Чертов мост (сборник) - Марк Алданов 10 стр.


– Оттого, что я очень крепкий человек, – с гордостью ответил он. – У меня от рождения слабое сердце и дурная печень. Но я победил силой воли эти недостатки тела. Я запретил себе думать о своих страданиях – и теперь не обращаю на них никакого внимания. Точно так же я очень легко излечиваюсь волей от насморка. А главное, я веду правильный образ жизни и все делаю как следует, по определенной научной системе. Вы как дышите, когда гуляете? Ртом? Ну, вот видите, а я дышу носом. А когда вы работаете за письменным столом, где вы держите носовой платок? Верно, у себя в кармане? Правда? А я – на стуле в соседней комнате. Таким образом, всякий раз, когда я нюхаю табак, я должен поневоле сделать несколько шагов. Следовательно, я не засиживаюсь долго на одном месте и произвожу время от времени полезный моцион. – Он с торжеством посмотрел на молодого человека. – Я все делаю обдуманно. Человек должен размышлять о каждом своем действии.

– Вы женаты? – спросил Штааль.

– Я? – с изумлением воскликнул старик. – О нет! Вообразите, меня еще совсем недавно хотел женить местный пастор Беккер. Он даже написал для меня диалог о женитьбе: "Рафаэль и Тобиас, или Размышление о брачной жизни христианина". Старик расхохотался… – Мы имели продолжительную беседу, и я его разбил по всем пунктам, – продолжал он, кашляя от смеха. – Разумеется, я вернул ему расходы по выпуску этой брошюры, ибо он напечатал ее только для того, чтобы убедить меня жениться… Нет, нет, я вообще нахожу, что настоящий мужчина не должен вступать в брак. Но так как большинство людей все-таки, к сожалению, имеет это дурное обыкновение, то я с радостью приветствую те случаи брака, которые согласны с требованиями рассудка. За женой непременно надо брать приданое. Не очень большое, но обеспечивающее независимость мужа. Ибо для размышления необходима материальная независимость. И вы можете быть уверены, что за Еленой получите порядочное приданое, не менее пяти тысяч талеров. Гостиница ее отца дает отличный доход. На эти деньги вы можете жить совершенно независимо. Если у вас окажется способность к отвлеченной мысли, это будет превосходно. Вы могли бы, например, под моим руководством разрабатывать онтологическую проблему. Это очень интересная проблема… В противном случае вы можете стать честным купцом, как мой друг Грин, или книгопродавцем, как мой друг Николовиус, или директором банка, как мой друг Руссман…

– У вас много друзей, – заметил Штааль, чтобы что-нибудь сказать. Его ироническое настроение ослабело. Что-то в этом старике с огромным лбом и с глазами, светящимися из-под седых бровей, производило на него странное действие.

– Да, у меня много друзей, – повторил торжественно старик. – Некоторые, правда, умерли… Но я их никогда не вспоминаю. Я запретил себе о них думать… Не нужно никогда вспоминать о мертвых, – сказал он вдруг странным, изменившимся голосом, в котором Штаалю послышался ужас.

– У меня есть друзья, – заговорил он опять, – потому, что я предписал себе любить людей… К несчастью, в наше злое, ужасное время есть не стоящие любви, вредные, опасные люди, которых постигнет вечное, тяжкое проклятие потомства…

– Робеспьер? Дантон? – спросил Штааль.

– Дантон? – переспросил с удивлением Кант (он выговаривал Dangtong с ударением на первом слоге). – Нет, какое же отношение имеет сюда Дантон? Люди, о которых я говорил, это консисториальные советники, бреславльский пастор Герман Даниель Гермес и бывший учитель гимназии Готтфрид Фридрих Хилльнер… Впрочем, Бог с ними! Разумный, мыслящий человек не имеет врагов… Вы сказали – Робеспьер, Дантон… Я думаю, они неплохие люди. Они заблуждаются, только и всего: почему-то вообразили себя революционерами. Разве они революционеры? Они такие же политики, такие же министры, как те, что были до них, при покойном короле Людовике. Немного лучше или, скорее, немного хуже. И делают они почти то же самое, и хотят почти того же, и душа у них почти такая же. Немного хуже или, скорее, немного лучше… Какие они революционеры?

– Кто же настоящие революционеры? – спросил озадаченный Штааль.

– Я, – сказал старик серьезно и равнодушно, как самую обыкновенную и само собой разумеющуюся вещь.

Штааль вытаращил глаза.

– Это очень распространенное заблуждение, будто во Франции происходит революция, – продолжал старик. – Признаюсь вам, я сам так думал некоторое время и был увлечен французскими событиями. Но теперь мне совершенно ясен обман, и я потерял к ним интерес. Во Франции одна группа людей пришла на смену другой группе и отняла у нее власть. Конечно, можно называть такую смену революцией, но ведь это все-таки несерьезно. Разумеется, я и теперь желал бы, чтоб во Франции создалось правовое государство, более или менее соответствующее идеям Монтескье. Но, согласитесь, это все не то… Почему эти люди не начнут революции с самих себя? И почему они считают себя последователями Руссо?.. Руссо, – сказал он с уважением, – имел в виду совершенно другое. Руссо был большой, но, к сожалению, недостаточно философский ум. Он был чересчур несчастен для того, чтобы правильно размышлять. Он ненавидел людей… Но все-таки с Руссо я мог бы договориться. Мы бы поспорили и, наверное, к чему-нибудь пришли. Между тем я не уверен, что мне удалось бы переубедить Дантона или, скажем, Питта… Дантон и Питт – ведь это одно и то же.

– Я на днях увижу Питта, – счел нужным вставить Штааль, желая указать старику его настоящее место. – Если вам что нужно… У меня есть к нему секретное поручение от моего правительства.

Старик посмотрел на него разочарованно.

– Так вы дипломат? – сказал он. – Как жаль!.. Право, бросьте вы это дело, молодой человек. Поверьте, гораздо лучше быть учителем или купцом. С тех пор как существует мир, еще не было ни одного умного дипломата. Я хочу сказать, что еще ни один дипломат не высказал ни одной такой мысли, по которой его можно было бы отличить от другого дипломата: они все вот уже три тысячи лет – совершенно одинаковые. Удивительнее всего то, что люди терпят их до сих пор, как терпят и вечное дело дипломатов – войну. Я теперь обдумываю одну маленькую работу: о вечном мире. Но если вы меня спросите, уверен ли я в том, что после выхода в свет моей работы дипломаты перестанут устраивать войны, право, я не решусь ответить утвердительно… Только в моем учении – подлинная революция, революция духа. И потому самые вредные, самые опасные люди это не Дантон и не Робеспьер, а те, которые мешают мне высказывать мои мысли. Разве можно запрещать произведения Канта?..

Он вынул из кармана какие-то листы печатной бумаги и показал их Штаалю, не выпуская из рук.

– Это моя последняя работа, – сказал он значительно. – "Die Religion innerhalb der Grenzen der blossen Vernunft aufgenommen" [76] . Я прочту вам главу об основном зле человеческой природы. Слушайте!

Он откашлялся, растянул немного белый шарф, которым была обвязана его сморщенная, тонкая старческая шея, и стал читать, с выразительными и исполненными очевидного удовольствия интонациями, сопровождая чтение непрерывными жестами пальцев левой руки на высоте головы:

– Dass die Welt im Argen liegt, ist eine Klage, die so alt ist als die Geschichte… [77]

Но Канту помешал читать какой-то быстро подходивший к скамейке пожилой человек с красным носом.

– Ну вот! – воскликнул он грубоватым сиплым голосом. – Ну можно ли? В пять часов господина профессора еще нет дома! Я должен был бежать на поиски господина профессора… Со стороны господина профессора это очень неосторожно – гулять так долго. И господину профессору никак не следовало садиться на скамейку… И господину профессору давно пора домой…

Кант задумчиво смотрел на него.

– Это мой слуга Лампе, – пояснил он Штаалю. – Лампе прав. Я прочту вам когда-нибудь в другой раз мою работу: "Vom radicalen Bosen in der menschlichen Natur" [78] . Скоро сумерки… В сумерки надо размышлять. Я работаю по утрам, отдыхаю с друзьями днем, размышляю в сумерки, читаю по вечерам. А в десять я ложусь спать. Я прежде хорошо спал… Но теперь мне часто снятся дурные сны…

Голос его опять изменился и опять в нем послышался ужас.

– Мне снится кровь, убийства… Не знаю, что это значит, – медленно, с расстановкой сказал он. – Не знаю… Кровь, убийства… Почему это снится мне?.. Я не могу терять спокойствие… Не знаю… Ну, прощайте, молодой человек. Вы мне очень понравились. Я рад за милую Гедвигу… И пожалуйста, бросьте дипломатическую карьеру… Прощайте, молодой человек.

Он медленно пошел по дороге маленькими ровными шажками, высоко поднимая ноги и дыша по своей системе – носом.

Штааль долго смотрел ему вслед. Этот дряхлый старик, занимавшийся вопросом об основном зле человеческой природы, был, конечно, очень смешон. Тем не менее молодому человеку казалось, будто есть в нем и что-то непонятное, и совершенно недоступное, и даже страшное… Но что же именно?.. Штааль тяжело вздохнул и пошел разыскивать фройлейн Гертруду.

Невдалеке за Кантом следовал слегка выпивший Лампе. Он угрюмо думал, что здоровье господина профессора начинает явно опускаться. Прежде господин профессор не стал бы терять время, положенное для прогулки, на пустые разговоры с каким-то мальчишкой. Этот мальчишка еще, кажется, потешался над старостью господина профессора. Дурачок! Лампе вспоминал, как в их кабинет на Prinzessinstrasse робко входили почтенные, седые ученые, приезжавшие со всех сторон Германии для того, чтобы увидеть господина профессора; вспоминал и то молитвенное выражение, с каким эти заслуженные люди иногда смотрели на голову господина профессора… Но в последнее время на лицах этих людей, когда они выходили из кабинета, он как будто читал огорчение, скрываемую скорбь – или ему так казалось?.. Да, конечно, профессор Кант стар. Но это все-таки профессор Кант… И если б существовала на свете справедливость, ему поистине надлежало бы иметь чин Geheimrat’a [79] .

12

Хотя Штааль приобрел в Петербурге некоторую привычку к высокопоставленным людям, он не без робости ждал, подъезжая на кебе к русской миссии в Лондоне, свидания с генерал-поручиком, графом Римской империи Семеном Романовичем Воронцовым. По тому тону, в котором говорили о Воронцове и Безбородко, и Ростопчин, и даже Иванчук, Штааль чувствовал, что русский посланник в Англии – человек не совсем обыкновенный. Этот исполненный уважения тон, столь редко принимаемый в отношении отсутствующих людей, было трудно объяснить высоким общественным положением графа Воронцова. Семен Романович не был богат; огромное состояние его отца было в значительной части конфисковано при вступлении на престол Екатерины. Воронцов принадлежал к старой русской знати, – его род восходил к XI веку, к сказочному князю Шимону Африкановичу, – но их семья не пользовалась расположением императрицы. Не сделал Семен Романович и блестящей служебной карьеры.

Воронцову было восемнадцать лет в дни петербургского переворота 1762 года. Он решительно принял тогда сторону Петра III, хотя сам точно не знал почему. Здесь имела значение и милость, которой пользовалась у императора его семья. Имело значение и соперничество знаменитых полков: Семен Романович был преображенец, тогда как Екатерину возводили на престол семеновцы и измайловцы. А главной причиной было отвращение, которое ему внушала личность императрицы Екатерины. От этого чувства Семен Романович не мог никогда отделаться и впоследствии. Род Воронцовых был так близок к престолу, что дела царской семьи они чувствовали почти как собственные свои дела. Семен Романович инстинктивно усвоил то самое отношение к императрице, которое со времен Николая I было принято в династии Романовых: Екатерина, при всех своих государственных заслугах, рассматривалась как фамильный скандал, и говорить о ней считалось неудобным.

Поведение Воронцова в дни переворота 1762 года не было забыто. Арестованный с оружием в руках, но вскоре выпущенный на свободу, Семен Романович не пожелал остаться в гвардейском полку. Дальнейшая его служба протекала большей частью в действующей армии. Однако, несмотря на храбрость и боевые заслуги графа (его высоко ценил сам Румянцев), хода ему не давали, особенно после того, как он отклонил предложение, сделанное ему Потемкиным, вернуться в Преображенский полк, находившийся под командой фаворита. Семен Романович вышел наконец в отставку и уехал за границу. Впоследствии Безбородко уговорил его занять важный и самостоятельный пост по дипломатическому ведомству. В должности русского чрезвычайного посланника в Англии Воронцов продолжал держать себя довольно независимо в отношении государыни и фаворитов: часто резко отвечал на письма Екатерины, а Зубову не позволял вмешиваться в дела миссии. Его давно сместили бы, если б императрица не знала, что британское правительство относится к Воронцову с исключительным уважением и что посланником у англичан непременно надо иметь умного и неподкупного человека.

Граф Семен Романович, высокий, красивый, преждевременно поседевший человек с усталым, болезненным, очень тонким лицом, чрезвычайно ласково принял гостя, без следов гордости и барства, которых побаивался Штааль. Воронцов был такой настоящий аристократ и так это было само собой очевидно и для него самого, и для всех окружающих, что ему не приходило в голову выставлять или подчеркивать свое барство, как это часто делали Ростопчин, Зубов и много других лиц, не настоящих или не совсем настоящих, встречавшихся Штаалю в Петербурге.

Молодой человек сказал с первых слов, что имеет секретную миссию; он говорил по-французски – отчасти для важности, отчасти потому, что, как его предупредили, посланник несколько отвык за границей от русской речи.

Воронцов приветливо улыбнулся.

– Знаю, знаю секретные миссии графа Александра Андреевича, – сказал он добродушно. – Приезжал сюда тоже молодой Комаровский, – говорит, привез важные депеши. Я вскрыл пакет – смотрю: кроме старых газет, ничего. Граф просто послал молодого человека покататься по Европе – и прекрасно сделал… Впрочем, разумеется, не всегда так бывает, – добавил Воронцов серьезно, заметив огорчение на лице Штааля. – Познакомьте же меня с вашей миссией…

Он внимательно выслушал объяснение молодого человека. Узнав, что Штааль привез стафету не только от Безбородко, но и от Зубова, Семен Романович несколько нахмурился, не зная, что подумать: непонятно было, каким образом одно лицо могло иметь доверительные поручения одновременно от двух ненавидевших друг друга политических деятелей, и это плохо рекомендовало Штааля в глазах посланника. Еще непонятней было, почему совсем молодому человеку поручена задача, явно предполагавшая очень основательное знакомство со всей европейской политикой.

"Впрочем, теперь нравы другие, – подумал Воронцов. – Nous avons change tout cela [80] . Мог же – в Англии! – Питт стать премьером в двадцать четыре года…"

– О вашей миссии, – сказал он, – разговор должен быть долгий. Вы приехали в интересный момент. Идеи новой тактики начинают прокладывать себе дорогу в рядах французской эмиграции… Этот епископ Отенский очень, очень умный человек. Но о делах мы поговорим немного позже, – теперь пойдемте, я вас напою русским чаем, а вы нам расскажете разные новости. Нам – это моему советнику Лизакевичу – прекраснейший, благороднейший человек – и мне; больше не будет никого. Живем мы, как видите, небогато. Помню поговорку: не строй каменного дома в приданной деревне…

Воронцов провел Штааля из кабинета в гостиную. Молодой человек был рад отсрочке серьезного разговора. Слова "новая тактика", очевидно относившиеся к чему-то всем известному, его несколько смутили: он не слыхал ни о новой, ни о старой тактике французских эмигрантов. Совершенно незнакомо ему было также имя епископа Отенского. Штааль боялся показаться посланнику недостаточно подготовленным для своей миссии: девятнадцать лет губили его карьеру.

Воронцов познакомил гостя с Лизакевичем, очень мрачным, элегантным старичком. Кроме него в гостиной был еще мальчик в костюме английского школьника.

– Мой сын, – сказал Семен Романович, и по тому, как он это сказал и как смотрел на сына, можно было понять, что вся жизнь графа сосредоточена на мальчике. – Вы, может быть, пьете не чай, a half and half [81] , – спросил он Штааля, улыбаясь. – Ах, вы еще не знаете, что такое half and half? И слава Богу: не мне вам объяснять. Я сам пью только свою минеральную воду, – превосходная вода… Ну, теперь расскажите нам петербургские новости.

Штааль не ударил в грязь лицом. Поделился некоторыми подробностями, касающимися свадьбы великого князя Александра; рассказал о новых чудачествах наследника престола; сообщил, что Валерьян Зубов надеется пройти в генерал-поручики, что Щербатов женится на Пушкиной, а Строганова выходит за Демидова. Все это он рассказывал в том слегка насмешливом, но неуверенном тоне, в каком обыкновенно говорят умные мальчики, только что перешедшие или переходящие на положение взрослых. И рассказывал он обо всех этих знатных людях, опуская их титулы, точно речь шла о знакомых ему с детства приятелях. Штааль скоро заметил, что его новости мало интересуют Воронцова, хотя посланник слушал внимательно и учтиво. Тогда молодой человек решил поднять тему разговора и упомянул о деле Новикова, очень, впрочем, неопределенно: он больше не знал, что следует думать о таких людях, как Новиков и Радищев.

Лицо Воронцова сразу потемнело. С удивившей Штааля резкостью выражений он отозвался о поведении правительства и князя Прозоровского в этом гнусном деле. Строго посматривая на юношу, но обращаясь преимущественно к Лизакевичу, Воронцов заявил категорически, что Николай Иванович Новиков благороднейший, прекраснейший человек. Вся его вина заключается, по-видимому, в том, что он желал вывести из невежества наш темный, дикий народ, желая предупредить в России возможность событий, много худших, нежели французская революция, тоже достаточно ужасная и отвратительная.

– On a trop vite oublie la пугачевщина a Saint-Petersbourg [82] , – волнуясь, закончил Семен Романович.

Штаалю стало неловко. Он только теперь понял, что вполне сочувствует взглядам Воронцова, и боялся, как бы его молчание не было ложно истолковано.

– Je crois… [83] – начал он, но Воронцов на этот раз его перебил, несмотря на всю свою вежливость.

– А Радищев, которого они сослали в Сибирь! – нервно заговорил он, обращаясь к Лизакевичу. – Друг моего брата, прекрасный, благороднейший, просвещенный человек, гордость и слава России… В то время как все эти Зубовы… Нет, положительно, они сошли с ума в Петербурге… Так доводят страну до революции… Крым хотели заселить английскими каторжниками.

Воронцов схватился рукой за грудь и замолчал. Потом налил себе минеральной воды и стал пить медленными глотками.

Назад Дальше