Ватага (сборник) - Шишков Вячеслав Яковлевич 21 стр.


Сенька Козырь с Мишкой задами, через огороды, к лодке крадутся. Огляделись – нет никого. Оттолкнулись от берега, сидят друг против друга, глаза горят, зубы стиснуты.

– Нож-то у тебя острый?

– Острый.

Как два волка, прошмыгнули они в поскотину, идут, пошатываясь, по росистой траве, высматривают пьяными глазами добычу.

– А ну как у других у кого – тоже белые?

– Но вот, толкуй…

Сенька в два прыжка оседлал белую корову и со всего маху всадил ей в горло нож.

– Дай-ка мне… Дай-ка…

– Вали стягом.

И долго они, гогоча от крови, носились возле опушки тайги, перехватывая мирно дремавших белых Федотовых коров.

– Попомнит, клещ окаянный, – вытирая о траву нож, прохрипел Сенька Козырь.

– Давай заодно и бычка пришьем.

– Ну его к ляду… Будет…

XIII

Под окном кто-то постучал:

– Эй, Пров Михалыч!

Матрена открыла окно:

– В Назимово уехал…

– Ах ты, батюшки, – сказал растерянно Семка Хромой, а стоявшие возле него подвыпившие мужики враз заговорили:

– Ну, стало быть, десятского надо отыскивать, Обабка.

– Десятский пьяный…

– Ково? – вдруг не то спросил, не то крикнул появившийся откуда-то Обабок: одна нога в валенке, другая разута, рубаха без пояса, висит на мускулистом теле рваными лоскутами, правая рука вся в крови, лицо осатанелое.

– Ково? – вновь крикнул Обабок и, посовавшись носом, устойчиво укрепился на земле.

– Вот наряжай-ка мужиков: бузуев брать, за поскотиной сидят… Семка, сколько их? – заговорили мужики.

– Брать так брать… Все едино… Айда! – пробасил Обабок и, заложив руки за спину, направился прочь от мужиков.

– Чего: айда!.. Ты чередом наряжай, че-о-рт!.. Оболокись сам-то… замерзнешь… – шумели ему вслед.

– Айда!! – орал раскатисто Обабок.

– Стой-ка ужо… Кому идти-то?..

– Айда!!

– Ну его к ляду!.. – недовольно загалдели мужики.

А Обабок, выломав в изгороди кол, прытко зашагал вдоль по улице и на всю деревню загремел:

– Мне только бы жану найтить… Стеррва!! Меня запирать?! Меня?! Ха-ха! Убью!! Вот те Христос, убью!..

Мужики отрядили пятерых потрезвее, и те, предводимые Семкой, все с заряженными ружьями, двинулись к поскотине.

Стояла глухая, северная ночь.

Вторые петухи горланят, Матрена все не спит, дожидается Прова. Ей неможется: лежит на лавке, стонет. Видит Матрена: открывается сама собой заслонка, кто-то лезет из печки лохматый, толстый, человек не человек, чудо какое-то, и, сверкая ножом, говорит: "Мне бы только сердце у бабы вырезать…"

Матрена вскрикнуть хочет, но нет сил, мохнатый уж на ней, душит за горло: "Где-ка сердце-то, где-ка?.."

– Бузуев привели!

Матрена ахнула, вскочила, крестом осенила себя и, отдышавшись, приникла к окну. На лошади мужик едет и на всю деревню кричит:

– Бузуев привели!..

На востоке утренняя заря занималась, песни на горе умолкли, а в кустах на речке просыпались робкие птичьи голоса.

У сборни тем временем стал собираться народ, обхватывая живым, все нарастающим кольцом пятерых только что приведенных из тайги людей.

Хмельные, бессонные лица праздничных гуляк были сосредоточены, угрюмы.

Старики и молодухи, ядреные мужики и в плясах отбившая пятки молодежь, то переминаясь в задних рядах с ноги на ногу, то протискиваясь вперед, шумели и перешептывались, бросали бродягам колючие, обидные слова и хихикали, сочувственно жалели и сжимали, рыча, кулаки, готовы были сказать: "Ах вы несчастненькие!" – и готовы были кинуться на них и втоптать в землю.

И бродяги это чувствуют. Недаром такими принужденно-кроткими стали их лица.

Лишь старик Лехман не может побороть обуявшую его злобу: насупясь, сидит на бревне и угрюмо на всех посматривает суровыми глазами.

Да еще Андрей-политик сам не свой. Воспаленные глаза его жадно кого-то в толпе ищут. Он устало дышит полуоткрытым ртом и, облизывая пересохшие губы, невнятно говорит:

– Я вам никто… Слышите?.. Я сам по себе…

Но его слов не понимают.

– Слышите? Где староста? Где сотский?..

– Брось, милый, – советует ему тихим голосом Антон, – ишь они пьяные какие… Брось…

Старый Устин, усердный Господу, ближе всех к бродягам. Он ласково им говорит:

– Вы вот что, робенки… тово… Ведь мы не с сердцов…

– Как же не с сердцов, – злобно сказал Лехман. – Ты спроси-ка вот нашего товарища, – указал он на Антона. – За что мужик ему в ухо дал? Это не резон.

– А потому, что вы пакостники, – раздраженно сказала баба в красном.

– Пакостники? – повысил голос Лехман. – Чего мы у тебя, тетка, спакостили?.. Ну-ка, скажи!

– Дак вы тово, – сказал, размахивая руками, Устин, – вот залазьте в копчег да и спите с Богом, покамест у хресьян гулянка, а там выпустим. Кешка, отпирай чижовку-то…

И, обернувшись, посоветовал:

– А вы, бабы, тово… Принесли бы чо-нибудь пожрать мужикам-то… Молочка там али что…

– Ну, так чо, – ответила баба в красном и пошла.

– Кешка, отпирай копчег! – опять скомандовал Устин. – Робятушки, залазь со Христом.

– Врешь, старик… Не имеешь права!.. – выкрикнул Андрей, погрозив Устину пальцем. – Я не бродяга… Понял?

Народ стал разбредаться.

Придурковатый звонарь Тимоха поглядел на алеющий восток, подумал, почесал бока и пошел к часовенке "ударить время".

Антон продолжал успокаивать Андрея:

– Ничего, Андреюшка… Завтра утречком… Пусть они продрыхнутся…

Устин с каморщиком Кешкой орудовали у чижовки.

– Вы, робенки, идите… Чего вам.

Кешка огарок из сборни принес. Тетка в красном молока две кринки и яиц с хлебом притащила.

– Де-е-ло, – одобрил Устин, заложив руки назад.

Тимоха из усердия три раза в колокол ударил.

Устин взглянул на гору, где часовенка, и опять сказал:

– Де-е-ло…

Бродяги, посоветовавшись, наконец зашли в чижовку.

Ванька Свистопляс уже кринку молока ополовинил, Андрей-политик нейдет:

– Вы меня отпустите… Я политический…

– Политический?! Ха-ха… Ладно… Все такие политики бывают… Ты нам дорогой все уши просмонил, шкелет… Ты пошто наутек было хотел? А?! – враз сердито заговорила стоявшая с ружьями стража.

– Я, господа, вам серьезно говорю… Пустите…

– Тут господов нет, – сказали строго мужики, – а вот коли велят, так и тово…

– Мне Анну… – взволнованно упрашивал Андрей, – девушку Анну…

– У нас Аннов хошь отбавляй, – острили мужики.

Старому Устину спать хотелось, да и всем наскучило.

– Кешка, бери его!.. Робята, подсобляй!..

Андрея потащили.

– Стой!..

– Кешка, налегай!..

– Иди, Андрей, черт с ними, – октависто звал Лехман.

– Нет! – рвался из дюжих рук Андрей. – Черти этаки, олухи!.. Аннину мать позовите… отца… старосту…

– Кешка, запирай!!

– Отвечать, дубье, будете!.. – ломился Андрей в захлопнувшуюся за ним дверь.

– Крепко запер? – спросил Устин.

– Так что комар носу не подточит, – весело ответил сторож Кешка.

– Ну, робенки, расходись! – скомандовал Устин, любивший приказывать толпе, и помахал рукой во все стороны.

XIV

Матрена лежала на кровати и думала об Анне, о Прове, не "натакался ли" в тайге на зверя. Надо бы заснуть, но сон прошел, в комнате бело. Встала, занавесила окна, опять легла. Слышит Матрена: по воде кто-то хлюпает. Коровы, что ль, через брод идут? Не время бы.

Думает о том о сем, но голова устала, нет ясных мыслей, путаются и текут куда-то, как по камням река…

Чует: храп лошадиный раздается и человеческий голос. Думает – сон, опять тот сон: лохматое чудище из печи вылезет.

Стучат.

– Эй, Матрена Ларионовна!

Вскочила, оправила рубаху, густые волосы подобрала, сунулась к окну.

– Ах! – вздрогнула, похолодела: "Знать, Анка кончилась…"

– Отопри-ка скорей, впусти!

Насилу дверь нашла. Без памяти бежит к воротам.

Вошел, коня за собой ведет.

– Занемог я дорогой… Теперь полегчало малость…

– Иван Степаныч!.. А Пров, Анка?

Бородулин провел коня в стойку.

– Сенца-то можно взять?

– Да дочерь-то какова?! – кричит, задыхаясь, Матрена.

– У меня деньги украли, вот я и прикатил… – не слушая ее, говорит вяло Бородулин.

– А?!

– Деньги, мол, деньги украли…

У Матрены ноги подкосились, села на приступки..

"Вот он, лохматый-то… Вот когда сердце-то вырезать начнет".

Петух схлопал крыльями, запел. Тыща петухов запело. Из глаз свет выкатился.

– Ну, пойдем-ка в избу. Ты чего это? – наклоняется к ней Бородулин. – Анка тебе кланяется низко… Прова Михалыча встретил… Все слава богу, ничего…

В глазах Матрены сразу вырос день. Петух снова пропел, тыща – промолчало.

– Кто украл-то, деньги-то? – с усилием едва принудила язык.

– Не знаю.

– Ох, и напугал же ты меня…

Идет впереди, высокая и статная, скрипят приступки под сильными ногами.

"Вся в мать", – думает Бородулин про Анну и подымается по сенцам.

– Дочка-то какова?

– Все слава тебе Господи.

И купец, волнуясь и краснея, долго говорил об Анне, о себе, о новой жизни, сулил всего, мудрил и перемудривал, клялся, просил прощения.

"Не сон ли?" – думает Матрена.

– А ты, Бог с тобой, не выпивши?

В глазах ее застыл радостный испуг и настороженность, дыхание стало коротким и прерывистым, а кожа на руках и шее вдруг покрылась, как от холода, пупырышками.

– Эх, Матрена Ларионовна… Кабы мог я, – вот схватил бы булатный нож, вырезал бы свое ретивое и показал бы: смотри!.. Жить не могу без Анки… Чуешь?

Купец ходил, пошатываясь и сбиваясь в разговоре, лицо то заливалось краской, то бледнело.

– Матренушка, я прилягу… Продрог в тайге, свалился без памяти и не помню, когда Пров уехал. Вскочил от холода, заколел весь, смотрю: вешки на дороге и веточка привязана, вдоль пути смотрит. Сел, поехал, куда веточка указала… Да… Неможется… Прилягу на кровать… Мне поспать бы…

– А ты иди в амбар, я тебе две шубы вытащу. А то… – и она замялась… – Вишь, одна я… Кабы Пров был… У нас живо разговоры поведут… Иди, батюшка.

И когда ложился Бородулин и когда лежал под шубой, все расспрашивал: нет ли кого из Назимова здесь? Нету, а вот бродяг поймали каких-то, кто их знает. Сон ей рассказал: "Найдешь деньги – быть", а что "быть" – неизвестно, – не указание ли это на Анку от ангела-хранителя, спросить некого, вот разве священника? Хе, он и молебен не служил, Устин орудовал, а поп с девками в горелки на лугу играл, чуть с парнями не подрался из-за Таньки, архерею жаловаться надо, что ж это за пастырь. Тьфу!

– Ну, спи, Иван Степаныч… Дак ничего девка-то, говоришь, Анка-то? Экая жаба Овдоха-то. Как наврала, холера…

– Стерва твоя Овдоха-то, и больше никаких. Паскуда.

Матрена захлопнула амбар, вошла в избу, села под окном и пригорюнилась. Хоть красно купец размусоливал, а сердце ноет, да и на!

XV

С того часу, как случился грех, Даша не рада жизни: точно кто приволок ее к пропасти и толкает, и нет сил сопротивляться. Вином, что ли, утолить боль?

Вечером на кривых ногах вошел в кухню полюбовник Феденька. Приказчик Илюха рад, – Бородулин долго в Кедровке прогуляет, – слямзил три бутылки хозяйского коньяку, на всех хватит.

Вчетвером в кухне бражничать стали, но Федосья – баба умная, вскоре ушла к Анне: хозяин велел глаз держать.

Илюхе вино сразу же бросилось в голову: он то хохотал, то слюняво плакал, лез целоваться к Феденьке и костил с плеча Бородулина, попа, пристава, наконец, охмелев окончательно, кубарем слетел под стол.

Черномазый Феденька чавкает железными челюстями говядину, глаза кошачьи прищурил и косится сладострастно на розовые Дашины губы.

Когда Илюха захрапел и забредил, Феденька поднялся, высунув свою стриженую скуластую голову в соседнюю половину, как вор, пошарил там глазами, прислушался и плотно затворил дверь.

– Ну? – подошел он к Даше. Голос ласковый, лицо ласковое, только недоброе в глазах. – Ну?

Даша вся сжалась, точно перед ней разъяренный медведь на дыбы поднялся.

– Ничего я не знаю… Головушка моя… – прошептали ее губы, и она не смела взглянуть на поселенца.

– Да не кобенься, Дашенька, – сверкнув на дверь белками, прошипел он, словно к сердцу змея прильнула: гадко так сделалось, страшно.

– Ежели велишь, что ж… куда денешься… – тихо сказала Дарья и, как на горячие уголья, выплеснула в рот вино, что-то заклубилось внутри, Даша охнула и хотела встать.

– Куда? – И, все так же давя Дашу взглядом каторжника, Феденька грузно придавил ее плечо рукой.

– Ну, ладно, – как во сне сказала Даша, осторожно освобождаясь от его грязной, с желтыми ногтями, руки. – Ну, положим, овдовеет он, Бородулин-то… Ну, подкачусь к нему, как ящерка… хозяйкой буду, женой…

– Дура, Дашенька, – буркнул поселенец и опасливо заглянул под стол на храпевшего Илюху. – Хе, овдовеет… жди… Вы с купцом отравить ее должны, зобастую-то… только вдвоем с Бородулиным… вдво-о-ем, Дашенька. Поняла? Чтоб удавкой его ущемить. Поняла? Тогда командуй, вей из него веревки.

Глаза его блеснули.

– А ежели… держись, Дашенька… финтить будешь – выдам с головой. Разлюбишь – убью!

Говорил он страшные слова с улыбкой, ласково, словно занятную рассказывал сказку.

У Дарьи шире ноздри раздуваются.

– А Анка?

– Анка полоумная, с ней венца не дадут, – шепчет Феденька.

– А солдат?

– Солдата твоего к черту. Я их с Бородулиным сразу… из-за куста, в тайге… – стальным, вдруг изменившимся голосом сказал Феденька и впился взглядом в испугавшиеся Дашины глаза. – На охоту уманю и кончу.

Даша, словно в страшном сне, вскрикнула и отшатнулась.

– Ты что?

– Дьявол ты… мучитель.

– Дашка!! – топнул Феденька.

Та вздрогнула и долгим насмешливым взглядом посмотрела на Феденьку. Потом вдруг с какой-то болью захохотала.

– Эхма! – оборвала она и потянулась к вину.

Зубы стучали о стакан, вино лилось по руке, по голубой, с красными пуговками, кофте, и уж хныкать начала, вот-вот заплачет, а хохот все еще волной в груди.

– А хочешь, Феденька… – погрозила игриво пальцем. – Хочешь, злодей, к уряднику? А? – И, жарко задышав, опьяневшая Даша придвинулась грудью к поселенцу.

Феденька улыбнулся и достал из-за голенища отточенный самодельный кинжал.

– Куда?! – сдвинув брови, железной рукой рванул он отпрянувшую Дашу.

Вся побелев, скрестила на груди руки.

– Ты думаешь, боюсь тебя, Феденька? Боюсь, а? – Она, гордо подняв голову, стояла, а поселенец чуть отклонился от нее, чтоб ловчее было взмахнуть кинжалом.

"А ведь убьет", – мелькнуло в голове у Даши. Но ненависть к любовнику и хмельной угар прогнали страх.

Улыбающиеся глаза Феденьки налились кровью, он вдруг взмахнул кинжалом. Даша ахнула, схватилась за стол. Поселенец сильным броском пустил кинжал через всю кухню в дверь. Цокнув, на вершок врезался кинжал в дерево.

– Вот как я его… в тайге… – спокойным голосом сказал поселенец и шагнул к двери. – А по тебе изнываю… Жару в тебе, черт, много, перцу… Шалишь, Дашенька, не вырвешься… – Он подсел к ней и, как бы играя, тряс ее за плечи. – А ежели тут у тебя много… – постучал он пальцем по ее высокому лбу, – бо-огато за живем.

– Погубитель ты… Ну, уж бери, пользуйся…

Она прижалась к нему и закрыла хмельные глаза. Феденька загоготал. Она вся дрожала; на белом лбу выступил пот.

Заскрипели ворота, копыта застучали по настилу.

– Кого-то черт несет, – буркнул поселенец. – Пойдем на речку.

На крыльце послышались грузные шаги. Кто-то шарил скобку.

– Здорово те живете, – густо сказал, входя, большой, чуть согнувшийся Пров и стал креститься на передний угол.

Анна распахнула дверь и, радостная, остановилась на пороге.

– Пришел?

– Здорово, Анна!

– Батюшка, батюшка! – кинулась к нему на шею. – Что, пришел Андрюша-то? А мамынька-то где?

Пров взглянул на дочь и сразу все понял. Он боднул головой, в глазах запрыгал огонек лампы, все кругом помутнело, и заколыхался пол.

– Вот поедем: матушка горькие слезы по тебе проливает. Что ж ты, доченька… хвораешь?

– Нет, хорошо. Слава богу, хорошо… – а сама стиснула виски и зажмурилась, как от яркого света.

Пров стоял, положив руки на плечи Анны, и уж не мог разглядеть ее лицо.

– Испить ба… – Он мешком опустился на лавку и жадно, не отрываясь, выпил ковш воды.

Дарья и поселенец ушли. Феня увела Прова с Анной на чистую половину, накормила их, и все стали укладываться спать.

Анна, засыпая, говорила, словно жалуясь:

– Тятенька… Ну, как же, тятенька?.. Плохо…

– Чего плохо-то?

– А по книжке хорошо. Все хорошо будет…

– Ну, а как Иван-то Степаныч, как он с тобой в обхожденье-то?

– А не знаю, сбилась. Не понять.

– Ну, а сколько ты зажила-то? Расчет-то покончил он с тобой али как? После?

– Тятенька, после. Вот высплюсь – завтра другая…

Тихо стало. Только из кухни долетал пьяный Илюхин храп.

Прову не спалось. Он поглядел на образ. Огонек лампадки колыхался и озарял лик Христа. Пров вздохнул. Его душа требовала молитвы. Нужно сейчас встать и все открыть Господу, совет благой принять, вымолить спокой сердцу. Он подошел к образу, опустился на колени. Огонек поклонился ему и затрепыхал. Лицо Прова скривилось, сморщилось. И когда он сделал земной поклон, уже не мог выдержать, всхлипывать стал и тихо, чтобы не подслушали, по-женски голосить.

– Рабу твою Анн… звоссияй… Боже наш.

И не знает Пров, какими словами можно разжалобить Бога, от этого еще больше ноет его душа и печалится, и тоскует.

– Звоссияй… совсем… гля ради старости… гля утешенья.

После вторых петухов пожаловала Даша. Она легла рядом с Фенюшкой и крепко ее обняла.

– Стерва ты, Дашка, – сказала Фенюшка, – попадетесь вы с хахалем-то.

– Мо-лчи-и, – тянула, засыпая, Даша, – ехать хочу… в Кедровку. Как его, хозяин-то… одного… без досмотру…

– Кати! Все одно шею-то свернешь. Таковская.

– Эх, Феня, Феня, – тяжко вздохнула Дарья. – Ничего ты не знаешь. Ничего ты, Феня, не понимаешь.

– Брось, брось ты его, мазурика, посельгу несчастную.

– Погоди, Феня… Скажу слово… Все тебе скажу…

– Сучка ты, я вижу.

– Ну, не обида ли?! – Даша, чтобы не закричать на весь дом, вцепилась зубами в подушку, застонала.

Назад Дальше