И лун медлительных поток - Геннадий Сазонов 18 стр.


Апрасинья выискивала ему женщину, а Тимофей, сверкая зубами, глазами, кружил девкам головы, и те приседали перед ним робкими куропаточками, и отцы прятали их. Но никто не мешал Тимохе уводить в черемухи молодых вдовушек. Он подкарауливал их в ломких малинниках, и те заливались серебристым смехом, разбегались по звонкому березняку, оставляя то одну, то другую в его жадных, горячих лапах. Женщины приносили ему радость, наполняли на миг нежностью и острым ощущением жизни, но не давали глубины и не вселяли тревоги. Искал себе Тимофей не женщину, искал он себе потеху, наполнял себя легкой радостью. Как шмель садится на цветок, так и он на девку, металось и вспыхивало его тело, а не душа - так поняла Апрасинья.

- Бабы выжгут его насквозь, - сказала она Мирону. - Он не добывает острогой нельму, не сторожит ее, а берет ту, что река ему выбрасывает на берег. Бабы берут его сами, когда захотят, и душа его изорвется в слабости…

- Пускай маленько поиграет, - добродушно отвечал Мирон. - Гон у него начался, как у молодого лося. Давай у Лозьвиных девку возьмем?

- Нет! - отрезала Апрасинья.

- Может, у Кентиных? У них девки пышные, как шаньги.

- Шаньги?! - разъярилась Апрасинья, и ее лицо замерцало, как в молодости. - А какие дети, какие сыны могут быть от такой шаньги?

Апрасинья уж который раз увязывалась с Мироном на ярмарку - путь нелегкий, долгий. Дорога санная разбита, в скользких, развалистых разъездах. И каждый раз, останавливаясь на ночевку в деревеньках и на постоялых дворах, она зорко вглядывалась в молодиц. Незаметно, исподволь она заводила тихие речи с женщинами о ценах на рыбу, муку и чай, да соль, да сукна, потом переходила на пушнину и, вовлекая в разговор, узнавала, сколько стоит девка в этих краях. Здесь, в пелымских землях, за девку платили не столько пушниной, сколько золотом, червонцами, серебряными украшениями, скотом - мелким и крупным конями, изделием из железа. Не только манси-вогулы, не только соседние, схожие лицом и обычаями ханты-остяки покупали у родителей или меняли на скотину девку; женщину покупали и продавали татары - не от них ли то пошло? - и чуваши, и другие узкоглазые, медноликие люди, что называли себя ойротами да казахами.

- Наверное, во всех землях единый закон? - задумалась Апрасинья. - Какой же неискупимой виной женщина провинилась перед великим небом? Какой великий грех сотворила она, что со дня ее рождения на ней несмываемое клеймо? Это какой же должен быть грех, если на скотину, на собаку меняют?

- Эй ты! Ты, вогулка! - приподнял гладкую, бритую голову медноликий татарин, что спал на лавке. - У тебя, баба, видно мужиков полно, что ищешь девку. Купи мою - ой сладка, как мед. Так и липнет. Жаром, как головешка, исходит. Купи мою девку, совсем недорого возьму - три десятка баранов. Да три денежки золотые!

- Мне нужна нашего народа девка! - гордо ответила Апрасинья.

- Моя девка - огонь! - оскалил зубы гололобый татарин. - Кобылица необъезженная. Шибко сладкая. Могу за соболей отдать. Пушнина тоже нужна.

У русских свои законы, но вовсе непонятные. Девок своих за манси не давали, да и не каждому русскому давали, то вера не подходит, то порода, глядишь, не та. Но русские как-то по-другому, иначе продавали девок своих. Родители за невесту приданое давали, доплачивали за нее жениху - жених запрашивал цену. Вроде бы наоборот, а если взглянуть вглубь - та же самая торговля, так же торговался жених, просил дать за невесту побольше - скотом ли, хлебом ли, землей ли или барахлом-тряпками. А родители яро торговались, желали поменьше за девку отдать, оттого примечали и привечали мужика побогаче. Так и ведется в мире - богатый берет богатую, а бедному, голому достается бедная. А бедные семьи завсегда многоротые, многогорлые, многопузые и все съедают, как пожар. Считают, что из бедной девки хозяйка добрая, нерасточительная получается, да неверно то, - или доотвалу нажираться будет за голодные годы, или копить. Но у нее, у Апрасиньи, слава Шайтану да Великому Торуму, есть все, чтобы добыть добрую женщину, пусть она хоть из богатых.

2

Остановилась она как-то с Мироном в Рублево, что между Гарями и Пелымом, ночевали на постоялом дворе. Двором тем владели три сестры, обрусевшие мансийки Бурхановы. Отец у них был полурусский от татарки, а мать - пелымская вогулка, жила при муже, но не женой, а вроде бы рабыней. Купил ее тот в голодный год у кривого вогула за плитку табаку и пуд муки. Этим обрусевшим сестрам достался от отца-полутатарина большой дом с крытым двором да амбарами, с двумя сараями, где теснились пара коней да пять коров, телята да овцы. Подрастала у тех сестер племянница-сирота с верховьев Пелыма-реки. Померли ее родители от черной оспы, померли вместе со всей деревушкой, но посчастливилось Околь. Была она в ту весну у теток, нянькались они с ней, играли, потому что двоим детей своих бог не дал, а третья все собиралась родить, да мертвые рождались.

Сиротой Околь никто не называет, вокруг нее три тетки кружатся: одна работу дает, другая проверяет, третья стережет, глаз не смыкает да жениха высматривает побогаче. Держали тетки работника, хромого родственника из далекой деревушки, тот на охоту не ходок, на рыбалку тоже, а здесь хоть пища каждый день да кусок хлеба, когда и мясо перепадет да рыба. Тетки за манси себя уже не признавали, нос воротили, фыркали, когда останавливался бедный рыбак или охотник с тощим мешком. Называли они себя опекуншами Околь. "Мы - опекуны! Мы перед богом, перед Христом и Николаем Угодником за нее в ответе". Тетки две комнаты держали в чистоте, с русскими кроватями и пятнистым, как рысь, зеркалом. Из углов, из глубины черных икон, смотрели пронзительные глаза на тлеющую лампадку, а на стене висела яркая размалеванная картинка.

- Царь! - шепотом сообщила Апрасинье старшая тетка. - Ца-арь! Он - бог на земле! Самый, самый, самый сильный и страшный.

- Земной бог - Шайтан, Сим Пупий! - не согласилась Апрасинья. - Торум на небе, Пупий-Шайтан всегда на земле!

- Бедная ты разумом. Темная, - зашептала старшая тетка Федора. - Ты забудь языческих, поганых богов своих, идолищ и духов. Тебя крестили в истинной вере? - остро взглянула Федора. - Крещена ты?

- Хрещена, - махнула рукой Апрасинья. - Приходил к нам бородатый мужик, ой страшный, как Леший - Вор-Кум. Махал маленьким котелком. Дым из той посудины сладкий поднимался. Ревел, глаза, как сохатый, вываливал. Голову мне водой мочил, а на лбу маслом мазал.

- Имя тебе давал? - допрашивала Федора.

- Давал имя! Апрасинья стали звать, а мое имя такое - Журавлиный Крик!

- Поганое это имя… Журавлиный Крик, то может только шаман дать! Мы племянницу в церкви крестили! - гордо вскинула крупную голову Федора. - Поп взял три шкурки соболя и нашел самое красивое имя - Акулина!

- Околь! - прошептала Апрасинья. - Околь она!

Весь день Апрасинья не спускала глаз с девушки, следила за каждым ее движением, и ей уже чудилось, что это - она. Да, сердце говорит, это та, которую она ищет, - крупная, высокая ростом, как Тимпей, плечи круглые, шея высокая, голову держит гордо, смотрит прямо, доброжелательно и ласково. Из-под чутких соболиных бровей теплом, доверием чисто светились глаза. Свежий припухлый рот открывает в улыбке белые зубы, плотные, как туго набитая орешками шишка.

Апрасинья с радостью, потаенной надеждой видела, как Околь, слегка покачивая бедрами, как лодка на тугой волне, по-русски, на коромысле, несет полные ведра с водой - не плеснет. Откинула Околь платок, и на солнце жаркой медью вспыхнули густые кудрявые волосы. Медные, красно-медные, а может, золотые те волосы?

Много ли на земле золотовласых девушек манси? Много ли таких белоликих вогулок? Видно, родилась она в солнечный день на золотистом прибрежном песке, под легким ветром, что раскачивал реку. Хлынуло на нее раскаленное солнце, и застыло в волосах, и позолотило лицо, обуглило до черноты брови и раскалило губы, тугие, как брусника. А те ветры тугие, голубые-голубые-золотые, зеленые ветринки, играючи, раскудрявили волосы, собрали в дорогие кольца, и вырвались те из-под платка, словно пели и смеялись.

- Околь, - тихо позвала ее Апрасинья и протянула руку. - Околь! Девушка моя! Хорошо ли живется тебе?

- Хорошо! - блеснули в улыбке зубы, распахнулись, засмеялись глаза. - Хорошо, сим нэ - милая женщина!

- Тетки, поди, колотят тебя? Манюня-то вовсе медведица, - хитро прищурилась Апрасинья и крепко затянулась табаком. - Вот у Федоры изо рта клык торчит. Не кусает?

- Да нет, сим нэ! Да кабы она не любила, разве учила бы грамоте? Читать меня тетушка Федора научила. И писать, - с гордостью ответила девушка. - Грамоту знаю.

- Пи-са-ать… чи-та-ать… - дотронулось до Апрасиньи, отпечаталось в сознании, хотя она до конца не поняла, что это такое "читать"… "писать".

Видела она в церкви, как дьячок скрипел гусиным пером по белому, белее бересты, листку, рисовал какие-то странные, запутанные узоры. Каждая черточка не похожа на другую, цеплялась за третью и ложилась, оставляя кружевную цепочку следов. Видела она в церкви на полотне громадные, в человеческий рост, рисунки и так просто на стене узорную вязь или четкий, словно вырезанная тамга, оттиск, видела она таинственные знаки у волостного, что приезжал в Евру, когда проводил перепись и назначал ясак.

- Гра-мо-та, - раздельно проговорила Апрасинья, - что такое гра-мо-та? Давно я хочу знать, нужно… ой как мне нужно… и Ондрэ Хотанг про то говорил…

Рассмеялась Околь, рассыпала по комнате светлый, легкий смех, забежала в горницу и вынесла оттуда тяжелую книгу, одетую в черную старинную рубаху с серебряными застежками.

- Библия, - сказала Околь и осторожно положила на стол древнюю книгу. - Смотри…

От пожелтевших страниц на Апрасинью дохнуло запахом свечи и пламени, пота и тяжелой дороги, что уводила в неизвестность. Переброшена другая, третья страницы, открывалась картина страшная, нездешняя, пугающая. Над плоским, почти что голым местом с робкими, насквозь видимыми кустиками в солнечной пустоте метались, то ли догоняя, то ли убегая друг от друга, странные существа в белоснежных колыхающихся одеждах. У них человеческое тело, босые ноги, обнаженные руки, а на спине, где сходятся лопатки, распахнулись огромные лебединые крылья - могучие, упругие, поднебесные. И были у них, у тех людей-лебедей, младенческие, невинные глаза с огромными неиспорченными глазами, где обитала неискушенность и какая-то недосягаемая мудрость.

- Это ангелы! - пояснила Околь, уловив недоумение Апрасиньи, добавила: - Ангелы - это души умерших детей.

- Души умерших детей, - повторила Апрасинья. - Они живут там, - она подняла вверх руки. Это она знала почти точно. - Где же, как не рядом с солнцем, должны жить ушедшие дети Земли.

- Да, они живут среди звезд, - ответила Околь и задумалась. - У каждого крещеного человека есть свой ангел-хранитель. Он охраняет его своим именем.

- Как так? Злые Духи все равно узнают имя…

- Ну, я вот - Акулина. Я родилась в тот день, что освящал тот ангел. Он дал мне свои имя, одарил им. Смотри, - она достала из-за иконы свернутые в трубочку бумаги, перетянутые голубой шелковой лентой, развернула и стала читать. Не все поняла Апрасинья. Говорилось там, что раба божия Акулина родилась в юртах Вотьпа сентября десятого дня одна тысяча восемьсот сорок пятого года, крестилась тогда-то и занесена в церковные книги.

Сентября десятого дня, в бабье лето, когда день равен ночи, на переломе дней лета и зимы. Сентября десятого дня одна тысяча восемьсот сорок пятого года, но, что это такое, Апрасинья не понимает до конца. Время она считала лунами - от нарождения луны до полной, считала зимами, и время ее жизни отмечалось или наводнениями, яростным разливом Конды и Евры, или мором скота, или болезнями, или свечением неба, звездным дождем или палящим зноем, что выпивал все ручейки и мелкие озера до илистого, смердящего дна. Так она и все манси считали время, оно было и оставалось медлительным, до ощутимости непрерывным, хотя в его течении - а куда оно текло? - отмечались свои приметные, четко означенные вешки.

- Сколько тебе зим, Околь? - спросила Апрасинья. - Сколько ты уже встретила весен?

- Мне девятнадцать зим, - ответила девушка. - Я встретила восемнадцать весен.

- Почему ты такое знаешь? - продолжала допытываться растерянная Апрасинья. - Тебе говорили о том, что ты уже встретила восемнадцать весен?

- А зачем мне говорить? - засмеялась Околь, вскинула ресницы. - Я и сама знаю, сколько зим я прожила!

- Знаешь? Как ты знаешь?

- Родилась я в месяц листопада, в месяц утренников, в сентябре одна тысяча восемьсот… - девушка задумалась, и ей трудно понять это странное, будто потаенное число, понять то, что оно обозначает, - восемьсот сорок пятом году… А теперь? А сейчас какой год ты знаешь, сим нэ?

- Год совсем худой! Собачий год! - хмуро ответила Апрасинья. - Год замора. Седьмой год после засухи. Дохлый год, больной.

Околь на время задумалась, словно нырнула в себя, дрогнули ее губы, и она загнула пальцы на руке.

- Год сейчас одна тысяча восемьсот шестьдесят четвертый, - радостно выпалила Околь. - Да, шестьдесят четвертый. А это значит - мне девятнадцать лет… Вот видишь - десять, - Околь раскрыла руки. - И вот еще девять, - и она утопила в ладони один палец.

- Великое Небо! Ты видишь, боже небесный?! Ай-е! - прошептала Апрасинья. - Она угадывает время, что было недоступно самому великому шаману Волчий Глаз. Щох-щох! Она может угадать точно, какой нынче год в Великом Течении Времени… Она его обозначает?! Наверное, то та, которую я долго ищу! Она не понимает, - чуть не выкрикнула Апрасинья и зажала рот ладонью. - Не по-ни-ма-ет того, что таится в ней. О! Белый Светлый День! Ее разуму доступны непостижимые знаки, что разбросаны по бело-желтому полю русской бумаги.

Апрасинью, Мать Матерей, властную, крутую, бесстрашную Апрасинью, перед которой раскрывались колдовские тайны зеленого леса, вдруг охватило смятение. В нее вошла непонятная, томительная тревога, дохнуло жаром.

Кто она такая - Околь? Что дает ей силы знать то, что недоступно мудрейшим мужчинам, мудрейшим женщинам ее народа? Добрые ли Духи над ней или Злые Духи ведут Околь по жизни? Добро ли народило ее, а если Зло? Почему у нее золотистые глаза, почему в тугие, словно кованые, кудри собраны волосы?

Околь повернула еще страницу, другую, и в Апрасинью пронзительно вгляделись глаза черного человека. Он словно окутан тьмой, и сам он порождение тьмы, порождение той пропасти, над которой он стоял. Из пропасти потянуло словно смрадом, гнилью, тлением человеческой плоти и звериной злобой. Где-то далеко, в недосягаемой глубине, клубилось пламя, даже не пламя, а его отблески, рваные сполохи, и казалось, что черный человек содрогается, его перекручивает злоба, страх и отчаяние, и пропасть - это его лютое, незаполнимое одиночество, вечное ожидание какого-то конца, который никогда не наступит. Вот-вот распахнется его рот, и оттуда, извергаясь, затопляя пропасть, вырвется крик.

- Кто это? - шепотом спросила Апрасинья, но Околь не успела ответить, как вошла старшая тетка Федора.

- Это - дьявол! - резко ответила тетка и схватила книгу. - Ты нехристь! Туземка-язычница. Да как ты можешь прикасаться к священной книге?

- Я хрещена! - повторила Апрасинья. - Только я ничего не знаю от этой веры. Что и знала, позабыла. Ты сама научила Околь понимать непонятное?

- "О-ко-оль"! - передразнила Федора. - Какая она тебе Околь, ежели она Акулина. Да, то я выучила ее читать Священное писание. Каждый вечер, отходя ко сну, она читает мне…

3

Средняя тетка, Манюня, рукастая баба с мужским лицом и грубым голосом, пила водку от полдня до вечера. Вечером навзничь опрокидывалась на кровать и тихо скулила: "Хочу мужика, ой-ой-ой как хочу мужика… наверное, помру, если сразу не найду". Поскулив, она поднималась, набрасывала шубу и выходила в ночь. Утром возвращалась, ничком падала на подушку и взахлеб храпела.

Младшая сестра, Лукерья, нежная и кроткая, целыми днями сидела в своей комнате у окна и шила, разбрасывая тонкие узоры. Тихо звучал ее пришептывающий голосок, словно песней она уговаривала рисунок расцвести и заиграть красками.

- Покажи мне свои узоры, Лукерья, - попросила Апрасинья, когда та вышла в общую половину. - О! Ветка березы, а это голова соболя с усами, а это - весло, у тебя только нет в узоре лапки соболя и крыла чайки.

- Покажи! - обрадованно закосила глазами Лукерья. - Я тебе тоже что-нибудь подарю.

Апрасинья острым ножом вырезала на бересте несколько узоров, пошарила в своей глубокой сумке, достала тонкие, прозрачные оленьи жилки.

- Возьми, милая женщина!

- Спасибо, Апрасинья! Ты научишь меня шить женскую шапочку из гагары? - Лукерья поднесла к глазам рисунок, разглядывая недоверчиво и удивленно.

- И я не умею, - потупилась Околь. - Пробовала - шапка есть, а тускло. Перо не живет, словно линяет. Отчего?

- Слово надо знать, - буркнула Апрасинья. - Глаз такой надо заиметь, и тогда узор увидишь.

- Глаз? - обиженно покосилась Лукерья.

- Да! Глубокий глаз, - с достоинством ответила Апрасинья. - Ты, Лукерья, милая моя женщина, совсем хорошо шьешь, - похвалила она, уловив, что та ревниво относится к своему мастерству. - Ты шьешь почти как наша Таись-нэ.

- Таись-нэ? - удивленно вскинула брови Лукерья. Торговцы, перекупщики, пришлые мелкие купчики нарасхват по доброй цене брали вещи, что нарождались под тонкими руками Лукерьи, и наперед оставляли заказы. Слыла Лукерья большой мастерицей. Она редко меняла узоры, и сделанное ею отличалась тонкостью, какой-то застывшей врезанностью. - Кто такая Таись-нэ? - И в косоватости глаз Апрасинья заметила блуждающий огонек настороженности и созревающей обиды.

"Тревога… Остерегись… Опасность… - забилось в Апрасинье. - Отойди осторожно в сторону… отойди тихо, чтобы не хрустнул сучок".

- Таись-нэ твоя дочь? - потянулась к ней Околь.

- Нет, нет! - покачала головой Апрасинья. - Она принесла бы счастье любой женщине. О ней знают все люди Верхней Конды…

И Апрасинья не столько увидела, сколько почувствовала, как вздрогнула Лукерья. Она еще не могла отыскать верную, надежную тропу в глухой, неведомой ей жизни сестер. Еще растерянно она блуждала по водоразделу трех разных речек и никак не могла решиться, вдоль какой же реки ей спускаться вниз по течению, а какую из них перейти вброд, отыскав мелкое, негиблое место. Апрасинья уже не могла, уже не желала позволить себе риска - Околь та самая женщина, что нужна не только Тимофею, но и ей самой. И она, опытный охотник, берегла стрелы и туго, но в самую меру натягивала тетиву лука - не должно быть промаха, иначе охотнику гибель.

"О, Шайтан! - заклинала Апрасинья. - Помоги мне, земной бог, помоги мне найти верный след. Освети меня, к какой из этих баб мне подойти с подношением, а какую ударить копьем? Помоги мне, земной бог. Их ведь трое, а я - одна. Смутно я вижу и не ведаю, кто из них волчица, кто - рысь, а кто - росомаха".

- Может, это твоя сестра? - нетерпеливо потребовала Лукерья.

- Нет, Лукерья, - мягко ответила Апрасинья. - Таись-нэ - просто девушка, совсем девочка. Как все она и совсем другая. Но полна она светом и великим терпением.

- Терпением, - прошептала Околь. - Терпение - это, наверное, любовь?

- Ты знаешь Ялпинг-Нёр? - спросила ее Апрасинья, усаживаясь поудобнее и набивая трубку.

Назад Дальше