Виссарион зашаркал модными ботинками по бетонным ступенькам, забыв об осторожности, громко хлопнул дверью.
8
Кончилось бабье лето, отшумели последние дожди, и легла снежная, теплая зима. Но не кончилась тоска в душе Вари. Теперь сугробы и метели напоминали любимую сторонку, и воспоминания о жизни в деревне теснились в голове Вари, стоило ей только остаться одной.
А тут пришло письмо от бабули, которое, как землетрясение, встряхнуло Варю, заставило ее ночи напролет задавать себе один и тот же вопрос: "А тот ли я путь выбрала? Ту ли цель поставила?"
Между прочим бабуля сообщала: "Заходил Миша Огурцов, спрашивал твой адрес, сказал: "Бригадиром молодых механизаторов становлюсь, Олимпиада Захаровна. Бригада исключительно из выпускников школы. Не хотит ли Варя поддержать наш почин? Пока местов с избытком, но мóлодежь рвется". Я дала ему твой адрес и тут же говорю: "Миша, ну когда наконец научишься говорить правильно? Ведь у тебя среднее образование. Смотри, в одной фразе ты сколько ошибок наворотил: не хотит, а хочет, не местов, а мест, не молодежь, а молодёжь. А он хоть бы что, и не унывает. Вот, говорит, потому-то, Олимпиада Захаровна, и закрыл я сам себе путь в науку. А славу свою завоюю. Руками возьму. Руки у меня, Олимпиада Захаровна, "верные". Прелюбопытный парень. В него хочется верить".
"Хочется верить!" Уж лучше бы не писала этих слов бабуля! Вот и Варя верила, верила без счета, без меры и подорвала себя…
Письмо Мишке Варя так и не написала. Сообщать о провале на экзаменах не хотелось, все-таки была убеждена в другом исходе, когда уезжала из колхоза, а извиняться за размолвку из-за случая в кино почему-то тоже не могла. Не позволяла девичья честь!
Вот если Мишка пришлет письмо, как это вытекает из сообщения бабули, то тут уж Варя в позу не станет и ответит незамедлительно.
А только что ответить? Мишка наверняка будет зазывать в бригаду. Как-никак Варя еще в школе получила права шофера, лето работала на тракторе "Белорусь", а во время уборки хлебов справлялась с обязанностями помощника комбайнера. Не будь у Вари таких знаний и опыта, Мишка не стал бы зазывать ее в свою бригаду. Не такой он дурак, чтобы звать к себе неучей и неумех.
Но шли дни, а письма от Мишки не было. Варю это печалило, хотя порой ей казалось: так лучше. Иначе хочешь не хочешь - отвечай Мишке, да или нет. Да - это значит надо бросить город, уйти из клиники, покинуть курсы. Нанести обиду Наде и Валерию, которые были так внимательны к ней, так радовались, что она с ними, под крышей их дома… А нет - значило навсегда порвать с Мишкой, навечно покинуть родной дом в деревне, никогда-никогда не видеть своих полей, не бродить по берегам реки, не собирать в березняках грибы, а на еланях и в колках ягоды… От одной мысли об этом у Вари навертывались слезы. Нет, это невозможно! А разве мыслимо оставить одну бабулю… которая и живет-то сейчас ради нее одной… мама, папа, Надя - у всех свой путь, только она, Варя, как это сказал Валерий, - "тростинка на ветру". Куда ветер подует, туда и клонит ее.
Не зная, куда деваться от своих дум, Варя стала бояться одиночества и, надо не надо, часами торчала в клинике.
А тут была своя жизнь, здесь обитали тоже люди, и среди них встречались фигуры исключительные, наделенные умом и чувством, обладавшие таким пониманием человеческого существа, что у Вари дух замирал.
Варя работала в терапевтическом отделении. Оно размещалось в крыле главного корпуса, на пятом этаже, состояло из восьми палат: в двух было по пять коек, в остальных шести - по четыре. У самого входа в отделение, справа, размещалась комната санитарок, рядом с ней комната ДС - дежурной сестры, а через коридорчик, ведущий на запасный выход, - святая святых - кабинет врача.
В предвечерний час, когда в больнице затихала дневная суета после всех процедур, осмотров, анализов и консилиумов, Варя любила выйти в коридорчик, встать у окна и наблюдать за жизнью больничного двора.
В этот час из всех подъездов факультетских клиник к автобусной остановке спешили люди. Их скапливалось столько, что белый, занесенный снегом двор покрывался продолговатым черным пятном. Здесь были и врачи, и медицинские сестры, и санитарки, но толпа особенно разрасталась, если в клинике оказывались студенты-медики. Тогда двор оглашался громким говором, смехом и даже песнями. - "Вот ведь какая она разноликая, жизнь, - во дворе смеются, а внизу главного корпуса, в реанимации, кто-нибудь испускает свой последний вздох. И никто ни в чем не виноват. У каждого своя жизнь, своя судьба", - думала Варя, не спуская глаз с неба, которое в этот закатный час играло всеми цветами радуги и, щемя сердце, напоминало деревенские поля, холодные и пустые, но почему-то милые-милые, несказанно дорогие, дороже всех других красот в мире…
9
Вот тут-то, в коридорчике у окна, и заприметил Варю Пахом Васильевич Парамонов. На манер Вари он тоже смолоду любил сумерки. Именно в этот час суток в его душе рождалось труднообъяснимое желание прервать все дела, и уединиться, и подумать неспешно о себе, о людях, о путях житейских…
- Что, Варя, тоска легла на ретивое? - бесшумно подойдя к окну, сказал Пахом Васильич.
Варя вздрогнула от неожиданности, обернулась, отступила на полшага, как бы приглашая Пахома Васильича занять место у окна.
- Да что вы! - попыталась отказаться Варя.
- Да уж вижу! Чего там! - подтвердил свои предположения Пахом Васильич.
Уж чего Варя не могла допустить, так это то самое, что происходило: чужой, посторонний человек прихватил ее в укромном местечке и без всякой ошибки понял ее состояние - тоскует! Может быть, выдала ее задумчивость лица? Слезинки, застывшие в уголках глаз? Но ведь он и лица-то ее по-настоящему не видел, она стояла спиной к нему…
А по спине-то он и догадался, что девушка охвачена печалью: плечи перекошены, опущена голова, руки повисли, как неживые. Варя стремительно выпрямилась, вскинула руки на грудь.
Пахом Васильич не стал больше ни о чем расспрашивать Варю, а, встав с ней рядом, заговорил приглушенным голосом:
- Я вот тоже какой? Шибко чувствительный. А почему, не сразу объяснишь. Думаю, потому, что обижали меня. При случае расскажу. Обиды, как песок в воде: не растворяются, на дно садятся. А когда вот так смотришь в одиночку на землю под снегом, на голые ветки - замутнение в душе происходит. Одно вспомянешь, другое придет на ум, третье за сердце схватит…
- Да кто же это мог обижать вас, Пахом Васильич? По виду вы самостоятельный, - полуобернувшись, сказала Варя, не скрывая недоверчивости в голосе.
- По виду, Варя, лишь по виду. А обижала судьба. Пожил-то я подходяще. Восьмой десяток разменял. Все случалось. Все было.
Варя окинула взглядом Пахома Васильевича, пришедшего сюда в больничном халате, накинутом на худые, острые плечи, в тапках с загнутыми носками, в нижней рубашке из белого полотна, с тесемками вместо пуговиц, и впервые подумала о нем, как о старике. Всегда живой, разговорчивый, с темными волосами без седины, выбритый, с громким, молодым голосом, умеющий по всякому поводу сыпать шутками и прибаутками, Пахом Васильич существовал в сознании Вари вне возраста, просто как пожилой человек, представитель старшего поколения.
- Ты случайно не из сельской местности? - помолчав, спросил Пахом Васильич.
- Деревенская я! - воскликнула Варя.
- Ну вот и я тоже. Стало быть, два сапога пара, - усмехнулся Пахом Васильич.
- А почему вы так подумали? Разве на мне метка какая? - поинтересовалась Варя.
- Глаз у меня приметный. Вижу - стоишь и стоишь ты у окна, к земле присматриваешься, про свое соображаешь. У городской девахи такое в ум не придет. Ни за что не придет!
- То есть как это "не придет"? Почему же? - Варя повернулась к Пахому Васильичу, встала спиной к окну. Какой-то запоздавший яркий лучик, заблудившийся в голых ветках больничного парка, скользнул по худощавому лицу Пахома Васильича и, мгновенно поиграв на стеклах его очков в латунной оправе, загас навсегда. "Может быть, он знахарь. Чужую жизнь может предсказывать, поворожить бы насчет письма от Мишки: будет, не будет?" - подумала Варя и насторожилась, видя, что Пахом Васильич морщит лоб, готовится ответить ей.
- А так, Варя. Природа свое пробьет.
Варя вздохнула. Ждала что-то более ясное и значительное. Пахом Васильич понял, что девушка недовольна его ответом, покашлял в кулак, решил кое-что добавить.
- Ты вот вроде при деле, а в думах у тебя другое. Оно и манит тебя к природе. Хоть через окно, а все ж лес и поля душу согревают. Городской человек, наоборот, в четыре стены тянется.
"Ну в точности он говорит. Наверняка ясновидец", - подумала Варя, испытывая желание кое-что еще разведать о себе у Пахома Васильича. Но старик заспешил в палату - наступила пора приема лекарства.
- А ты почему не на курсах? - обернувшись, спросил Пахом Васильич.
- В ночь уборку назначили. Говорят, вот-вот наше отделение академик посетит.
- Ну-ну. Чтоб чистота с ног валила, - засмеялся Пахом Васильич и зашаркал раненой ногой в коридор, то и дело оглядываясь.
10
Академик не появился в больнице ни через день, ни через два, ни через неделю. Ждали-ждали его и бросили ждать.
За это время Варя еще ближе познакомилась с Пахомом Васильичем. Они снова стояли у окна, в тот же предвечерний час, когда в больнице наступала тишина, а парк растворялся в сумраке, становясь загадочным, навевающим тоску и тревогу.
Пахом Васильич не забыл своего обещания при случае рассказать, как его обижали.
- Парень я был грамотный. В пятой армии партийную школу кончил. В Иркутске дело было. - Голос у Пахома Васильича звонкий, он слегка сдерживал его, и потому все, что он говорил, окрашивалось доверительностью.
Варя слушала в два уха, боясь даже переступить с ноги на ногу.
- Прибыл в родные места, и первый путь в райком. Так и так: вернулся из армии, готов приложить силы к строительству на селе новой жизни! "Хорошо, - говорит секретарь райкома. - Кадры нужны позарез. Будешь, нет по торговой линии работать? Ленин наказывал учиться торговать".
"Купцом, говорю, не собирался быть, по раз советской власти надо, пусть будет по-вашему". - "Вот это большевицкий ответ. Будешь, Парамонов, кооператором. Для этого надо курсы пройти. Дело непростое". Поехал я в Новосибирск, школа была при краевом потребсоюзе. Приехал назад тот, да не тот. В товарах понимаю, бухгалтерию освоил, как подойти к вопросу - тому или другому - обучен. Мне сразу пост: председателем сельпо. А в сельпо четыре лавки и один магазин в районном центре.
Начал я разворачивать дело. Не только себя всего работе отдавал, других не жалел. В иных селах в магазинах пусто, у меня от товаров полки ломятся. Рыскаю по городам, здесь чем-нибудь разживусь, там, глядишь, чего-нибудь прихвачу и все везу, везу. От похвалы проходу нет. "Вот Парамонов - голова! Вот раздувает кадило Пахом Васильич!" Ну, сама знаешь, будь хоть кремень, а замлеет сердечко от такой сладости. А всего более хвалят меня свои же, которые в магазине и по лавкам сидят. Я к ним с полным доверием, думаю, и они той же монетой отплачивают мне. И так я им верил, Варя, как себе. Особо верил тем, которые в райцентре, в магазине сидели: Петру Семибратову (этот по промтоварам был) и Марее Косухиной - продовольствием ведала.
И вдруг ревизия! Да какая! Из самого крайпотребсоюза. За три года все бумаги подняли, все счета и акты перетрясли. И, чую я, примолкли все, кто меня хвалил. Одна только Марея Косухина ерепенится: "Честный Пахом Васильич! Не жулик он! Не угнетайте его подозрением! Хлебной крошки не взял он у меня даром. Все б так берегли народное добро - жили б люди уже в коммунизме". Да только кто ж возьмет ее слова в резон? Млела Марея по мне. Был я тогда холостой. И знали об этом все охочие до чужой жизни.
А вот Петр Семибратов задудел по-другому. "Брал у вас товары Парамонов?" - "Как же, брал многократно". - "Платил?" - "Когда охота была, платил". И такое накрутил Петька на меня - страх подумать. Другие, которые в лавках сидели, кое-что добавили… У самих-то рожи в назьме были, ну а на кого свалить? Председатель!
Долго ли, коротко ли - подоспел суд. Время было суровое - прав ли, виноват ли - отвечай. А главный ответчик я. Мне и отвалили: именем Российской Советской Федеративной Республики пять лет заключения в лагерях. Марее Косухиной год условно, за халатность… Одному из лавки - два года. А Петька Семибратов выкрутился. Даже в торговле оставили его… пусть, дескать, дальше трудится на славном поприще…
- Да как же это можно?! Где же справедливость, Пахом Васильич! - краснея лицом, возбужденно воскликнула Варя. Но Пахом Васильич не остановился, не прервал рассказа, только покашлял в кулак, подышал запаленно.
- Тяжко обидели меня тогда близкие люди. За мое доверие заплатили подлостью. Подал я в краевой суд апелляцию. Писал: сочтете виноватым, отбуду все пять лет, но замените формулировку, не пишите про жульничество и казнокрадство. Ни того, ни другого не было. Напишите: превысил доверие к людям. Превысил! Всякое превышение недопустимо и караемо. Не зря говорится: иная доброта хуже воровства. И представь себе, Варя, пошло дело на доследование. Два года скостили мне. И судья попался чуткий - написал в приговоре, как я просил: Парамонов бездумно доверился, ослеп от лести, передоверил там, где требовалась предельная строгость в отношениях с подчиненными… Вишь, какая она, жизнь: начни не доверять я - дело, пожалуй, не сдвинулось бы, а пе-ре-до-верил - в беду попал.
- Ну а что ж Семибратов, так и остался сухим? - горячим шепотом спросила Варя.
- Спас я его, Варя, - вздохнул Пахом Васильич.
- То есть как спас?
- Натуральным образом.
- И за что же, Пахом Васильич? За подлость его?
- Жизнь, Варя. Жизнь! Ей не прикажешь.
Варя простонала, пораженная сказанным, и затихла, не сводя глаз в сумраке с худощавого лица Пахома Васильича.
- В сорок первом все это было: суд, пересуд. Только доехал я до лагеря - бац, война. Попер Гитлер напролом - страшно вспомнить. Многие у нас в лагере с прошениями к начальству: просим вместо отсидки отправить на фронт. Ну, сама знаешь, среди начальников тоже дураков и трусов немало. Призвали нас, построили, вышел начальник, закинул руки назад, стал отчитывать: "Вы что, подонки, к фашистам захотели перебежать?" Кто-то вякнул робко: "Что ж, мол, не патриоты мы, что ли? Если наказаны, так, по-вашему, сердце из нас вынуто? Разве не больно нам за беду, которая свалилась на Родину?" Ну, где там. Недаром сказано: быка бойся спереди, жеребца сзади, а дурака со всех сторон. Понес начальник такую околесицу, что уши вянут, грозить принялся. Примолкли мы, а сами думаем: нет, не обойдется без нас страна, пробьет и наш час.
Через год примерно война так круто повернула, что и о нас вспомнили. Прибыла в лагерь комиссия. Одного, другого, десятого - в кабинет того же начальника на беседу. Вызвали и меня. "Заявление об отправке на фронт подавал?" - "Так точно". - "Не отказываешься?" - "Готов снова написать". - "Не нужно. Действует старое. Собирайтесь". Пестрый, разновозрастный собрали народец, а стремление у всех святое - постоим за Родину. Привезли нас в военный городок, рассортировали по подразделениям и в поле на учение. Фашиста голыми руками не возьмешь, он сам вооружен до зубов, а у нас с оружием слабовато пока. За три месяца обучились мы строем ходить, цепочкой рассыпаться, окопы отрывать, винтовку и пулемет разбирать и собирать, гранаты и бутылки с горючей смесью под танки бросать.
В одну из ночей - сбор по тревоге. Думали: учебная тревога, в поход или на стрельбище поведут. Но нет. Дело посерьезнее. На станцию, в вагоны - и на фронт! Ехали по графику курьерского поезда. Только чуб свистит. Поняли: действующая армия ждет нас, проволочки со вступлением в бой не будет.
Не успели разгрузиться - воздушная атака. Первые раненые, убитые, контуженные. Горят вагоны, рвутся с грохотом ящики со снарядами, дымят цистерны с соляркой и нефтью. Ад!
Воздушной волной сдернуло меня с повозки, бросило куда-то в кусты и землей присыпало. Очнулся в госпитале. Головой, руками, ногами пошевелил - вроде все цело.
Военфельдшер подошел, ощупал меня, усмехнулся: "Ну, земляк, повезло тебе. От коновода твоего и от лошади мокрого места не осталось".
Полежал я дней пять, отошел, контузия, к счастью, оказалась легкой. Думаю, надо в свой полк подаваться. Сказал военфельдшеру: так и так, хочу обратно к своим, он говорит: "А полка твоего нет, разбит он начисто, а ты пойдешь теперь санитаром в дивизионный госпиталь. Нехватка там людей. Бои такие, братец мой, завязались, что земля стоном стонет, не успеваем раненых и убитых подбирать".
Ну, что ж, думаю, санитаром так санитаром. Где б ни служить Родине, лишь бы служить. На пощаду не надеюсь, выжить в такой беде тоже особо не рассчитываю.
- А как же с Семибратовым-то, Пахом Васильич? - напомнила Варя.
- А вот слушай, подойду и к нему. Близехонько уж.
Бои в самом деле без передыха - и день и ночь. А тут начались еще осенние дожди: мокрота, грязь, темень. Госпиталь забит до отказу. Вечером палатку поставим - к утру воткнуться некуда. И все везут и везут с полковых пунктов.
Вот раз как-то ночью сзывают нас, санитаров, - срочное задание. Два полка дивизии прорвали оборону немцев и гонят фашистов. Надо обработать поле боя. Полковые санитары ушли вперед с подразделениями. Вскочили мы в грузовик, поехали. А ехать-то - километр с небольшим. По воздуху поняли, что прибыли к месту сражения. Жженой землей воняет, раскаленным металлом и угарным дымом взрывчатки. Бросились по траншеям, по огневым точкам, развороченным до основания, до самой колодезной воды.
Убитых и раненых на каждом шагу. Вот одного к машине подтащил, другого. Бегу за третьим. Нагнулся - дышит, от боли или от отчаяния скрежещет зубами. Вытащил я фонарик, посветил и сам себе не поверил. Зажег еще. Точно, он, Петруха Семибратов! Вот где свела судьба! Запустил руку под его голову, приподнял. Чую, что и раненый пришел в себя, забормотал осознанно.
"Спасибо, братуха, спасибо, что подобрал".
"А ты узнал меня, Семибратов, узнал?" - спрашиваю.
"Кто ты? В темноте не различаю".
"Парамонов, - говорю. - Пахом Васильич. Землячок твой". - И зажег фонарик, направил его свет снизу вверх, чтобы увидел Семибратов мое лицо. И он увидел. И так весь затрясся, будто озноб его пронзил.
"Пахом Васильич! Будь человеком, не бросай!" - взмолился Семибратов.
"Не дрожи, ты! Пахом Васильич всегда человеком был, про тебя этого не скажешь, Петруха…"
"Марея Косухина… Из-за нее на тебя наговорил… В жены собирался взять…"
"Ну, говорю, Семибратов, не время счеты сводить. Цепляйся руками за шею, я опущусь рядом с тобой".