Чертов мост (сборник) - Марк Алданов 11 стр.


Лизакевич робко на него поглядел и перевел разговор на другой предмет. Смущенный Штааль внезапно почувствовал большой интерес к своему маленькому соседу, сыну посланника, и стал вполголоса, покровительственно его расспрашивать об английской школе. Вскоре затем Лизакевич, желая дать Воронцову возможность немного отдохнуть от взволновавшего его разговора, предложил показать Штаалю некоторые достопримечательности посольства и архива. Молодой человек ухватился за это предложение и долго слушал совершенно не интересовавшие его пояснения к каким-то важным историческим бумагам.

– А что, скажите пожалуйста, – задал он не совсем кстати хитрый дипломатический вопрос, – правда ли, будто новая тактика имеет успех во французской эмиграции?

– Да как вам сказать? – ответил несколько удивленный Лизакевич. – Уж очень умный человек этот епископ Отенский.

"Попугай какой-то", – недовольно подумал ничего не выведавший Штааль.

Они вернулись в гостиную. Воронцов сидел на диване, нежно гладя сына рукой по волосам, и что-то рассказывал ему, тихо, задумчиво улыбаясь:

– Le second-major du regiment, Петр Петрович Воейков, le plus respectable des hommes, et le plus attache a son legitime Souverain, galopa le long du regiment en repetant: "Ребята! He позабывайте вашу присягу к законному вашему государю императору Петру Федоровичу, умрем или останемся ему верны!"…Il nous tendit la main et pleura de joie, en voyant dans mon capitaine et moi les memes sentiments d’honneur dont il etait anime. Apres cela il cria: ступай! et nous marchames vers l’eglise de Казанская… Catherine etait la… [84]

По тону речи и по радостному выражению лица Воронцова нетрудно было догадаться, что это воспоминание об его поведении в 1762 году было ему чрезвычайно приятно. Он ласково улыбнулся Штаалю и предложил гостю место около себя на диване. Мальчик сейчас же пересел по левую сторону отца. Лизакевич простился и ушел домой.

– Ну, теперь поговорим о вашей миссии, – сказал Семен Романович и подробно познакомил Штааля с состоянием французской эмиграции.

Оказалось, что ее материальное положение становится все более скверным. Нужда усиливается; англичане помогают очень мало. Живут эмигранты главным образом продажей вещей, которые удалось вывезти из Франции. Магазин Pope and C° на Old Burlington Street занимается почти исключительно скупкой эмигрантских драгоценностей. Заработок находят очень немногие счастливцы – и какой заработок! Маркиза де Рео, графиня де Сессеваль торгуют в лавке, граф де Комон стал переплетчиком, мосье де Пайон – учитель танцев, граф де Буажелен преподает детям игру на клавесине, маркиза де Шабан-Лапалис открыла пансион, мадам де Гонто торгует какими-то коробочками… При этом из всех коммерческих предприятий, затеваемых эмигрантами, почти никогда ничего не выходит. Недавно пошла у них мода на сельское хозяйство: так, дочь маршала Ноайля купила где-то клочок земли, завела коров, доит их сама, работает целый день, – но у эмигрантов и коровы дохнут без причины… Одним словом, материальное положение ужасное: через год, если якобинцы не падут, в эмиграции начнется голод и, вероятно, полное разложение: "il у а – helas! – des grandes dames qui sont devenues marchandes de baisers" [85] , – добавил вполголоса граф. Очень скверно и моральное состояние эмигрантов. Хорошо только одно: все эти бывшие атеисты и вольтерьянцы теперь не выходят из церквей; говорят, во Франции тоже очень усилились религиозные настроения. В остальном – эмигрантское дело плохо. В последнее время много шума и еще больше злобы вызывают новые идеи, связываемые с именем бывшего епископа Отенского. Политический центр нового движения находится в Juniper Hall.

– Сущность новых идей вам, вероятно, известна? – заметил вежливо Воронцов (Штааль неопределенно мотнул головой). – Она заключается в признании так называемых завоеваний революции, les conquetes de la Revolution. Сторонники старых взглядов – огромное большинство эмигрантов – ненавидят всю Революцию от начала до конца и к деятелям ее первого периода относятся, пожалуй, более враждебно, чем к якобинцам. Якобинцев они даже уважают в душе за твердую власть, за гильотину, за то, что те показали, как надо править французским народом. Кроме того, они убеждены, что якобинский режим неизбежно должен привести к восстановлению старого строя. Калонн, как вы знаете, давно утверждает: "Sans jacobins point de salut" [86] . Само собой разумеется, что сторонники этих взглядов хотят восстановить монархию Бурбонов в прежнем виде, с самыми незначительными изменениями в законодательстве старого строя. Напротив, последователи нового направления, ненавидя нынешних властителей Франции, тем не менее очень многое в Революции принимают и считают вполне разумными идеи первого ее периода, принципы 1789 года и "Декларацию прав человека". В династию Бурбонов они верят плохо, а в возможность восстановления старого строя, хотя бы в исправленном виде, не верят совершенно. Мнения сильно расходятся также по вопросу о способах борьбы с якобинской властью. Сторонники старой тактики возлагают все надежды на интервенцию европейских держав и на вандейскую контрреволюционную армию Кателино, Стоффле и Ларошжаклена, причем первых двух вождей они не очень жалуют: Стоффле – сын мельника, а Кателино – человек еще более низкого происхождения. Истинным героем эмигрировавшей аристократии является третий контрреволюционный вождь, граф де Ларошжаклен, который, вероятно, и будет главнокомандующим. Как бы то ни было, громадное большинство эмигрантов намерено сплотиться под знаменами Вандеи. Епископ же Отенский не верит в успех Вандейского восстания, а потому и не желает ему успеха.

– На что же рассчитывает епископ Отенский? – спросил осторожно Штааль.

– Да у него не разберешь, – ответил, усмехаясь, Воронцов. – Это субъект не слишком откровенный: "язык, – говорит он, – дан человеку для того, чтобы скрывать мысли". По-видимому, епископ находит, что его час еще не пришел. На известный вопрос: "Que faire?", заданный госпожой Сталь, он ответил: "Attendre et dormir, si l’on peut…" [87] В сущности, его новая тактика заключается в отсутствии всякой тактики: ждать терпеливо, возможно меньше себя компрометируя, – вот и все… Кажется, он рассчитывает, что якобинцы сами перережут друг друга. Но может быть, я и ошибаюсь: кто знает, что думает в действительности епископ Отенский?.. Должен вам сказать, я изложил лишь в самых общих чертах эмигрантские идеи и течения. И среди сторонников новой тактики, и среди сторонников старой существует немало подразделений: взгляды Лалли-Тлендаля, идеи Малле дю Пана, – вообще у многих эмигрантов есть единственный верный секрет спасения Франции. Идейный разброд полный, поистине странное зрелище: все они переругались, перессорились, все друг друга в чем-то обвиняют, ненавидят друг друга едва ли не больше. чем якобинцев, и, разумеется, все выражают истинную волю Франции. А еще большой вопрос, есть ли у Франции в настоящее время истинная воля? – Я как-то сказал все это епископу Отенскому, – он засмеялся и назвал меня умным человеком… Теперь вдобавок, после поражения герцога Брауншвейгского, появилось еще новое эмигрантское течение. Оно призывает к возвращению во Францию и к совместной работе с якобинцами. Но об этих господах и говорить не стоит, – сказал с презрением Воронцов. – Я не люблю ни эмигрантов, ни якобинцев; но кающиеся эмигранты, как и кающиеся якобинцы (скоро появятся и такие), внушают мне совершенное отвращение… Вполне допускаю, что эти господа и подкуплены, – якобинцы тратят большие деньги на развращение эмиграции.

– Какой же ваш собственный взгляд на положение вещей во Франции? – спросил Штааль, мысленно составляя план блестящего доклада императрице.

– У меня нет определенного мнения, – ответил нехотя Воронцов. – Скорее всего, прав епископ Отенский: надо ждать, ничего другого не остается. Только мне, русскому, легко так рассуждать. А он – француз; у него в Париже режут друзей и родных… Вот тут и говори: "Attendre et dormir". У этого умнейшего человека течет в жилах не кровь, а холодная вода… Во всяком случае, я не очень стою за нашу интервенцию: нам во французские дела вмешиваться не следовало бы… Сами никогда не просили и не будем просить о чужом вмешательстве, ну и в чужие дела вы тоже не должны соваться. Я так и пишу императрице… Любопытно, что в вопросе об интервенции эмигранты возлагают теперь большие надежды на Англию, – но вместе с тем не верят ей ни на грош. Граф Водрейль прямо утверждает, что Англии выгодна французская революция и что Питт умышленно поддерживает якобинский развал. Это довольно распространенное мнение верно лишь отчасти: разумеется, Питт чрезвычайно хотел бы надолго и прочно ослабить Францию; но, с другой стороны, он сильно побаивается якобинской заразы. Надо вам сказать, что английское общество до войны очень благосклонно относилось к французской революции, несмотря на огромное впечатление, произведенное книгой Берка "Reflexions on the Revolution in France" [88] . Ни о какой войне с Францией не могло быть речи, вы еще и теперь найдете на заборах старые плакаты: "No war with French!" [89] Однако после казни короля настроение англичан сильно изменилось; боязнь заразы теперь очень сильна. Сам Питт ничего умного пока не придумал.

– А что такое ваш знаменитый Питт? – спросил Штааль.

– Питт? – переспросил, снова усмехнувшись, Воронцов. – В частной жизни это честнейший, благороднейший человек, безукоризненный джентльмен, образцовый сын, брат, дядя, друг. В политике, особенно во внешней, это совершеннейший мошенник и бандит, готовый для Англии на что угодно, je dis [90] , на что угодно. Якобинцы обвиняют его во всевозможнейших преступлениях. Говорят, например, будто он подкупил Николая Пари для убийства члена Конвента Лепелетье де Сен-Фаржо. По совести, не знаю, все ли в их обвинениях вздорно. Питт – англичанин и необыкновенно типичный англичанин: в этом его страшная сила. Он, как никто другой, угадывает чувства, настроения, мысли рядового великобританского гражданина. Какова бы ни была в данное время его политика – а она меняется часто, – как бы сильна ни была критика оппозиции – Фоке умнее и образованнее Питта, – вы можете быть уверены: Англия пойдет за Питтом. Он вдобавок большой знаток парламентского дела и поистине замечательный оратор: бюджетные речи произносит без клочка бумаги в руках. Я, впрочем, не считаю его большим государственным человеком. В иностранной политике он наделал много ошибок… Заметьте, этот властолюбец ничего не желает лично для себя: он раздает огромные синекуры друзьям, а сам беден, как церковная крыса. Ему часто предлагали награды, титулы, орден Подвязки, – он отказывался от всего. К женщинам тоже совершенно равнодушен, – говорят, будто он девственник. Питту ничего не нужно, кроме власти, – да еще нескольких бутылок портвейна в день: он пьет старый портвейн, как московские купцы пьют чай. Мы с ним большие друзья. В частной жизни я, ни минуты не колеблясь, доверил бы ему свое состояние, свою честь, все, что имею. Но когда я, как русский посланник, говорю о делах с ним, как с британским премьером, я держу себя так, как если бы передо мной находился бежавший из каторжной тюрьмы грабитель-рецидивист. Он это знает и потому относится ко мне с уважением – и как к человеку, и как к посланнику. По крайней мере, теперь: года два тому назад он очень хотел выжить меня отсюда. Вот что такое Питт… Впрочем, вы сами его увидите: через несколько дней у меня состоится – раут не раут, а так, небольшой прием. Будут и Питт, и Берк, и Талейран.

– Кто такой Талейран? – спросил робко Штааль.

– Да этот самый, бывший епископ Отенский, – пояснил удивленно Воронцов. – Его зовут Талейран де Перигор. Будет еще один интересный человек… Вы, я думаю, никогда не видали якобинца? Un jacobin en chair et en os! [91] Правда, не видали? Так вот, увидите. Это пастор Пристлей, очень любопытная фигура, чудо природы: старенький английский клерджимен и гордость французского Конвента!.. Словом, я угощу вас лучшими достопримечательностями Лондона… Мишенька, спать пора, – сказал вдруг нежно мальчику Воронцов.

Штааль поднялся и стал прощаться.

– Нет, вы посидите, – заметил Воронцов, положив ему руку на плечо. – Мы еще поговорим. Я отлучусь всего на пять минут, уложу сына. Прошу меня извинить. Оставляю вам журналы и ликеры… Только много не пейте, это вредно, – прибавил он добродушно, уводя засыпавшего на ходу мальчика.

Штааль взял для приличия газету и подумал было, уж не обидеться ли ему на Воронцова за последние слова: дипломату постарше посланник не сделал бы такого указания. Но он тотчас почувствовал, что ни в каком случае не обидится на Семена Романовича, ибо немного влюблен в этого красивого, умного и столько видевшего на своем веку человека. Ему даже было приятно дружелюбно-властное обращение с ним Воронцова – и он чуть-чуть завидовал Мишеньке. Когда посол вернулся, у них началась долгая задушевная беседа. Штааль перешел инстинктивно на русский язык и слово за слово рассказал слушавшему ласково Воронцову всю свою жизнь, очень искренне, – почти не прикрашивая, – от первых школьных впечатлений до встречи с Кантом в Кёнингсберге. Он был чрезвычайно удивлен, когда Семен Романович заметил, что этот Кант имеет у ученых людей репутацию величайшего философа в мире. Так, по крайней мере, говорил графу английский философ Нитш, большой знаток предмета. Штааль не мог поверить, что случайно встреченный им дряхлый, добрый старичок в потертом кафтане был новый Декарт. Это сообщение произвело на него сильное впечатление.

После ухода Штааля – совершенно очарованный Семеном Романовичем, он покинул миссию очень поздно – Воронцов еще долго сидел у камина, смотря задумчиво на огонь и рассеянно подталкивая железным прутом тлеющие уголья. Мысли русского посланника были печальны. Этот юноша хоть и несколько бесцветный ("в его годы, впрочем, молодые люди всегда довольно бесцветны") и уж немного испорченный ими в Петербурге, но все-таки славный по природе, напомнил графу его самого в 1762 году. Воспоминание о 1762 годе было приятно Воронцову, но вместе с тем оно поднимало ряд чувств, которые он не любил в себе вызывать.

"Да, жизнь не удалась, и в ней ничего не остается, кроме Мишеньки… Из Мишеньки, конечно, выйдет превосходный, замечательный, новый человек [92] . По-видимому, я не был создан ни для войны, ни для политики. Да может ли вообще удастся жизнь в это жестокое время? На что рассчитывать порядочным людям в век Маратов и Прозоровских? Надо было родиться позднее. Через сто лет никто не будет проливать крови… Это, к счастью, совершенно достоверно…"

13

Бывший епископ Отенский, столь знаменитый в истории под именем князя Талейрана, стоя в одном белье под лампой, тускло светящей с потолка, старательно чистил щеткой башмаки. До начала приема у русского посланника оставалось не более часа. Талейрану не слишком хотелось идти на этот прием. У графа Воронцова собиралось самое лучшее общество Лондона, но почти всегда в таком сочетании, какого не мог себе позволить ни один другой салон. Английские гостиные из-за разгара страстей, отвечавшего грозному ходу французской революции, становились все замкнутее и нетерпимее. Виги перестали бывать у тори, тори больше не ходили в гости к вигам. Жены, разумеется, разделяли политические страсти мужей. Только в нейтральных салонах иностранных послов еще считали возможным встречаться люди противоположных взглядов. В дипломатическом же корпусе граф Воронцов занимал первое место – благодаря счастливому сочетанию высокого личного авторитета с огромным военно-политическим престижем России. Попасть к нему на прием считалось большой честью.

Талейран хорошо знал, что Воронцов зовет на него англичан как на дорогое, редкое, хотя и не совсем удобоваримое блюдо. Всем было интересно увидеть бывшего революционного епископа, которого его соотечественники эмигранты ненавидели не менее страстно, чем Марата или Робеспьера. К тому же еще задолго до революции по Европе ходили рассказы об уме, остроумии и тонкости мысли епископа Отенского. Но после казни короля Людовика XVI англичанам не представлялось удобным звать в гости отставного прелата, еще совсем недавно заседавшего в Учредительном собрании, дружившего с якобинцами и принимавшего от них дипломатические миссии. Приглашать подобного гостя решались только люди с таким общественным положением, которого никто и ничто поколебать не могло. Из английских аристократов принимал Талейрана у себя (и то больше назло Питту) лишь старый лорд Лансдоун. Однако и этот почтенный, знатный, заслуженный человек, бывший первый лорд казначейства, – как прекрасно видел Талейран, звал его к себе только на маленькие вечера, на которых бывали одни очень свободомыслящие люди – Фоке, Пристлей, Бентам, Ромилли. И свободомыслящие люди эти как будто даже несколько щеголяли тем, что не боятся знакомства с бывшим епископом Отенским. Обычное общество лорда Лансдоуна не считало удобным встречаться с Талейраном, хотя, понятно, сгорало любопытством. Приглашать же его к себе одновременно с первым министром и с Берком – это мог себе позволить только русский посланник граф Воронцов, как русский, как посланник и как граф Воронцов. Талейрану, однако, не хотелось являть в самом чопорном обществе мира зрелище не совсем приличного гостя, – вдобавок рискуя скандалом, если бы на раут оказался приглашенным кто-либо из французских эмигрантов.

Назад Дальше