Я говорю, а поручик наводит на меня наган, дуло блещет. Стою под дулом своего офицера, и так горько мне стало. "Не пойду я к красным; моего батьку убили, братанов, Россию как попсовали, я весь поход верно пробивался с Дроздовским полком, не хочу уходить от своих". Поручик поднял наган и вдруг как жахнет в меня - в грудь ударило. Он, Каин, Иуда Искариот, выстрелил. Я кинулся вбок, кровь на руки ударила, я ползком в камыши. Поручик выпускает заряд за зарядом. Оглянулся, а за мной наш стрелок, Ванюшка - он нынче со мной тоже на койку залег, - пробирается в камыши, зажимает рукой плечо: "Тварь, сукин сын, меня в плечо пулей саданул".
- А где третий стрелок?
- Поручик его выстрелом сбил. Пропал он. Тогда я пришел в себя и, как ни рвало грудь, залег и по Каину из винтовки хватил. И Ванюшка со мной хватил. Но тут из хат, где были красные, что-то закричали, стали бить по нам залпами. Тогда мы с Ванюшкой в камыши, в камыши - и давай ходу. Кровь заскорузла. Камыш, проклятый, сухой, трещит. Продираемся. Да с бегу оба то в сугробину, то в ямищу угодим, в трясину проклятую, а там незамерзшая грязь...
Так, или вроде того, рассказывал Макаров. На хмуром рассвете, проплутав в камышах верст пятнадцать, оба разведчика пробились в Кулешовку. Выходцы из камышей, в крови и во льду, потемневшие от стужи, наткнулись наконец на сторожевую цепь 2-го полка.
В утешение унтер-офицеру Макарову и его стрелку Ванюшке могу сказать, что тот Каин в офицерских погонах не был дроздовским офицером. Он только что перевелся к нам в Мокром Чалтыре, где были влиты в наш полк остатки 9-й дивизии. Этот чужой для нас человек был одним из тех людей, какие попадались и в Белой армии, из тех, кто при первой же неудаче терял веру во все, дрожал в постоянном тайном страхе перед большевиками, запуганный пытками и мучительством их террора. Это был шкурник, смятенный вечным страхом, с холодной тьмой в душе, потерявший веру и совесть до того, что готов был предать слепо верящих ему простых солдат, только бы выудить у большевиков право жить, хотя бы и подло.
Через несколько дней большевики с аэроплана разбросали над Петрогоровкой воззвание на противной, точно пожеванной папиросной бумаге. Этот предатель звал переходить к красным и еще подписался: "Дроздовец". Наши стрелки были так оскорблены за Макарова, что, попадись им этот "дроздовец", они подняли бы его на штыки.
Каждый наш солдат, каждый стрелок, хотя бы из вчерашних пленных или из матросов, каждый, в ком дышала верная и смелая человеческая душа, вскоре же, можно сказать, преображался, чувствуя нашу боевую силу, вдохновленную верой в Россию, нашу человеческую правду. Они гордились быть дроздовцами. Они с честью носили в огне наши малиновые погоны, тысячи тысяч их увенчаны венцом страдания в наших белых рядах, и все, кто мог, ушли с нами в изгнание.
У нас за все шестьсот пятьдесят боев не было перебежчиков и сдач скопом до самого конца. За все время моего командования Дроздовской дивизией только у одного офицера я сорвал погоны и приказал расстрелять двоих, обвиненных в мародерстве.
Макарыч и стрелок Ванюшка оправились от ран. Мы долго вспоминали это каиново дело. Но тяжелее, но горше всего вспоминаю о третьем перебежчике. Это было в Таврии после нашего отхода на Васильевку. Мы заняли большое имение Попова, с обширным, слегка обветшалым домом, вернее, дворцом. Имение это уже раз двенадцать переходило из рук в руки. Когда наш 1-й батальон встал на позицию под Васильевкой, было замечено несколько случаев перехода к красным наших солдат из недавних пленных.
Перебежчики были из 4-й роты, из славной бывшей роты картавого капитана Иванова. В 4-й никогда раньше не было перебежчиков. Я вызвал командира 1-го батальона Петерса и командира 4-й роты капитана Барабаша. Барабаш принял роту после капитана Иванова, у которого был старшим офицером. В боях Дроздовского полка Барабаш был ранен четыре раза. Это был блестящий, отчетливый офицер, скупой на слова, горячий до бешенства. Он был страстный и сильный человек, храбрец. Капитан Иванов очень любил Барабаша и ценил его как офицера.
Школа Иванова сказывалась у Барабаша во всем: он был превосходен в огне, заботлив в ротном хозяйстве. Барабаш был из татар. В его поджаром теле, в мягкой походке было что-то кошачье, или, если хотите, в этом невысоком, гибком человеке была красивая сила тигра. И его лицо, скуластое, загорелое, с широкими ноздрями, тоже, если хотите, напоминало голову тигра.
- Евгений Борисович, - сказал я Петерсу, когда он и Барабаш пришли ко мне, - с перебежчиками надо покончить немедленно. Вы сами знаете, господа, что первый батальон - самая грудь полка, его основа, и перебежчиков из первого батальона не было никогда. Я прошу вас, Евгений Борисович, сделать все. А вам, капитан Барабаш, никогда не следовало бы забывать, что вы приняли роту от капитана Иванова. Вы в четвертой роте более года и знаете сами, она всегда была образцовой. Прошу вас принять все меры и в первую очередь немедленно отослать всех подозрительных солдат в запасной батальон.
Капитан Барабаш слегка привстал и спокойно сказал:
- Слушаюсь, будет исполнено.
Он снова замолчал, стиснув зубы, и по тому, как двигалась кожа на его скулах, я видел, как ему неприятен весь разговор о перебежчиках из его славной роты. А в ту же ночь, к рассвету, Петерс разбудил меня телефонным звонком: капитан Барабаш бесследно исчез; допускают, что перешел к красным.
Не скрою, мое сердце от огорчения упало до боли. Для меня было тяжелым ударом одно сомнение в Барабаше, одно предположение, что наш дроздовец, храбрец, великолепный офицер, любимец Иванова, подлинный белый солдат, верный всегда и во всем, мог перекинуться к большевикам.
Но Барабаш исчез; любопытно, что его вестовой остался, уходить не пожелал. Он подтвердил, что капитан Барабаш ушел к красным. Я немедленно приказал сменить 4-ю роту с позиции и привести ее в помещичий дом Попова.
Открыли огромное двусветное зало с обветшалой позолотой на стенах, с потускневшим паркетом. Туда я вызвал пулеметную роту и команду пеших разведчиков. Они вошли с четким грохотом. А когда ввели 4-ю роту, то были открыты все белые, с орнаментами двери, и в каждой стояли направленные на нее серые пулеметы.
Приведенные ничего не понимали, глухо волновались, все побледнели. Я вышел к роте и приказал старым солдатам и добровольцам выйти из рядов. В зале осталось одно пополнение, человек сорок стрелков. Переходили к красным только из пополнения, из пленных красноармейцев.
- Кто из вас в заговоре? - сказал я в глухой тишине, медленно проходя вдоль выстроенных стрелков.
Все замерло. Молчание.
- Среди вас есть коммунисты, отвечайте?
Мой голос как-то заглох в тугой тишине. Я остановился, медленно оглядел солдатские лица - все глаза смотрят на меня с ужасом. Молчание.
- Лучше выходи сам, кто из вас хочет перебежать. Ни звука, не шелохнутся. У одного стрелка слегка блеснули желтоватые белки, глаза как будто воровски убегают.
- Выходи сюда, вперед! - скомандовал я стрелку. Бледный, он выступил из строя. Замер передо мной.
- Знаешь, кто еще хочет перебежать?
- Не могу знать.
- Пороть!
Стрелка увели.
- А вас, если не выдадите заговорщиков, расстреляю сейчас же, каждого второго из пулеметов.
Они знали, что мои слова не пустая угроза, что, как я сказал, так и сделаю. Но все стояли замертво, смирно, с иссера-бледными лицами, и я никогда не забуду почти неприметного глухого волнения, не в движениях - никто не пошевелился, - а какой-то внутренней дрожи темных, округлившихся глаз, обсохших ртов.
Должен сказать, что внутренне я страдал, исполняя железный долг начальника. Внезапно в тяжкой тишине, когда я уже думал подать знак пулеметчикам, из строя послышался быстрый, как в лихорадке, голос:
- Выдавайте, чего тут, выдавайте, всем, что ли, из-за сволочей погибать.
Подойдя к заговорившему стрелку, я сильно ударил его рукой по плечу.
- Ты! Говори!
Стрелок содрогнулся, покачнулся.
- Говори! - крикнул я.
Солдат назвал двоих. Те выдали еще пятерых. Так была выдана вся коммунистическая семерка во главе с бывшим красным офицером. Все они под видом простых красноармейцев переходили к нам с заданием разложить дроздовцев изнутри. Они были из того пополнения, которое капитан Барабаш оставил у себя без проверки и чистки. Все семеро были арестованы, преданы военно-полевому суду и повешены.
А побег Барабаша, кого я любил, кому верил до самой глубины, признаюсь, стал для меня мучительным горем. "Барабаш - как же так? - Барабаш предал нас, перекинулся к красным", - целыми днями думал я, и сердце болело, точно в нем открылась широкая рана.
Через несколько дней в Васильевку пришла на смену нам 34-я дивизия. Потом Васильевку, уже в который раз, захватили красные, и нас двинули ее отбивать. Уже в который раз Васильевку мы отбили. Штаб полка разместился на старых квартирах, в доме мельничихи.
- У меня есть к вам дело, да не знаю, как и быть, - сказала она шепотом, озираясь в потемки.
- Какое дело?
- Да вот, письмо. Красные приказали, когда будете здесь, передать вам тайком.
Я с любопытством взял письмо. Со смешанным чувством горечи и странной жалости узнал я знакомый почерк. Письмо было от капитана Барабаша. Еще большую жалость - и жалость презрительную - почувствовал я, когда стал читать его письмо.
Капитан Барабаш писал, что за фронтом, под Советами, у него осталась невеста, что он больше не мог вынести разлуки с ней. Вместе с тем он уже давно потерял веру в нашу победу, в Белое дело и в белую Россию, которой никогда не будет. Он перешел к красным, и красные ничего ему не сделали, а дали командную должность.
Он писал мне, что ему поручено предложить мне перейти на сторону Советов, что он, капитан Барабаш, готов дать любые гарантии не только в том, что жизнь моя будет сохранена, но и что я немедленно получу должность не ниже командира советского армейского корпуса.
"Если Вам угодно будет ответить, - заканчивал письмо Барабаш, - то прошу Вас передать Ваше письмо хозяйке этого дома, так как Васильевка еще будет нами, надо думать, занята".
В ту же ночь я устроился за шатким столом и стал писать ответ.
Если бы он был шкурником и потому переполз к большевикам, нам не о чем с ним было бы говорить. Но он отдал им сильную, свободную и честную душу. Зачем? Вот этого я не мог понять. Зачем он, верный дроздовец, променял все будущее русского народа, свободное, сильное, честное, на рабство коммунизма? Он-то зачем поддался временному затмению России советской чернью? Он ведь все это понимал, он хорошо понимал и знал, несчастный Барабаш, за что мы деремся против кошмарной советской тьмы со всеми потемками - чтобы незапятнанным, чистым защитить для будущего образ России; ведь он сам четыре раза был с нами ранен в огне.
"Неужели Вам не стыдно тех жертв, - писал я ему, - какие отдала четвертая рота за наше правое дело? Пусть все ее мертвецы, верные солдаты России, напомнят Вам об этом. И подумайте сами, что сделал бы капитан Иванов, узнав о Вашей измене, если бы был жив. Капитан Иванов верил Вам так же, как я, как мы все".
Я писал ему еще, что позорны и жалки его ссылки на невесту, оставленную у большевиков. Это не оправдание, когда почти у всех нас замучены жены, невесты, матери, отцы, сестры, когда Россия затерзана. Я писал, что не верю в его счастье с невестой, и каким скотским будет это счастье, когда он будет знать, что добивают его боевых товарищей, что добивают Россию, а он добивать помогает.
"Не оправдание и то, что Вы не верите в успех Белого дела, - писал я. - В успех не особенно верю и я, но лучше смерть, чем рабская жизнь в советской тьме, чем помощь советским палачам".
В таком роде писал я это довольно бессвязное письмо - что другое мог написать белый красным? Писал я с невыносимо тяжелой горечью. Не скрою и теперь, что я любил Барабаша. И странно сказать, что у меня и сегодня хранится его подарок: давно, еще в Крыму, остановившиеся его часы с золотой монограммой.
Когда белые оставили Васильевку, письмо, конечно, было взято, но ответа от Барабаша я не получил. Судьба перебежчика, командира 4-й роты капитана Барабаша, мне неизвестна. Говорили, что в Крыму он был у красных командиром пехотного полка. Вряд ли.
Вряд ли Барабаш увидел и невесту. Может быть, ее замучили в Чека, так же как того московского кадета Головина, и та повешенная нами семерка именем покойницы и страдалицы заманила Барабаша. А может быть, я и ошибаюсь. Может быть, Барабаш нашел свою невесту, но он все равно должен был быть несчастен; предательство все равно должно было мучить его неотступно, когда он на самом себе изведал мертвящее советское рабство.
Побег настоящего дроздовца, доблестного офицера, был, может быть, одним из самых тяжелых ударов для 1-го полка. Это был удар под сердце, по нашему духу, по нашей незапятнанной белой чистоте и правде, по святыне.
До новой зари
В октябре 1920 года мы стояли в Воскресенке. 9-я советская кавалерийская дивизия пошла у нас по тылам. Летчик, снизившийся у нас в дивизии, передал донесение, что красными уже занят город Орехов, далеко в нашем тылу. Тогда я повернул Дроздовскую дивизию на Орехов, но красных предупредили о нашем марше, и Орехов был ими оставлен.
Мы стали в Орехове. Там 7 октября был получен приказ оставить линию Александровска и отходить на линию Васильевка-Токмак. Тогда же мы узнали о сосредоточении всей Конной армии Буденного в Бориславле и Каховке, на Днепре.
Из Орехова Дроздовская дивизия отошла в Фридрихфельд, где стояли запасные батальоны. Перед нами Верхний Рогачик занимала Корниловская дивизия, в селе Михайловке были донцы.
Первый корпус сосредоточивался для удара по Буденному. К Дроздовской дивизии подтянулся конный корпус генерала Барбовича, прибыл штаб корпуса. По плану главного командования Корниловская и Дроздовская дивизии с кавалерией Барбовича должны были обрушиться на Буденного с севера. Марковской дивизии было дано задание подойти сменить Корниловскую и стать заслоном на берегу Днепра, чтобы корниловцы могли сомкнуться с нами в ударный таран.
Мы с нетерпением ждали марковцев: на Днепре все наши славные цветные дивизии - черная Марковская, красная Корниловская и белая Дроздовская - должны были сковаться в один стальной меч. Но Марковская дивизия почему-то задержалась.
Большевики в это время переправились через Днепр у Знаменки и повели упорные атаки на корниловцев. Весь день корниловцы, застигнутые наступлением, одним полком отбивали все более ярые атаки. На другой день большевикам удалось переправиться подавляющими силами, в бой у Знаменки втянулась вся Корниловская дивизия.
Наши непоколебимые корниловцы одни приняли на свою грудь весь первый удар. Бой их у Знаменки стал тяжким кровопролитием. Советские полчища, то, чем они только и могли нас подавить - Число, - валы цепей, находящие друг на друга, двигались на корниловцев. Точно мгла всей советчины поднялась на них из-за Днепра. Они упорно отбиваются, атака за атакой все жесточее; корниловцы уже истекают кровью.
В терзающем огне, в неутихающих атаках корниловцы уже потеряли более двух третей бойцов. На другой день боя был ранен начальник Корниловеской дивизии Скоблин. Тогда только подошла запоздавшая Марковская дивизия.
О смене корниловцев марковцами нечего было и думать. Уставшие от марша, еще не готовые к бою, марковцы с первого же мгновения вошли в огонь. Тяжкий напор большевиков усилился. Начала наступать вся 2-я конная армия. Марковны оказались в самом аду. Они отбивались с отчаянием, но внезапность боя заставила их пошатнуться. В огне, видя свои отступающие цепи, застрелился доблестный начальник их дивизии генерал Третьяков.
В огне Марковская дивизия стала содрогаться. В разгар атак туда примчался от нас на моей машине однорукий генерал Манштейн и принял временное командование над ней. Потрясенная Марковская дивизия с ужасающими потерями отбивалась от конных и пеших атак. Большевики двигались, как мгла.
В Дроздовской дивизии все еще с ночи были готовы в бой. Люди, бледные от нетерпения и тревоги, кусали губы и почти каждую минуту спрашивали, когда же нас двинут на помощь, я не отходил от телефонного аппарата. Сначала я настойчиво просил, потом требовал, потом умолял, чтобы мне разрешили двинуть мою свежую дивизию на помощь корниловцам и марковцам. Наконец, я просто бранился со злобой.
Все напрасно. Мне было отказано. Вечером, когда совсем потемнело, над нами загудел аэроплан. Зарывшись в темноте носом в землю, снизился наш летчик. Не знаю, как он не разбился, как летел впотьмах? Из воющего гула боя, из тьмы, озаряемой пушечным огнем, смельчака вынес сам Бог.
Летчик прилетел с донесением, что вся конная армия Буденного перешла Днепр и от Каховки идет по нашим тылам на восток, к Салькову и Геническу.
Вот почему мне не позволили бросить дивизию на помощь нашим истерзанным частям. В штабе уже знали, что Буденный прорвался в тылы. Прорыв 1-й конной смутил штаб, поразил наше командование, там поколебались. А надо было позволить прорвавшемуся Буденному идти по тылам на восток, а всему 1-му корпусу и донцам броситься к Днепру на подмогу корниловцам. Нам надо было именно здесь зажать кровоточащую рану, сменить разбитую корниловскую грудь, принявшую весь удар, свежей дроздовской грудью. Порыв большевистских атак мог быть разгромлен нашим порывом. Мы отшвырнули бы их за Днепр и, развязав себе руки на севере, могли бы броситься на конницу Буденного. Тогда это было бы не наше отступление, а маневр, и коннице Буденного пришлось бы туго.
Но штаб, пораженный прорывом Буденного в тыл, заколебался, к тому же запоздали марковцы; на Днепре вместо одного удара одним мечом мы стали наносить удары растопыренными пальцами. Наш таран, разрозненно отбиваясь, потерял силу.
За два дня боя у Знаменки корниловцы понесли такие страшные потери, что состав Корниловской дивизии уже не превышал восьмисот штыков. Грудь всей Белой армии была на Днепре разбита.
По приказу командования 1-й корпус стал отходить на юг. Это был уже не маневр - это отступление в неизвестное. Как будто бы что-то содрогнулось во всех нас. Белая армия была потрясена. Мы отступали, а за нами зияла тяжкая рана, широкая полоса корниловской и марковской крови.
На правом фланге отходила Дроздовская дивизия, ей была придана Тереке-Астраханская бригада, левее конный корпус генерала Барбовича. В арьергарде шли все те же корниловцы, остатки доблестной дивизии. Марковская дивизия, атакованная со всех сторон 2-й конной, стойко отбивая конные атаки, пыталась пробиться к нам, но не пробилась и двинулась одна на Геническ.
Вскоре, оторвавшись от противника, мы большими маршами торопились на юг. Командование дало нам боевое задание атаковать Буденного. Ночью завыл в степи лютый зимний ветер, спутник всех удач большевиков, ярая пурга. В первый же день отхода моя дивизия связалась с конным корпусом Барбовича. У села Агаймана нам перерезали дорогу передовые части 1-й конной. Мы мгновенно вышибли их из Агаймана, там и заночевали.
Ночью выступили снова. От ледяного ветра коченели люди и кони. В стужу все шли пешими, так как на тачанках замерзали. В степи вертела и визжала пурга. Все застыли в подбитых ветром и дымом шинеленках.