонах. Хорошо, что в Совете не оказалось Цвиллинга, иначе дело дошло бы до стрельбы.
– Вы, господин хороший, телеграмму товарищу Ленину отсылали? – спросил у Дутова казак с большим красным бантом на шинели и дергающимся нервным лицом.
В день приезда в Оренбург Дутову на стол положили телеграмму, присланную из Питера самим Лениным, – вождь пролетариата требовал от атамана Дутова, чтобы тот признал советскую власть. Ответ ему Дутов дал отрицательный.
– Отсылал, – спокойно произнес Дутов.
– Содержание телеграммы помните, господин хороший? – спросил казак.
Дутов равнодушно, не замечая холодного тона казака, покачал головой:
– Не помню.
– Я могу напомнить, – сказал казак. – Вы написали, что власть новая – захватническая, казаками никогда не будет признана и что с большевиками вы будете бороться до конца… Так?
– Примерно так.
– Не примерно, а совершенно точно, – заявил казак.
– И что же вы от меня хотите? – спокойно спросил Дутов.
– Чтобы вы отказались от старой телеграммы и послали Владимиру Ильичу новую, в которой признали бы власть большевиков.
– Нет! – произнес твердо Дутов, отсекая все пути назад.
– Почему, господин хороший?
– Это не мое личное решение, а – войскового круга.
Казак бряцнул крестами, неожиданно сделавшись задумчивым, помял пальцами горло: к решениям войскового круга он относился с уважением… Разговор тот закончился совершенно неожиданно – Оренбургский Совет рабочих и солдатских депутатов поддержал Дутова.
Это решение очень не понравилось Цвиллингу. Он сменил пролетку на автомобиль и начал носиться по Оренбургу с удвоенной скоростью, выступая на митингах перед солдатами, не раз бывал бит, замазывал синяки мукой и вновь кидался на трибуну. Голос он себе сорвал, по утрам пил сырые куриные яйца, восстанавливал связки и опять прыгал в автомобиль. Работа его приносила плоды: противостояние в Оренбурге накалилось до такой степени, что вот-вот должны были затрещать выстрелы.
Цвиллингу очень не нравился Совет рабочих и солдатских депутатов, который поддержал Дутова, и он решил членов Совета заменить. Нанося упреждающий удар, Дутов арестовал всех большевиков в Оренбурге и выслал их в глухие станицы – Нежинскую и Верхне-Озерную. Но тем не менее седьмого ноября Совет был переизбран, девяносто процентов нового состава попали в руки РСДРП(б).
Протестуя против ареста своих товарищей-большевиков, девятого ноября начали забастовку путейцы – рабочие депо и главных железнодорожных мастерских. Через двое суток в Оренбург на паровозе, – совершенно по-ленински, – в помощь охрипшему Цвиллингу прибыл чрезвычайный комиссар Оренбургской губернии и Тургайской области Кобозев. В Петрограде ему поручили возглавить борьбу с Дутовым – оренбургский атаман становился все более приметной фигурой в России.
Сил у Дутова было немного – на его стороне находились два конных полка, две батареи, юнкера местного казачьего училища и школа прапорщиков. При этом гарнизон, поверивший речам Цвиллинга и готовый в любую минуту разбежаться по хуторам и станицам, к теплым печкам, насчитывал тридцать две тысячи человек.
Объявив о роспуске гарнизона, Дутов распорядился всем желающим выдать отпускные документы, а их винтовки поставить в козлы. Результат превзошел ожидания: у Дутова появился целый склад винтовок – пятнадцать тысяч стволов, плюс пулеметы. Он сумел добиться, чтоб забастовавшим путейцам не выдавали хлеб и зарплату. В воздухе запахло порохом, землю зримо накрыла зловещая тень Гражданской войны – самой несправедливой, самой беспощадной, той самой, где победителей не бывает.
Бастующие, отвечая Дутову, перекрыли железную дорогу – им важно было перевести Оренбург на голодный паек. Оказавшись без хлеба да без солонины, казаки запоют с голодухи – о-о-о! – путейцы задумчиво скребли заскорузлыми пальцами затылки.
Под Оренбургом, на многочисленных станциях, застряли возвращавшиеся с войны фронтовики – их также не пропускали в город, держали без еды, без воды в открытой степи. Только на небольшом участке между загаженными станциями Новосергиевка и Кинель их собралось около десяти тысяч человек. Армия сколотилась такая, что ее можно было двинуть куда угодно и стереть с лица земли кого угодно. Солдаты ярились, хрипели на митингах, размахивали кулаками, стреляли из винтовок в воздух и грозились поотрывать головы всем – и Дутову, и Цвиллингу, и Кобозеву, всем вместе, словом.
– Оторвем бестолковки и на колы нахлобучим, – обещали они, продолжая орать и трясти кулаками.
Но не только размахивающие красными флагами упрямые путейцы брали верх в этом противостоянии, – казачье войско под началом Дутова, хотя и было небольшим, но умудрялось причинять серьезные хлопоты советской власти: оно перекрыло все пути в Сибирь и в Среднюю Азию.
В Питере быстро сообразили, как можно справиться с казачьими атаманами, уже двадцать пятого ноября появилось обращение Совнаркома к населению – Ленин призывал встать на борьбу с Дутовым и Калединым. Атаманы были объявлены вне закона – теперь каждый мальчишка мог стрелять в них из рогатки. В зоне Южного Урала вводилось осадное положение. Всем казакам, решившим перейти на сторону советской власти, гарантировалось прощение за прошлые грехи и поддержка. Зловещая тень гражданской войны обрела плоть…
Недалеко от станции Кинель, плотно забитой эшелонами, облюбовали себе место в степи калмык Бембеев, с двумя Георгиями, показно пришпиленными к новенькой шинели, взятой на складе с бою, и бывший сапожник Удалов с забинтованной рукой в петле перевязи, а с ними еще несколько человек…
На кинельских путях царила неразбериха. Это было на руку застрявшим фронтовикам – под шумок они добыли себе и крупы, и мяса, и соли, и сахару с макаронами, а проворный Бембеев даже умудрился достать бумажный кулек с лавровым листом. Чуть поодаль от железнодорожных путей, под бугром, они расчистили яму, накрыли ее остатками дырявого железа со старой водокачки – и теперь на костре варили кулеш в черном, закопченном ведре.
С топливом проблем тоже не было – Удалов на запасных путях наткнулся на разваленный вагон и все доски – прямо с гайками, со всем крепежом, – перетащили к своему земляному логову, сверху, чтобы не достали ни снег, ни морось, накрыли все старым брезентовым полотнищем. В общем, устроились, как куркули, говоря языком Удалова, – на "все сто", с размахом. В этой же яме, прижимаясь друг к дружке, сберегая тепло, накрывшись остатками спасительного брезента, переночевали.
По степи пробежался мороз, деревья, примыкавшие к станции, обрели вид сказочный, стали выше и объемнее, в розовом утреннем свете иней искрился дорого, слепил людей, и они восторженно радостно чмокали.
Вблизи от казаков, в мелкой канавке, вырытой когда-то, видимо, для хозяйственных нужд, а потом заросшей, отдыхал человек в яловых сапогах и солдатской шинели. На шинели выделялись мятые офицерские погоны со звездочками, нарисованными химическим карандашом и тронутыми потеками. К воротнику были пришиты и зеленые петлицы Отдельного корпуса пограничной стражи. Это понравилось казакам, потому что фронтовики петлиц давно уже не носили, многие спороли их вместе с погонами, в некоторых частях погоны спороли даже командиры полков, – иначе солдаты могли поднять их на штыки.
– Во, прапорщика к нам прибило, – не замедлил отметить Удалов.
Он ловко оживил костер, кинул в огонь несколько мелко нарубленных ножом дощечек и позвал соседа:
– Земеля, прибивайся к нашему берегу!
Тот приподнялся над канавой, огляделся.
– Спасибо, – произнес он сиплым от простуды, спокойным голосом.
Офицерской спеси в нем не было – видимо, чин ему присвоили недавно, на впалых щеках серебрилась щетина, да и поседел прапорщик рано.
– Чего скрипеть костями в одиночестве, – Удалов поперхнулся холодным воздухом, закашлялся, – вместе скрипеть веселее.
– Это верно, – молвил прапорщик и выдернул свое тело из смерзшейся, засыпанной снегом канавы, следом вытащил сидор.
Порывшись в нем, прапорщик достал объемистую оловянную фляжку, обтянутую шинельным сукном, встряхнул. Фляжка была тяжелая. Прапорщик аккуратно поставил ее к ногам Удалова.
– Вот, – произнес он тихо, – мой взнос.
Удалов обрадованно потер руки, подхватил фляжку, прилип носом к горлышку:
– Шнапс?
– Спирт.
– Чистый?
– Как слеза. Ни капли воды в нем еще не было. Если, конечно… – пограничник растянул губы в сухой жесткой улыбке, – в госпитале меня не надули. Я ведь за этот спирт отдал золотой немецкий медальон.
– Кучеряво! – невольно восхитился Кривоносов. – За золотой медальон мы бы на этой станции полвагона крупы выменяли б.
Удалов – главный на нынешний день по "котловому довольствию" – с трудом провернул ложку в ведре. Варево получилось густым, с вязким мясным духом, от которого во рту образовывалась невольная слюна, – так вкусно пахло из ведра…
– Что с возу упало, то пропало, – сказал Сенька пограничнику, – сейчас позавтракаем – веселее станет. А со стопочкой – м-м-м, – Кривоносов восхищенно покрутил головой. – Как тебя величают?
– Потапов.
– А по имени?
– Потапов и все, имя не обязательно.
– Где охранял границу, Потапов?
– На западе. В Польше.
– Далековато тебя занесло, – присвистнул Сенька.
Пограничник не отозвался, молча протянул руки к огню, погрел их вначале с одной стороны, с тыльной, потом, как лепешку, перевернул, погрел с другой стороны.
– В родные края потянуло?
У пограничника мелко и жестко задергалась щека, он прижал к ней пальцы.
– Нет.
– И с семьей неохота повидаться?
– Нет у меня семьи, – хмуро произнес пограничник.
– Это как? – Кривоносов прижмурил один глаз. – У всех есть, а у тебя нет?
– Вот так и нет, – хмуро и медленно проговорил пограничник. – Германский снаряд попал в дом, а в нем – двое моих детей и жена. Все сгорели. Я же в это время гонял немецких велосипедистов. Вернулся домой, а там… – пограничник обреченно махнул рукой.
– Прости, брат, – Кривоносов вздохнул, – не думал разбередить тебя.
Пограничник вновь махнул рукой – чего, мол, извиняться? Против судьбы не попрешь. Осталась лишь дырка в душе, наполненная болью, скулежом, слезами – рана, одним словом.