У Бородулина дрожали ноги и от болезни, и от волнения, стучали зубы и горячим песком стегало по глазам.
А тот опавшим и прерывистым голосом, сморкаясь, твердил:
– Ну, чего я теперича старухе-то своей скажу, ну, чего? Научи ты меня, ради господа…
Бородулин молчал. Голова кружилась, и, чтобы не упасть, он схватился за соседнюю рябину.
– И не стыдно тебе, Иван Степаныч: не мог уберегчи девку-та… Эх ты-ы… леший.
– Дело поправимое, – буркнул купец.
– Поправи-и-имое?! А кабы твое дитя так?..
– Она редко сбивается-то…
– Ре-е-дко?! Эх ты, че-о-рт…
Бородулину невмоготу стоять. Он сначала сел на землю, потом повалился на бок.
– Пожалуйста, Пров Михалыч… Мне бы водички зачерпнул… Нутро горит.
Пров принес ему воды, принес его овчинную, привязанную в тороках, шубу, разложил костер, чай вскипятил.
Что-то говорил купцу, расспрашивая и выпытывая, но тот плохо соображал, невпопад давал ответы и, закутавшись с головой в шубу, готов был заснуть.
– …Застрелю, – ловил он обрывки речей Прова, – только бы натакаться где… И робятам кедровским скажу: встретишь – бей!..
"Бей – не робей, бей – не робей, вей, вей, бей…" – мелькает в сознании засыпающего Бородулина.
– …Так по затесу и жарь… Вешку поставлю… Ты к нам на праздник? Долги, говоришь, с мужиков собрать?
– К нам собрать… – бормочет Бородулин.
"Не робей, вей, вей… Хи-ха-хо… Хи-ха-хо…"
– А? – выставляет он голову и открывает глаза.
Какая-то желтая рожа шипит и плюется и пышет в самое лицо огнем. Кто-то был, кто-то говорил с ним. Никого нет… Кто же это был? Анна? Нет… Лошадь? Нет… Деньги? А-а-а… Так-так…
– Деньги!.. Украли… У стола…
– У тебя, что ли? Кто? – Чей-то голос раздается.
– Отец дьякон…
– Ну, что ты…
– Отец поп…
– Отец поп? Ха!.. Ну спи со Христом… Закутайся да спи.
XI
Мать Анны, Матрена, ночь плакала, утром с крестным ходом не ходила, а теперь, затаившись, глядит из окна на речку, туда, где выбегает из тайги тропинка, и никак не может отгородить себя от праздничных звуков улицы.
Когда гармошка начинает особенно бесшабашно голосить, нахрапом врываясь в душу, а девки петь веселую, перед глазами матери вдруг встает Анна, бледная и больная, и так же вдруг куда-то исчезает. Тогда мать, надвинув на глаза платок, идет к кровати, зарывается с головою в подушку и, всхлипывая, причитает:
– Былиночка ты моя… Травонька нетоптанная…
А праздник идет своим чередом. В избах душно, жарко, хозяйки вытаскивают столы на улицу, в тень, куда-нибудь под навес, либо под забежавший из тайги кудрявый кряжистый кедр.
Улица ожила, заговорила, заругалась и запела.
Праздничней всех у Федота: трех сортов наливка, пиво, пряники, пирог.
Освежившийся в студеной речке батя с удовольствием пьет стакан за стаканом чай с моченой брусникой: положит деревянной ложкой на блюдце, раздавит донышком стакана и нальет чаю. Когда давит, ягоды хрустят и брызжут кровью, а батя смачно покрякивает:
– Вот это я люблю. Кисленькое.
Федот – в одной жилетке, красный, потный, живот до самых колен. Через плечо большое полотенце. После каждого стакана он старательно утирает взмокшее лицо и шею.
Хозяйка, молодая и поджарая, сидела рядом с бабушкой Офимьей. А у стола, облокотившись на край, – маленький солдаткин сын, Васенька Сбитень. На деревне не знали, кто его отец: солдатка, как только мужа взяли на войну, стала со всяким путаться. Солдата убили на войне, когда Васенька родился. И стали его звать Сбитнем.
Васенька стоял и детскими просящими глазами следил, как пьют большие чай. Но его не замечали, а так хотелось чайку с молочком и оладейку. Он купал сегодня в озере чью-то белую лошадь. Поглядывая, как Федот забелил молоком пятый стакан чаю, Васенька, вспомнив лошадь, сказал:
– Ишь… Чай-то бе-е-е-лый… как конь…
Все засмеялись, а батя сказал:
– Ну, отроча млада, залазь за стол… Как конь, говоришь? Хо-хо… Пра-а-вильно.
Вблизи громыхнула по деревне песня. Успевшие хватить хмельного две соседки – Марья Долгая да Палага – шли в обнимку, весело спускаясь с горы, и визгливо выводили:
Эх, баба пьяна напилась,
Во солдаты нанялась…
Не берут ее в солдаты, -
У ней волосы косматы…
Девки в ярких платьях и кофточках-распашонках прошли с песнями в край деревни.
Там, на берегу, высокий взлобок с муравчатой травой. Кругом стоят сосны, густые и пахучие, прохладно там, хорошо и далеко видать во все стороны. Речка – как на ладони: шумит вода, торопясь через гряды камней, желтым песком убраны приплески, на песке опрокинутые долбленки и берестяные крошечные лодочки, сеть общественная на козлах, вдали остров зеленеет, и на нем белыми цветами – гуси.
Кругом тайга. Заберись на крышу часовенки, посмотри во все стороны – тайга. Взойди на самую высокую сопку, что кроваво-красным обрывом подступила к речке, – тайга, взвейся птицей в небо – тайга. И кажется, нет ей конца и начала.
Девушки принесли с собой на полянку съестного: сотни три яиц, сдобных калачиков, кедровых орехов лукошко, водки захватили, пельменей, – будут угощать парней.
Три парня Зуевы уж тут. Вот Тереха-гармонист идет, с ним Мишка Ухорез и Сенька Козырь, самые главные плясуны и прибасенники.
Карманы у парней оттопырились, горлышки бутылок выглядывают: сладкая для девок наливка.
– Сеня, – кричит грудастая Варька своему "дружнику", – иди-ка, ягодка, чо тебе дам-то, – и достает из-под фартука мятную "заедку". – Эй, Сеня!..
Но Татьяна-змея не пускает Сеньку, крепко обняла, прижалась к парню, как к кедру ель.
– Не отдам… Мой… – И сладко, взасос, закрыв глаза, поцеловала.
А Варька, вспыхнув вся, в отместку к кудрявому Парфену льнет:
– На-ка, Сенька, выкуси!..
– Эх ты, чернявая!.. – гогочет, посмеиваясь, Парфен. – Видал, Сенюха, свою кралю-то? Вот она!..
– Ой, затискал… Ой, дух вон, – нарочно громко верезжала Варька.
– Вали-вали! – зло смеясь, раскатывался Сенька. – Сыпь… таковская. Она, тварь, с каждым.
Сенька встал, отпихнул Татьяну, пошептался с Васькой, с Фролкой, мигнул пьянице-мужичонке Парамону, кивнул пальцем снохачу Гавриле, и все пятеро, один за другим, как волки на волчьей свадьбе, потянулись в лесок и там встали кучкой, прячась от народа.
– Кому? Варьке, што ли? – гогочут, топчутся, похотливо ловят Сенькин взгляд.
– Ей, Варьке… – Сухое длинное лицо Сеньки злобно, ноздри раздуваются, черные глаза косятся на мелькающие сквозь сучья кумачи баб и девок.
– Куда? В какое место? – гундят крещеные.
– В овины… Вот стемнеет – уманю.
– У-гу…
– Парней поболе надо… Чтоб помнила… сучка…
– У-гу… – гундят крещеные.
Тереху девки окружили:
– Терешенька, заводи плясовую.
У Терехи большущая "тальянка" на ремне через плечо. Взял, заиграл, пустив трель на всех переборах сразу. Усики у него маленькие, черные, как у жучка, глаза тоже жучьи, навыкате, и весь он маленький, черный, юркий, словно полевой жучок.
Ах, мамка по миру ходила,
Мне тальяночку купила!.. -
вдруг закричал он тончайшим, почти женским голосом.
Гармошка подкурныкивала за песней, девки подергивали плечами и начинали пробовать – веселы ли ноги.
Две прибежавшие с народом собачонки возле толклись, им на лапы и хвосты наступали – ничего, а вот как задудил Тереха на гармони, отбежали прочь, уселись мордами к Терехе и, посмотрев на него не то озорными, не то презрительными глазами, хамкнули, подняли носы вверх и враз завыли – одна толстым, другая тонким голосом. А Тереха все сильней и сильней растягивал тальянку, плясовую начал. Веселые звуки залили всю поляну, летели вниз и вверх по речке, забирались в тайгу, плыли в деревню, заставляя подвыпивших мужиков и баб вскакивать из-за самоваров и пускаться в пляс. Девки с парнями принялись плясать. Сенька с Мишкой вошли в круг и начали друг перед другом откалывать.
Сеньке Козырю жарко сделалось: размотав с шеи длиннейший, новый, надетый для форсу, шарф и удало поглядев на выплясывавшего Мишку Ухореза, вдруг как прыгнет в середину круга, как взовьется вверх, как закрутится на лету волчком, и такого жару задал Мишке, таких замысловатых штук навыкидывал, что Мишку сразу прошибло от неудовольствия потом.
– Ай да Сенюшка, Сеня-соколок, – одобрительно покрикивали девки.
– Молодца, Сенька! – поощряли парни.
– Тебе, брат Мишуха, насупротив его не устоять.
– Куды-ы-ы… – подзадоривали. – Кишка тонка…
Мишка Ухорез усиленно пыхтел, и в глазах его накопилось столько страсти, что все это почуяли и ждали "штуки". Пристукивая каблуками и сбросив картуз, он выплыл на середину, сложил на груди руки и, все так же дробно переступая, обошел круг, ни на кого не глядя и чему-то про себя улыбаясь.
Потом неожиданно перекинулся навзничь, упруго встал на руки и, пристукивая в такт согнутыми в воздухе ногами, протанцевал на руках русскую. Когда он, с налившимся кровью лицом, поднялся и, пошатываясь, пошел вон из круга, все заорали:
– Ура-а-а-а… Ха-ха!.. Победил… Мишка победил.
– Эх, Анки нету, – вздохнули девушки.
– Была бы Анка, она б еще потягалась с Мишкой-то, – сказали парни.
Варька очень жалела Анну. Стоит в стороне от хоровода, ждет: не покажется ли она каким чудом по дороге.
Но вместо Анны – видит: спускается в ог пьяный Обабок.
Обабок был в валенках, он бежал под гору, наклонившись вперед, и чем ниже наклонялся, тем проворней семенил заплетающимися ногами, наконец с размаху пал, бороздя по дороге носом и вздымая пыль.
Варька засмеялась и крикнула:
– Обабок идет!
А молодежь плясала и плясала. Спины у девок были мокрые, у парней рубахи прилипли к телу, хоть выжми.
– Батя с Иваном да Федот идут! – опять крикнула Варька.
Эти трое шли, обнявшись за шеи, батя в середине, те по бокам. Остановятся, помашут руками, поцелуются и дальше.
Обабок подошел к хороводу, встал, весь серый, в пыли, с соломой в бороде, руки назад держит, смотрит вперед и ничего не видит, ничего не понимает, суется носом и не знает, что бы такое сделать, а сделать хочется. Рявкнул – ничего не вышло, сам же испугался, взад пятками побежал.
Тпру-ка, ну-ка,
Что за штука!.. -
пробасил он и опять попятился.
Лицо у него очень серьезно и озабочено. Рядом пять парней стояли, шестой – женатик. Курили и разговаривали. Обабок сзади подкрался к женатику, подставил ногу, развернулся и треснул его по шее.
– С маху под рубаху!.. – И оба враз упали.
На Обабка все пятеро навалились и принялись тузить.
– Мир ти, Агафья, – сказал подошедший пастырь, снимая шляпу.
– Здорово, батя! – откликнулись все. – Чего к плясам опоздал? Будешь?
– Нет, ребята, разве мне возможно?
– Ну, чего там… На вечерках ведь пляшешь?
– Ну так и быть. Винишка подадите, так и быть, тряхну.
Обабок, красноголовый и встрепанный, сдернул картузишко, решительно намереваясь подойти под благословение. Но ноги несли влево, он норовил круто повернуть к священнику все туловище, а повернул лишь свое серьезное, в веснушках, лицо и, выделывая ногами крендели, прытко побежал боком-боком к берегу, все держа под пазухой картузишко и не спуская с бати удивленно выпученных глаз; добежал до обрыва и кувыркнулся под откос. Все захохотали, а батюшка подошел к обрыву и, улыбаясь на барахтавшегося в песке пьяного мужика, преподал ему с высоты благословение:
– Низринулся еси? Ну, вылазь… хо-хо…
XII
Этим праздничным вечером бродяги подошли к кедровской поскотине. Невдалеке от нее, в самом лесу, на полянке стоял сруб. Он был доведен до половины и брошен, но и ему бродяги обрадовались: подымался холодный ветер.
Андрей-политик подумывал, не пойти ли ему в Кедровку, но, окинув еще раз брезгливым взглядом свои лохмотья и пощупав клочковатую отпущенную в тайге бороду, передумал. Завтра на заре он распрощается с бродягами и, минуя Кедровку, пойдет таежной тропой в Назимово. А вдруг Анна в Кедровке? Нет, время еще раннее, Анна должна прожить у Бородулина до сенокосной поры. Андрей очень утомился большим переходом: лишь прикорнул в углу на груде щеп – сразу же крепко заснул.
– До завтра… – шептал он, засыпая.
Костер ярко горит, варево поспело быстро, бродяги поели с удовольствием.
После ужина Антон забрался в самый дальний угол, положил на сруб согнутую руку, на руку голову и замер. Очень грустно ему стало, так сразу навалилась беспричинная тоска, обвила сердце и гнетет.
Ванька Свистопляс смешное рассказывает.
Тюля смеется по-особому: зажмурится сладко, сморщит нос, схватится за бока и, скривив толстогубый рот, безголосо захыкает.
– А черт ли на них смотреть, – говорит Ванька. – Жил я как-то на речке, на самом малиновом месте, бабы туда по малину ходили, а баб я пуще малины люблю. Баба по малину, я по бабу…
– Хх-хх-хх…
– Да. Лодчонка у меня была. У чалдона угнал. И вот, братец мой, какая история вышла. Сплю это я под елью, пообедал да прилег и чую – то ли наяву, то ли во снях – женски перекликаются. Вот хорошо, думаю. Гляжу: на той стороне малинник шевелится. Ага! Тут! Скок в лодку, гребу тихонько к берегу, думаю: выскочу сразу на берег да как зареву, напугаю всех, а одну бабенку прихвачу-таки.
– Хх-хх-хх… – хрипел Тюля.
– Да. Вот ладно. – Ванька воодушевился, привстал на колени и, представляя все в лицах, зашептал, словно боясь вспугнуть воображаемых ягодниц: – Вот ладно. А берег-то круто-о-ой да высоченный, еле вылез. И только, батюшка ты мой, я к мали-и-ннику, ну-ка, думаю, возгаркну, как следовает быть… кэ-эк медведица всплыла на дыбы да ко мне!.. Из меня и дух вон. Как я заблажу дурноматом да впереверт по откосу-то бух!!
– Хххх-хх, – покатывался Тюля.
– Да не угадал в лодку-то, ляп в воду, а глыбко, с ручками закрыват, да как начал по саженке отхватывать…
– Хх-хх… А медведица за тобой?
– За мн-о-о-ой, – врал Ванька.
– Хх-хх… Настигат?!
– Настига-а-ат! – кричал, размахивая руками, поднявшийся во весь рост Ванька и тоже заливался смехом.
– Ну что ж, слопала? – норовил подвести Тюля.
– Нет! – отрубил Ванька, и глаза его забегали. – Ты что, язва, не веришь?
– Как не верю?! – крикнул Тюля. – Я сам поврать горазд!
– Самоход, так твою так! – вскипел Ванька. – Лапотон! Удивительнай губерни…
– Ну, будя… Брось… – мирно сказал Тюля.
Он лизнул мясистым красным языком "цигарку", покрутил ее грязными пальцами и почтительно подал Ваньке:
– На, не серчай!
Ванька ублаготворенно улыбнулся.
Тюля достал измызганную колоду краденых карт и, растирая уставшие от хохота скулы, начал сдавать.
– Эй, святы черти! А ну-ка, игранем.
Костер прогорал. Щепы мало тепла давали, сруб был без крыши, становилось холодно.
Натаскав топлива, Антон ушел в лес, выбрался к берегу реки и сел на пень.
Тихо кругом было. В небе стояли лучистые звезды, а на речке закурился туман.
Антон становится на колени и начинает молиться, произнося громко жалобные слова. Молитва не утешает, радостных слез нет. Вспоминает грехи свои, вспоминает Любочку, товарищей, брата, всех врагов, хочет всех обнять, простить, – но все не так выходит, не по-настоящему, не сердцем молится – устами, а сам о другом думает, говорит слова и не может понять какие: душа другим занята, другое видит, неясное и расплывчатое. Вот оно надвигается, как из-за гор туча, гнетет.
– Богородица, – шепчет Антон и стукает лбом в землю.
И долго лежит, прислушиваясь, не готова ль к слезам душа.
Политик спит, а те трое играют в карты. Ванька всех удалей орудует. Ему карта валом валит. Дед сердится, Тюля тоже. А Ванька всякий раз, как только дед опасливо клал на кон карту, широко замахнувшись и крякнув, бил своей.
Тюля играл вяло, путал масти, валета называл "клап", даму – "краля".
Ванька острил над ним:
– Эй ты, шестерки козыри!.. Сдавай.
Ванька целую кучу медяков выиграл. Тюля из своих лохмотьев все вытаскивал зашитые пятаки, гривенники и двугривенные и смотрел с тоской, как Ванька складывает медяки стопочкой, а серебро за щеку, в рот.
– Портки заложил, рубаху в гору! – крикнул весело Ванька, ставя карту.
– Бита! – с размаху хлестнул дед тузом.
– А у меня фаля! – подпрыгнул Ванька, показав даму пик, и загреб все деньги.
В это время выросла над срубом чья-то голова в шапке и торчащий ствол ружья.
– Здорово, – сказала голова.
– Здорово, – ответил за всех дед. – Ты что, пастушок, что ли?
– Да…
– Сколько получаешь?
– Сколько получаю, столько и пропиваю…
– Х-хе… удалой ты парень, – пошутил дед. – Залазь к нам: гостем будешь…
Голова дрожащим голосом спросила:
– А вы, дяденьки, откедова?
– А тебе пошто? – осведомился Тюля.
– Да так, за всяко просто…
Дед набил ноздри табаком, чихнул и насмешливо сказал:
– А мы с Тихоновой горки, где пень на колоду брешет…
– Та-а-к, – протянула, что-то соображая, голова.
Антон подошел. Разговор начался за срубом.
– Мы, милый, ничего. Вот переночуем да завтра к вам придем. В бане бы помыться надо. Вша одолела.
– Та-а-ак… – еще раз протянула голова.
– Мы, миленький, люди тихие, мы…
Голоса удалялись. Наконец замолкли.
Антон проводил хромого Семку до поскотины и дорогой всячески старался расположить парня к товарищам.
Приперев покрепче ворота изгороди, Семка заковылял домой. Не доходя с версту до деревни, он уже слышал, что праздник в разгаре. Колыхались отзвуки песен, пилила гармошка, кто-то "караул" орал, взлаивали собаки.
Под кустом у дороги Семка услыхал шепот:
– Миленочек ты мой, родименький ты мой…
Чмок да чмок.
"Это ничего", – думает Семка и хромает дальше, вздыхая и поторапливаясь.
А в деревне содом.
Обабок, связанный, давно взаперти сидит. Он Тимохе-звонарю глаз подшиб да в чьей-то избе рамы оглоблей высадил:
"Вот как у нас. С праздничком!"
В дальнем конце свалка начинается.
– Вас надо, окаянных, глушить! – грозно враз кричат Мишка Ухорез и Сенька Козырь, надвигаясь на Федота.
– Кого?
– Тебе, мироеду, только под ноготь попади, – раздавишь!
– Ну, и проваливай!
– Даешь или не даешь?!
– Нету, вся…
– Говори – дашь, нет?! – взмахнул колом Козырь.
Федот ахнул, отскочил и со всех ног бросился в проулок.
Придурковатый Тимоха сидел пьяный на завалинке и прикладывал к подбитому глазу старинный сибирский пятак с соболями. Пришло ему желание часы отбить, встал, девять прозвонил, опять сел и затянул песню.
– Врешь! – говорит кто-то через дорогу. – Разве девять? Скоро петухи запоют!
Тимоха поднялся и еще добавил два удара.
– Два… шестой, – шамкает столетний, лежа на печи. – Я бы еще пососал… Эй, да-кось… Винца-то… – бормочет он.
Кот подходит к деду и, задрав хвост трубой, мурлычет и трется об его щеку.
– Шесть! – кричит столетний; хотел крикнуть "брысь", да не вышло, сбрасывает кота на пол и добавляет:
– С Богом, аминь…