Белая Россия - Николай Стариков 23 стр.


Часа в три я приказал Дроздовской дивизии встать на отдых в приднепровском селе. За ту ночь и утро мы шестьдесят верст гнали противника в неугасающих боях. На отдыхе ко мне прискакал ординарец с донесением от Харжевского: два бронепоезда красных, отрезанные нами, взяты атакой 2-го стрелкового полка.

Два бронепоезда, до четырех тысяч пленных, броневики, десятки пулеметов, десять пушек - теплая сентябрьская ночь обернулась для 23-й советской дивизии полным разгромом. А у нас - странно сказать - всего один убитый и двадцать семь раненых.

Теперь я могу признаться, что впервые за мою боевую жизнь я соврал в реляции. На вранье меня подбил мой оперативный адъютант.

- Ваше превосходительство, - убеждал он, - если мы не увеличим число потерь, в штабе создастся впечатление, что не успели мы пробиться, как все подняли руки вверх и стали повально сдаваться...

Я подумал, подумал и в донесении в штаб корпуса о трофеях и потерях увеличил наши потери с одного на... сто.

19 сентября мое донесение о разгроме 23-й советской дивизии пришло в Севастополь. Там в это время было празднование, спектакль и сбор на раненых и больных дроздовцев. Наша победа очень помогла сбору.

До конца сентября мы спокойно стояли в Новогуполовке. В первые дни октября большевики крупными силами начали наступать на Орехов. Красной конницей Орехов был взят. Я получил приказ выступить навстречу большевикам. Этот ночной марш был, можно сказать, лебединой песнью нашей Сечи.

Дроздовская дивизия глубокой ночью двинулась на север, потом повернула на восток и ударила по тылам красных. В голове шла команда пеших разведчиков 1-го полка капитана Ковалева. Разъезды донесли, что впереди видна деревня. Команда разведчиков пошла туда, а я приказал дивизии остановиться, чтобы подтянуть, напружить для удара батальоны.

Не более чем через полчаса дивизия подтянулась. Мы осторожно подходили впотьмах к деревне. Там была тишина, изредка лаяли собаки; ночь черная, глухая. На половине дороги меня встретили разведчики. Шепотом они доложили, что деревня полна неприятеля, но что команда уже в деревне, куда вошла незамеченной.

У нас все смолкло. Мы решили захватить противника врасплох. Ни звука, ни кашля; папиросы погашены; кони, чуя нашу напряженную немоту, едва ступают; амуниция заглушенно едва погремывает.

Капитан Ковалев, всегда спокойный, - он был убит вскоре после этого ночного дела - приказал разведчикам без выстрела пробираться в деревню. Я тоже приказал соблюдать полную тишину.

Дроздовская дивизия точно замерла на полевой дороге, затаила дыхание. В потемках застывшие в немоте наготове всадники, кони, орудия, пехота с ружьями к ноге - как грозные глухонемые видения. Мы ждали, удастся ли разведчикам их набег или придется открыть ночной бой.

Налет удался. Минут через пятнадцать разведчики стали приводить пленных, еще разогретых сном, в неряшливо сбитом белье, бессмысленно озирающихся. Разведчики без выстрела прокрались через всю деревню от околицы до околицы. Кто пробовал хвататься за винтовку, на тех молча бросались в штыки. Мы захватили семьсот пленных, батарею. У нас ни одного раненого. Еще верст сорок били мы в ту ночь по тылам красных, сметая их мелкие части.

На октябрьском рассвете командир нашей бригады генерал Субботин и я, все еще не слезая с седел, стали закусывать у повозки полкового собрания. Из-за насыпи железной дороги большевики открыли огонь. Генерал Субботин был ранен в живот первой же пулей. Я хорошо помню, как, падая с коня, он быстро-быстро крестился.

Артиллерия и атака 2-го конного заставили красных отступить. Так два дроздовских рейда и ночные марши по тылам разгромили 23-ю советскую дивизию.

И было это в октябре, накануне нашего последнего отхода из Крыма. Эти бои, как и последний бой на Перекопе, подтверждают, что до самого конца, уже истекая кровью, истерзанные, задавленные страшной грудой Числа, советского Всех Давишь, мы, белогвардейцы, ни на одно мгновение не теряли ни своей молниеносной упругости, ни своего героического вдохновения.

Перебежчики

Дроздовская дивизия встала на отдых в селе Воскресенке. На сторожевое охранение на участке 1-го полка к вечеру перебежал красноармеец с винтовкой и во всей амуниции.

О перебежчике мне передали из сторожевого охранения по полевому телефону. Я приказал привести его ко мне в штаб дивизии. Вскоре часовые ввели молодого человека лет двадцати, в долгополой шинели кавалерийского образца, с помятой фуражкой в руках, с сорванной красной звездой, от которой осталась темная метина.

Перебежчик был очень светловолос, с прозрачными, какими-то пустыми глазами, лицо бледное и тревожное. Его опрятность, вся его складка и то, как ладно пригнана на нем кавалерийская шинель, выдавали в нем не простого красноармейца.

- Кто ты такой, фамилия? - сказал я, когда он отчетливо, по-юнкерски, отпечатал шаг к столу.

- Головин, кадет второго Московского корпуса.

Молодой человек смело и пристально смотрел на меня прозрачными глазами.

В тот день у меня коротал время командир 1-го артиллерийского дивизиона полковник Протасович. До привода перебежчика мы мирно рассматривали с ним старые журналы, найденные в доме, несколько разрозненных номеров "Нивы" благословенных довоенных времен - с каким трогательным чувством находили мы на войне эту старушку "Ниву", особенно рождественские и пасхальные номера, дышавшие домашним миром, - и целую груду "Огонька" в выцветших синеватых обложках, с размашистыми карикатурами Животовского и фотографиями заседаний Государственной думы.

Протасович вполголоса попросил у меня разрешения допрашивать перебежавшего кадета.

- Кто у вас был директором? - спросил Протасович. Перебежчик ответил точно, потом повернулся ко мне и сказал со слегка покровительственной улыбкой - чего, дескать, допрашивать?

- Да, ваше превосходительство, ведь мы с вами сколько вместе стояли.

- Как так?

- Да я же белый... Служил в Белой армии, в Черноморском конном полку. Заболел тифом, в новороссийскую эвакуацию был оставлен, брошен в станице Кубанской. Вот и попал к красным... Теперь словчился перебежать к своим. Ваше превосходительство, разрешите зачислить меня в команду пеших разведчиков первого полка.

- Почему первого?

- Я всегда мечтал...

В его ответах не было ни звука, ни тени, которые могли бы вселить подозрение. Черноморский конный полк, действительно, очень часто плечо к плечу сражался рядом с дроздовцами, я хорошо знал у черноморцев многих офицеров. Может быть, потому, что такая обычная для белой молодежи биография была пересказана как-то слишком торопливо, что-то невнятное показалось мне в ней, неживое, а, главное, потому, может быть, что какое-то неприятное, глухое чувство вызывали во мне эти прозрачные, немигающие, со странным превосходством смотрящие в упор глаза, но я стал допрашивать кадета дальше.

- Где же черноморцы с нами стояли? Перебежчик снова улыбнулся - и чего спрашивать такой вздор?

- Ваше превосходительство, да помните Азов...

- Ну, помню, а еще?

- А на хуторах... Вы к нам несколько раз приезжали.

Он вспомнил полковой обед, на котором присутствовал, назвал имена офицеров. Я пристально посмотрел на него: сомнений нет - это наша белая баклажка, кадетенок, попавший к красным и перебежавший к своим, но почему же не проходит невнятное недоверие к его складному, излишне складному, в чем-то мертвому рассказу и к его бледному, без кровинки, лицу, полному скрытой тревоги? "Пустяки", - подумал я и протянул ему портсигар:

- Хотите курить?

- Покорнейше благодарю, ваше превосходительство. Худая цепкая рука с хорошо выхоленными ногтями порылась, чуть дрожа, в портсигаре. И эти несолдатские ногти тоже показались мне неприятными.

- А вы какой Головин? - спросил Протасович. Тощая рука на мгновение как-то неверно шевельнулась, потом вытащила папиросу. Перебежчик оправил ворот шинели и, глядя на Протасовича с покровительственной и самоуверенной улыбкой, ответил:

- Мой отец был председателем второй Государственной думы.

Протасович сильно сжал мне под столом колено. Какое странное совпадение: за несколько минут до привода перебежчика, рассматривая "Огонек", мы задержались на снимке президиума Государственной думы и, особенно, на большом портрете ее председателя Головина. Полковник Протасович хорошо знал Головина и вспоминал над "Огоньком" свои с ним встречи.

- Какое совпадение, - усмехнулся Протасович, отмахивая от лица табачный дым.

Перебежчик быстро взглянул на него, не понимая значения слов, потом вытянулся передо мной - ко мне он чувствовал больше приязни, чем к полковнику.

- Разрешите закурить?

- Курите.

Он стал раскуривать папиросу, глубоко втягивая щеки. Был освещен его острый подбородок, лоб и прозрачные глаза в тени. "Какие неприятные глаза, - подумал я, - и будто я их где-то видел".

- Так вы, Головин, сын председателя второй Думы? - повторил Протасович как бы рассеянно и небрежно.

- Так точно.

Перебежчик глубоко затянулся папиросой.

- Вы, конечно, помните, какую прическу носил ваш отец.

- Прическу?

Перебежчик темно, тревожно взглянул на полковника, но тут же улыбнулся с видом презрительного превосходства:

- Но почему же прическу? Я хорошо не помню.

- Ну как же так не помнить прическу своего отца, вспомните хорошенько.

- Английский пробор, - сказал перебежчик.

- Так. А усы?

- Коротко подстриженные, по-английски.

- Так.

Наступило молчание. Полковник Протасович потянул к себе груду "Огонька", перекинул несколько листов и молча показал мне портрет председателя второй Думы. Как известно, почтенный председатель был лысым, что называется, наголо - ни одного волоска, блистательный биллиардный шар, усы же носил густые и пышные, не по-английски, а по-вильгельмовски.

- Ты что же, сукин сын, врешь! - крикнул я на перебежчика.

Тот выронил папиросу.

- Говори, почему к нам перебежал. Кто ты такой?

- Я же сказал, что Головин; служил в Черноморском полку, белый, перешел к своим...

Он дерзко смотрел на меня, и я понял, кого напоминают эти пустые прозрачные глаза, эта трупная бледность, наглая усмешка превосходства. "Чекист", - мелькнуло у меня.

- Молчать, сукин сын, чекист! - крикнул я. - Довольно вертеть волынку, подойди сюда, смотри.

Я показал ему "Огонек" с портретом Головина.

- Где английский пробор, где подстриженные усы... Открывайся, кто ты такой. Не скажешь - запорю до смерти.

- Я Головин, сказано, Головин...

- Если не хотите испытать худшего, - сказал я спокойно, - бросьте валять дурака и говорите дело. Кто вы такой?

- Разведчик штаба тринадцатой советской армии, - тихо отвечал перебежчик.

- Зачем пожаловали к нам?

- Получил задание перебежать на фронте Дроздовской дивизии и постараться попасть в команду пеших разведчиков первого полка.

- Почему?

- Наша разведка считает команду пеших разведчиков одной из самых верных и надежных частей вашего первого полка.

- Ну так что же? Он замялся, умолк.

- Не дурите, - сказал я. - Теперь вы все равно раскрыты. Или рассказывайте сами, или все придется из вас выколачивать.

- Команда пеших разведчиков взята нашей разведкой на особый учет. При ее посредстве решено разложить ваш первый полк.

- Каким образом?

- У вас есть наши агенты.

- Кто?

Молчание, и потом тихо, почти шепотом:

- В офицерской роте первого полка поручик Селезнев, потом в ротах третьего и второго батальонов несколько наших агентов. Имен не знаю, но в лицо узнаю, и есть условные знаки, пароль.

Я вызвал в штаб командиров рот 2-го и 3-го батальонов, просил их взять с собой перебежчика и пустить его в роты под видом нашего нового солдата.

Перебежчик вскоре же подошел к одному из стрелков, сказал что-то вполголоса, попросил табаку. Солдат удивленно взглянул на него, покраснел, что-то быстро ответил. Офицеры незаметно наблюдали. Перебежчик правой ногой провел на песке полукруг, таким же движением ответил и солдат. Солдата арестовали. Он принес полную повинную и тоже оказался агентом штаба 13-й армии.

Арестовали по их указаниям и другого агента, но поручик Селезнев, точно чуя, что всю тройку раскроют, заранее выбрался из полка, выхлопотал освобождение от строевой службы и отправился в тыл. Я немедленно послал вдогонку за ним в Севастополь трех офицеров, написал о нем в штаб корпуса, а также полковнику Колтышеву, который лечился тогда в Севастополе от ран. Посланным только удалось узнать, что Селезнев сначала служил в нашей контрразведке в Керчи, позже в Феодосии, потом скрылся.

Уже после Галлиполи один из наших офицеров встретил Селезнева в дроздовской форме на улице в Софии. Оказывается, Селезнев, как ни в чем не бывало, служил в нашей контрразведке при генерале Ронжине: я немедленно сообщил о Селезневе в штаб, но он успел скрыться. Снова выплыл он уже в Германии, где его арестовали за подделку паспорта, и, наконец, в Париже, когда после похищения генерала Кутепова он пытался получить 500 000 франков за указание похитителей.

Трое советских агентов были тогда преданы военно-полевому суду, от которого не отвертелся бы, конечно, и Селезнев. Всех троих приговорили к расстрелу. Тот, кого мы прозвали Сыном Головина, не вызвал во мне жалости, хотя и проиграл свою игру со смертью как-то очень уж жалко и ничтожно, зарвавшись на шатком вранье.

В том, что он принял на себя чужое имя, уворовал чужую жизнь - мальчишескую белую жизнь, которую он так складно рассказывал, было нечто зловещее, отталкивающее. Все так и оказалось, как рассказывал советский агент: был в Черноморском полку кадетик Головин, воспитанник 2-го Московского корпуса, был Головин оставлен в тифозной горячке, во вшах в нетопленой хате; красные захватили его, и был запытан насмерть Головин, и чекисты вымучили от него все, что им было надо. И вот пришел к нам некто с мертвым лицом без кровинки, с прозрачными пустыми глазами, чекист, принявший на себя судьбу мертвеца, и чекиста расстреляли без пощады.

Дело о Сыне Головина оборвало сеть советской агентуры в Дроздовской дивизии. Наш фронт в Крыму не имел устойчивой линии. Дивизия была в подвижных рейдах, уходила, приходила, снова уходила. Этим и пользовалась советская разведка: в деревнях, по которым проходила линия подвижного фронта, большевики оставляли тайные явочные ячейки, куда их агенты передавали сведения о дроздовцах для штаба 13-й советской армии и где получали задания.

Мне хорошо помнится еще один перебежчик. Случилось это задолго до Крыма, после нашего отступления, когда мы стали зимой 1919 года под самым Азовом в селе Петрогоровке. Темная, суровая зима. Всегда стужа, злой ветер с Дона. Мы стояли в селе, на холмах, над долиной Дона, над ровной низиной в сугробах, над которыми стенала метель. За равниной тянулись темные, потрескивающие на морозе заросли придонских камышей.

Чтобы отдых наших бойцов был вернее, я выставлял два ряда сторожевых охранений: походные заставы с часовыми и подпасками занимали крайние хаты села, а полурота команды пеших разведчиков, разбитая на дозоры, уходила ночью в камыши к Дону.

В каждый дозор назначалось трое-четверо солдат, с ними офицер из офицерской роты. Вечером, в темноте, все дозоры собирались к штабу, я выходил к ним, здоровался и всегда сам объяснял им задачу ночного охранения.

Надо сказать, что заросли камышей шли вдоль Дона двумя полосами: одна узкая, в полверсты шириной, за ней обледеневшая голая поляна в сугробах, а после этой поляны мерзлые, черные камыши вплотную подходили к берегу Дона. На поляну между двух зарослей я непременно посылал дозор, и этот пост на окраине поляны уже знал каждый наш разведчик.

В ночь на 10 января полурота команды пеших разведчиков, крепко хрустя по снегу, подошла к штабу. Я назначил по числу дозоров двенадцать офицеров из офицерской роты, дал задания, и полурота двинулась в студеную темноту.

На рассвете дозоры вернулись в обмерзших шинелях, поседевшие от инея, и начальник команды разведчиков доложил мне, что один дозор из трех солдат с офицером из ночного охранения не вернулся.

Среди солдат в этом дозоре был унтер-офицер Макаров. Мы ему доверяли вполне, и все уважали и очень любили этого твердого, ладного, широкогрудого солдата великой войны. Макаров, с его голубыми глазами, с его солдатскими серебряными кольцами на крупных пальцах, можно сказать, дышал силой, покоем и добродушием. Он был из крепкой крестьянской семьи, сметенной большевиками, он был наш верный дроздовец, честный белый солдат. Начальник команды и думать не хотел, чтобы Макаров мог перебежать к красным. Мы решили, что дозор внезапно захвачен в плен, и все же, тошно и щемяще, шевелилась мысль: "А вдруг..." Это "а вдруг" значило бы, что Макаров с двумя другими стрелками приколол в спину нашего офицера и бежал к большевикам. Все утро я думал о голубоглазом Макарыче и о нашем пропавшем дозоре...

Из Кулешовки, где стоял 2-й полк, позвонили по телефону, что туда на рассвете пришли из камышей два наших разведчика, оба раненные, один тяжело в грудь. Я отдал распоряжение обоих после перевязки доставить в штаб. Часа через два двух раненых, обинтованных, прекрасно укрытых шерстяными одеялами и шубами, в широких санях подвезли с санитаром к штабу полка.

Один из разведчиков, раненный в грудь, был унтер-офицер Макаров. Он узнал меня, и его голубые глаза наполнились слезами. Покуда я шел рядом с санями до лазарета, Макаров, высвободив руку из-под одеяла, слабо держал в ней мою. В околотке, когда я сел у его койки, Макаров, все не выпуская моей руки, рассказал мне о судьбе дозора.

- Как дозор подошел к концу камышей, - рассказывал Макаров, - к той просеке, где сугробы, офицер приказал нам пройти эту прогалину, идти, значит, дальше, ко вторым камышам, у самого Дона. Я подумал: "Как же так? Поручик, видно, недослышал приказания", - и сказал: "Господин поручик, мы ходим только до этих камышей, и сегодня я слышал, что нам дана та же задача, дойти сюда, на прогалину, и до первого света охранять здесь полк". Тогда поручик оглянулся и говорит тихо, шепотом: "Рассуждать будешь... Командир полка вызвал меня и дал отдельную новую задачу, перейти поляну и камыши за поляной, дойти до самого берега Дона и узнать, занят ли большевиками хутор на нашем берегу, против станицы Елизаветинской. Идем, не рассуждай". - "Виноват, господин поручик".

И двинулись мы за ним; прошли поляну, подошли к камышам, уже видны темные хаты у самого Дона, а я все думаю, как же так полковник Туркул мне ни слова не сказал о новом задании? Все не верится поручику. Ночь ясная, лунная. Вдруг поручик обернулся, в руке наган: "Срывайте погоны, все идем к красным..." Мы, трое стрелков, прямо сказать, оторопели, и рукой не пошевельнуть. Вот куда он нас за собой привел, а мы ему верили, как дети. Я сказал: "Господин поручик, если хотите идти к красным, идите, а мы, стрелки, тут ни при чем, с какой стати мы к красным пойдем?"

Назад Дальше