А Комполэн примчался к лесовней юрте охотника Касюма. Увидел - сидит охотник в травяной одежде и дрожит от холода. Обернулся Бурундуком Комполэн и тоненьким голоском спрашивает: "Хо-ло-дно-о те-бе, охотник Касюм?" - "Ничего, - стуча зубами, отвечает охотник. - Ничего, сейчас пожарче раскину огонь в чувале… Заходи, грейся!" - "А где твоя зимняя шуба? - пискнул Бурундучок. - Нету? Или потерял?" - "Так получилось, - улыбается охотник и подбрасывает смолье в чувал. - Не было у братьев лишней шубы… Уху поедим, чаю с ягодой попьем - согреемся!" - "А у Медведя, старшего твоего брата, есть лишняя шуба, - просвистел Бурундучок. - Видел я, как он на себя вторую шубу натягивал", - тихонько скрипнул зубами Бурундучишко. "Ежели бы она была, то он поделился бы со мной, - ответил охотник. - Он ведь мне тайменей ловил, понял? Он добрый, мой старший брат. С кедра шишки мне сбивал, корешки сладкие показывал. В гости ко мне приходил, сказки мне рассказывал…" - "Да это он юрту твою смотрел, - закрутился вокруг охотника Бурундук. - Ему в твоей юрте чувал понравился. Говорил мне Медведь: "Приходи в гости… вот я скоро выгоню охотника из юрты. На огне стану кедровые орешки жарить"". - "Пусть приходит, - бодро говорит охотник. - Места у огня всем хватит!" - "А Медведь мне говорит, - продолжает Бурундучок-Комполэн, - говорит: "Все ел-кушал в тайге, все пробовал на клык, только вот не знаю, какой на вкус охотник. В темную ночь приду и съем"", - чуть не плачет Бурундучок. "Всего, что ли?" - удивился и растерялся охотник. "Нет, - зарыдал зверек, - сначала с ног до головы, потом с головы до ног". - "О Небо! - воскликнул охотник. - Почему сердит на меня старший брат, может, чем-то обидел нечаянно? Пойду попрошу у него прощения". - "Иди, иди! - закружился Бурундучок-Комполэн. - Только собак с собой возьми, острый нож да стрелы…" - "Кто же в гости с ножом ходит?" - удивился охотник, обувая лыжи. "А вдруг на тропе злые духи? - ответил Комполэн. - Вдруг не пустят тебя к брату Медведю. Возьми-возьми, охотник, острый нож да стрелы". - "Ну ладно! - согласился охотник. - Зимой много в урмане злых духов".
Страшным ветром впереди охотника помчался Комполэн. Перед юртой Медведя остановился, надавил плечом на громадную сосну и опрокинул ее на жилище Медведя. В ужасе вскочил Медведь, ум его запутался во сне - ничего не понимает. Еще одна, еще другая сосна упали на медвежью юрту, сорвали крышу, и ударил Медведя в грудь ледяной ветер. "Ай-е! Астюх! - воскликнул Медведь. - Неужто младший брат Касюм мою юрту ломает? Неужто шубу он пришел снять с меня в такой лютый мороз?" Выглянул Медведь из юрты, и не узнал он мир: темно, звезд не видно, и луны нет, снега-сугробы по грудь. Мороз визжит, и ветер воет. Первый раз в жизни вылез Медведь в зиму из зеленых снов. "Правду, голимую правду Лось говорил, - поразился Медведь. - Охотник юрту разорил, сейчас начнет раздевать меня до голенького. Но я тебе не дамся!" И вылез Медведь из берлоги, и притаился за дремучей елью, сам такой же дремучий и взъерошенный. "О-о-го-о-о! Бра-а-ат мой ста-р-р-ший! - услышал Медведь сквозь ветер голос охотника. - И-ду-у!" - "У-у-у", - подхватила пурга. "Иди! - прохрипел Медведь. - Иди, я тебя встречу". И прыгнул Медведь на охотника, сбил с ног младшего брата и раскрыл горячую пасть. "Правду Бурундук мне говорил. Съесть меня захотел старший брат. С головы начнет", - испугался охотник и ударил ножом в косматую грудь Медведя. "Ай-ю! Ай-ю! Больно… больно мне, - тяжко простонал Медведь. - Зачем ты, охотник, с меня последнюю шубу снимаешь?" - зарыдал Медведь и, зализывая рану, слепо помчался в непроглядную ночь. Всю зиму бродил-шатался в урмане Медведь. Как заяц, обгладывал кору, из-под снега добывал ягоду, отнимал у бурундуков орешки, растерзал трех лосей, и сам чуть не был растерзан волчьей стаей. Чуть не издох от голода и холода. А охотник всю зиму просидел у очага-чувала - поломал ему ноги Медведь.
Рассорил братьев, Медведя и охотника Касюма, Болотный Дух - Комполэн. Не спящий зимою Медведь-шатун ищет человека, чтобы отомстить за разрушенную юрту, а охотник, убив Медведя, устраивает Медвежий праздник, просит прощения у старшего брата за то, что низвел его.
- Навек, навечно рассорил, - проговорила Апрасинья. - Но все равно бы это случилось…
- Почему? - недовольно крикнул Максим Картин. - Они были братья… Что ты об этом знаешь, глупая женщина?
- А то, - отрезала Апрасинья, - пусть брат, но он - зверь, Лесной Мужик. А охотник - человек. Зверь живет по-звериному, а человек всегда хочет жить по-человечески.
- Замолчи! - крикнул старый Картин. - Мудрые люди нашего рода говорят: "Придет время, наступит время, когда все вернется к своему изначалу: Медведь вновь будет братом, Кедр вновь будет братом, а Береза - сестрою". Оно наступит, - и старый Картин пророчески поднял руки и потряс кулаком, - время, когда каждый изгонит из себя Комполэна, не оставит ни пятнышка Тьмы!
- Да не станет того, - упрямо не согласилась Апрасинья. - Чем дальше, тем, поди, больше в людях станет человеческого.
- Закрой лицо! - приказал Максим Картин.
- Никто еще не ходил спиной вперед, - не унимался голос Апрасиньи из-под цветастого платка. - Зайцу - зайцево, а вот Медведю - медвежье. Не станет он моему Мирону братом, как никогда я не стану женой Лесного Мужика.
- Да замолчи ты, скверная женщина, - задрожал от гнева старик. - Почему боги дали тебе такой поганый язык? Разве можешь ты понять мудрость?
Мирон мягко положил тяжелую руку на плечо Апрасиньи:
- Молчи! - прошептал он. - Отец верит в то. Он хочет того! Молчи…
Люди долго не хотели уходить из сказки, наверное, оттого, что считают Добро и Красоту извечными, а Зло и Горе - не имеющими права на жизнь. Так размышляла Апрасинья, вслушиваясь в то, что говорил старый Картин. Но как же так, не может понять того Апрасинья, ведь ничего на этой земле не дается даром, ни добрые духи, ни злые духи ничего никогда не сделают для человека! Ничего! Умрет тот с голода, если не поставит сеть в реке, если не догонит сохатого, если не поднимет на острогу медведя. Человек все делает сам, размышляет Апрасинья, если он научен делу или за него делают другие, если он слаб или хитер. Но никогда духи не принесут пищу в дом, никогда злые духи не отнимут еду у того, кто умеет и хочет добыть ее. Нет, решает Апрасинья, она все будет делать сама - сама будет любить и будет любимой, сама станет жалеть, и ее поймут в горе, сама захочет детей и нарожает их сколько захочет! Это так много значит - хотеть! А она всегда знает, чего она хочет! Если она захочет, то она сделает.
- Ты уж помолчи, - ласково уговаривает ее Мирон. - Его ведь дети слушают.
Дети, открыв глаза и души, слушали отца, слушали были и сказания мансийского леса, где причудливо, нерасторжимо сплетались вымысел и чудо, правда и волшебство. И Апрасинья, подбросив сушняку в чувал, прижалась к Мирону.
3
- Мы с Мироном собираемся на ярмарку в Пелым. Скоро рухнет зимник. Это последняя зимняя ярмарка. Пушнина у нас добрая, нужно подороже продать и купить табаку, чаю, муки и соли, - сказал старый Картин.
- И пороху! - добавила Апрасинья, сдирая кожу с громадного налима, почти готовую штанину. Добрая одежина Мирону для рыбалки.
- Да еще свинцу и капканов, - согласился старик. - Что тебе привезти с ярмарки? Бисер, бусы, серьги, белое сукно? Говори, Журавлиный Крик!
- Привези мне, тетюм, ружье! - который раз просит Апрасинья. - Хорошее ружье… доброе. Буду зверовать с Мироном.
- Да разве охота - дело женщины? - возмутился старый Картин. - Дело женщины - юрта, чувал, котел. Дело женщины - рожать сынов-охотников и немного девок для продолжения рода. Ты должна кормить, обувать, одевать мужа, брать из реки воду, а из сосняка - сушняк. Как же может женщина ходить на охоту, заниматься делом мужчины? - не однажды говорил он это Апрасинье, но та словно не хочет понять его.
- В нашем роду осталось мало мужчин. Женщины моего рода - охотники! - гордо ответила Апрасинья. - Женщины моего рода добывают много пушнины, продают купцу и получают оружие. Они приносят в дом не только детей, но и мясо, лосиное мясо, отец мой, потому что им помогает добрая Лесная Женщина. Привези мне с ярмарки ружье! Я метко стреляю. И сделай мне лук и тупые стрелы для белки. Сделай, отец мой, острогу на тайменя!
- О милый Шайтан! О Великий Торум! - воскликнул Картин. - Что подумают о тебе женщины нашего стойбища? Они подумают, что ты не хочешь плодить, подумают, что ты не женщина вовсе!
- Так может подумать только глупая женщина! - презрительно фыркнула Апрасинья. - Дай мне еще глотнуть из трубки!
- Ответь мне, что мы станем делать с оленями? - спросил старик. - Я никогда не держал оленей, только коней. Не знаю, что делать с оленями?
- Оставь эту заботу мне, отец! - смиренно попросила Апрасинья.
- Может быть, отдадим их в стадо Кентиных? Они давно держат оленей, знают их жизнь.
- У нас всего три быка и две важенки, - ответила Апрасинья. - Важенки весной принесут детенышей. Пусть важенки выкармливают детенышей, а на быках… а на быках мы с Мироном уйдем в урман.
- Забудь ты про охоту! Наши обычаи запрещают женщине добывать зверя!
- Сколько в сети ячеек, столько запретов для женщин, - тихо проворчала Апрасинья. - В свои законы вы заходите, как глупые караси в морду-кямку. Зачем такие законы, что ломают дух и заставляют мужчину ползать на животе? Зачем такие законы, что делают женщину хуже собаки? Та хоть свадьбу играет, когда хочет…
Часто говорила она так, и каждый раз в старого Картина вселялась тревога. Он хранил законы и подчинял им себя потому, что им подчиняются все. Подчиняются? Или безропотно соглашаются? Или просто глухи к ним, относятся привычно и равнодушно, как привыкают к одежде? Но люди вырастают из одежды, она изнашивается, становится тряпьем. Когда Великий Торум создавал Землю, когда он создавал Небо, то у Неба были свои законы, у Земли - свои, а Подземному Царству Торум не мог дать земных законов - там властвуют Злые Черные Духи. А Человек? Он стоит между небом и землей, он порождение земной стихии и стихии неба, и законы людские вовсе не те, что законы зверя. Старики, мудрые и светлые, как луна, умели разделять обычаи и заветы: вот эти законы древние, а вот эти еще древнее, а вот те такие уж древние, что никто не помнит, откуда и как они появились. Но наверное, до тех древних законов были совсем древние, но они забыты, а может быть, не забыты, а изжиты, просто пропали в трухе, как гнилые пни. Гнилушка светит в темноте, но не греет, не может греть, только кого-то подманивает, кого-то пугает.
- Я хранитель капища, - сурово сказал старый Картин. - И забудь про охоту! Разве ты можешь прикоснуться к медвежьей шкуре? Разве ты можешь прикоснуться к священному соболю и снять с него шкуру?
- Все законы придумали мужчины! - ответила Апрасинья. - И драные жизнью слепые старики.
- Да! - гордо поднял голову Картин. - Их придумали мужчины. Их придумали старики, что узрели жизнь изнутри, чтобы уберечь свой род!
- Они придумали законы от своей глупости и лени, - огрызнулась Апрасинья. - Медведица одна выкармливает своих детенышей. Медведь все лето гуляет один, да еще отнимает добычу у медведицы. И копалуха, и тетерка одни пестуют своих птенцов, а глухари прячутся в глухие урманы. Селезень, утка в разное время меняют перо. Женщина продолжает род! - отрезала Апрасинья. - Привези мне с ярмарки ружье, тетюм!
Женщина права, размышляет старый Картин, но она мало думает, она говорит то, что подсказывает ей сердце, а не разум. Но, слушая сердце, можно разрушить все: устоявшийся уклад, порядок старшинства и разумности. Большинство подчиняется законам, а если большинство - значит, нет изъяна, значит, все верно. Ведь не может же большинство быть глухим и глупым? Не может ошибаться весь род, не может ошибиться все стойбище, не может быть неправым весь народ на Конде. Но эта женщина не желает принимать все на веру, как положено, а пытается проникнуть в сердцевину. А может ли оказаться правым один-единственный человек? Нет, этого не может быть!
- Мирон! - твердо сказала Апрасинья. - Ты привезешь мне ружье! И нож! - И лицо ее замерцало звездным небом, и голубыми омутами высветлились глаза.
- Хорошо! - улыбаясь, ответил Мирон. - Я достану для тебя самое лучшее ружье, милая моя женщина! А ты подари мне сына-охотника!
- Он появится на свет с новой травой и цветами, - в улыбке заструилось лицо Апрасиньи. - Кем, как не сыном, я одарю тебя за любовь твою?!
Не заискивает ни перед кем Апрасинья, не заигрывает, но и не таится - говорит то, что думает, а думает она неожиданно и вызывает невольное уважение. И в то же время она раздражает старого Картина непреклонной, оголенной своей правдой. А может быть, это правда женщины, которую никогда не познать мужчине, та сокровенная тайна, в которую она никогда и никого не пускает?
Получила Апрасинья ружье, и лес снова распахнулся перед ней весенней охотой. Ни на день она не желала расстаться с мужем своим, Мироном.
- Усмири свою женщину, Мирон. Не то худо будет, - пригрозили евринцы. - А если наши бабы заразятся от нее?
Но Мирон только смеялся.
4
Род Картиных немногочисленный, но крепкий и дружный. Он, конечно, уступает роду Чейтметовых и роду Кентиных, даже Лозьвиных, с которыми Картины находятся в близком родстве, хотя и вовсе на них не похожи. Лозьвины ростом высокие, но гибкие, сухие и жилистые - сколько ни гни, все равно не сломаешь. И лицом Лозьвины тонкие и скуластые, и прослыли они среди евринцев родом молчунов: все в себе носили, горе и радость не расплескивали, но до поры до времени. Не стоило их дразнить: шутить и смеяться они над собой не позволяли. Тяжеловаты на доброту Лозьвины, но и сами пощады не просили.
Картины, коренастые, приземистые, широкие в плечах и груди, круглолицые, отличались от родичей и крупными, тяжелыми носами с заметной родовой горбинкой. Так их и звали: "Э, Сорнин Кётып, пыскась род", что значит - "род Золоторуких, шипящих носом". Но не шипели Картины, а выкладывали прямо в глаза, горячо и дерзко, что думали, не таили в себе, и оттого из их рода выбирали хранителей капища. Нет, то были не шаманы, что вызывали и побеждали злых духов, ублажали добрых, в исступлении своем напускали порчу и изгоняли хворь. Хранители капища определяли время всеобщего моления и приношения жертвы земному богу Шайтану, выбирали место для моления, охраняли жертвенное место - святыню, толковали обычаи и древние запреты. Они охраняли, как могли, языческую, родниковую чистоту своей веры, а ее, как кедр, прожигали с комля пока еще тоненькие и неокрепшие языки пламени новой веры в Христа, принесенной русскими, но она, обкусывая и съедая высохшие ветки и неокрепшие побеги, не смогла добраться и прокусить сердцевину.
В роду Картиных хранится предание о том, как прадед Максима, дед его деда, малозубым мальчишкой был окрещен самолично неистовым Филофеем, десятым митрополитом Тобольским. О том же в Пелыме рассказывал Максиму седогривый горластый поп, и хотя не все Максим понял, но отдал три соболя за крохотный медный крестик.
- Ты - евринский вогул, Картин? - прогудел из густой расчесанной бороды пелымский священник в сверкающей парчовой ризе, в такой золотой малице, которую носит, наверное, Великий Торум. - Ты меня знаешь, туземец?
- Да, - ответил Максим. - Тебя я знаю.
- Кто я? - потребовал отец Павел.
- Ты главный русский шаман-батюшка, - захитрил Максим. - Самый, самый батюшка, поп-отец.
- Да! - обрадовался отец Павел и оглушительно, как леший, захохотал. - Но ты, Максим Картин, крещеный, приобщенный к вере вогул, есть самый поганый язычник, есть главный шайтанщик, оберегатель идолов. Так?
- Есть маленько, - ответил Максим. - Маленько Кристос, маленько свой бог. У манси пять душ - всем хватит.
- Но прадеда твоего окрестил верный слуга Христа, истовый сын церкви незабвенный Филофей! Как могло так обернуться? - уже громом гремел отец Павел. - Как такое могло случиться, что внуки и дети самолично окрещенных Филофеем вновь утонут в скверне, в срамоте и дикости язычества? Боже великий и милосердный, вразуми!
Отец Павел, тыча пальцем в древние книги, непонятные записи и бумаги, поведал Максиму о митрополите Филофее.
…Крепко, намертво засела в Филофее мысль прославить свое имя, окрестить всех сибирских инородцев, обратить остяков, вогулов, и татар, и мордву из язычества в веру православную. Пятьдесят два года Филофею, и не столько он крепок телом и здоровьем, как могуч негасимой верой. Добела раскален ею Филофей, просит он царя Петра позволить ему сурово наказывать иноверцев, что продолжают жить в темноте и скверности язычества, наказывать до смерти, до сожжения и обезглавливания. Не позволил того царь, попридержал чересчур ретивого церковника. "Ежели они все язычники, то головы им всем посечешь, а без головы даже иноверец жить не может и дорогого зверя добывать. Ты, Филофей, свирепость маленько укроти" - так, наверное, охлаждал его царь.
"Ладно, - решил Филофей. - Пущай так на бумаге и останется. До бога высоко, а до царя далеко. Сам же потом спасибо скажет".
И вот что стало: девять митрополитов Тобольских, что были до Лещинского, не смогли окрестить столько, сколько один Филофей. Он не давал покоя и отдыха ни себе, ни людям своим, проникал в самые глухие места огромного края и крестил на месте всех, кто попадался. Выслеживал, ловил, хватал и крестил как одержимый.
- "…Все кумиры бездушные сокрушиша, скверные капища и кумирницы разориша и сожгоша. Прострежеся падеж и разорение сих даже до Березова", - прочитал нараспев отец Павел. - Понял, вогул?
- Маленько, - ответил Максим.
…Летом 1712 года, как только прошел ледоход на Иртыше и открылась Обь, Филофей на просмоленном судне, распустив хоругви, спустился к березовским остякам. Два года спустя, в волчью темь февральских метелей, звериными тропами он приходит на Пелым и на Конду и крестит манси - вогулов. Летом Филофей вновь в Березово, а в 1715 году раскаленный, неистовый митрополит опять пробирается на Конду, в самый центр язычества.
- Вот он где, языческий Вавилон, вот где древние мольбища, вот где скверные хранилища истуканов, идолищ поганых! - кипел гневом Филофей. - Вот оно, гнездовье шайтанов! Здесь ихний главный жрец, исчадие преисподней.
В селении Нахрачи, что поднималось на слиянии Конды и Юконды, Филофей посек и утопил идолов. Здесь были идолы, что почитались главными не только у вогулов, но и у остяков. Один "изсечен бе из древа, одеян одеждою зеленою, злообразное лицо белым железом обложено, на главе его черная лисица положена", у другого идола "с жести изваяна личина, мало что бяше подобие человека". А третий из дерева изваян "наподобие человече, сребрен, имеющ лице: сей действием сатаниным проглагола бездушный…".
Умоляли Филофея шайтанщики - хранители капищ, просили не трогать идолов, обещали запрятать их далеко от глаз и принять веру, но разорил капища неистовый митрополит.
Хотя самому крещению манси и не шибко противились: в этом нестрашном обряде было что-то интересное и чуточку забавное. На шею блестящий крестик наденут, лоб маслом или гусиным жиром помажут, даже щекотно, да ложку вина дадут, новое имя подарят - вчера был Паломей, а сегодня - Тимофей.