Глава вторая
Ивану Афанасьевичу Шубному шел седьмой десяток, но это был еще крепкий, не знавший болезней старик, выглядевший гораздо моложе своих лет. Загорелый, широкоплечий, с длинными сильными руками, покрытыми рыжеватой порослью, Шубной мало чем отличался от других артелыциков-покрутчиков, проводивших добрую половину жизни на ледовых просторах Белого моря.
У Ивана Шубного было три сына: Яков, Кузьма и Федот. Последний родился в том году, когда холмогорская канцелярия объявила Михайлу Ломоносова обретающимся в бегах, а в Денисовке за беглого соседа мужики сообща собрали и заплатили первую подать - рубль двадцать копеек.
Когда младшему сыну Ивана Шубного Федоту минуло восемнадцать лет, из Петербурга в Архангельск пришла с черным орлом бумага, и Денисовку за беглого Михайлу Ломоносова податями больше не тревожили…
Старшие братья Федота давно уже были женаты. Жили они вместе с отцом и помогали ему на рыбной ловле в двинском устье, на охоте, в домашних делах и в резьбе по кости.
В меньшом своем сыне, Федоте, Иван Афанасьевич приметил, как когда-то и в Ломоносове, большие способности ко всякому делу и поспешил отдать его в учение в архангельскую косторезную мастерскую. Здесь вместе с другими резчиками по кости и перламутру Федот Шубной коротал зимние серые дни и при свете лучины за кропотливой работой просиживал долгие северные вечера и ночи.
Мастерской верховодил старый мастер со свисающими до плеч волосами, в круглых очках, приобретенных в архангельской немецкой слободе. Мастер подчинялся епархиальному управлению. Руками способных резчиков в мастерской выполнялись заказы холмогорского епископа, Соловецкого монастыря и московской Оружейной палаты.
Старательных учеников мастер поощрял добрым словом, а незадачливых, случалось, трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый Федот Шубной обходился без побоев.
Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать гребни, уховертки, указки и прочие безделушки. Таким, как Федот, он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и архиерейские панагии. Подобные заказы приносили большой доход епархиальному управлению.
По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером, шли к заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни:
Сторона ли моя, сторонка,
Незнакома здешняя.
На тебе ль, моя сторонка,
Нету матери, отца,
Нету братца, нет сестрички,
Нету милого дружка.
Да я, младой, ночесь заснул
Во горе-горьких слезах…
Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы, любопытства ради, он уходил на торжки в немецкую слободу и в Гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.
В Архангельске в ту пору среди старожилов еще свежа была память о троекратном пребывании здесь Петра Первого. Из уст в уста передавались о нем бывальщины, о простом царе, неспокойном. О том, как он начинал кораблестроение в Вавчуге и Соломбале, как в Гостином дворе с немцами торговался и как, раздувая щеки и приглаживая усы, царь с матросами в кружалах из больших глиняных кружек пил пенистое ячменное пиво и закусывал соленой треской да ржаным хлебом. Не у всех, однако, сохранилась добрая память о Петре: у старой деревянной церкви на Кегострове нищие из карельских старообрядцев тянули о нем непохвальные песни.
Как-то Федот Шубной подслушал нищебродов. Старцы гнусаво пели:
Как во прошлые во годы,
Да не в наши времена,
Ой да учинил царь Петро Первый
Пересмотр своим князьям.
Из князей выбрал старшово -
Шереметева лихово,
Ой да, поезжай-ко, Шереметев,
Поезжай, Борис Петрович,
Ко студеному-то морю
На тот остров - Соловки.
Ой да ко Зосиме-Саватею
Да к монахам-чернецам.
Чернецов тех разогнати -
А игумена казнить.
Ой да стару веру нарушити,
Книги старые спалить.
Колокола с церквей убрати,
В пушки медны перелить…
Запевала - дряхлый старец - протягивал слушателям деревянную чашку и клянчил:
- Подайте, правоверные, по грошику! Спаси вас Христос и праведный старец Аввакум, в Пустозерске сожженный…
В косторезной мастерской Федот рассказал содержание этой песни мастеру-наставнику и спросил, было ли такое дело, что царь Петр колокола на пушки переливал и почему он не испугался греха перед богом?
Тот не задумываясь ответил:
- Эх, мил человек, о грехах тут некогда было думать, когда швед напирал. Колокольным звоном не испугаешь супостата, а пушка, она, брат, и ревет и бьет. Дело его царское, что хотел, то и творил. Он перед богом давно, почитай, годов тридцать, как отчитался…
- Он и монахов не щадил и староверов? - снова спросил наставника Федот.
- А зачем их, родимый, щадить, коли они царя за табачное курение и брадобритие еретиком величали, антихристом прозывали? Чего таких щадить? Только он над ними не измывался. Чернецы монастырские, нерушимые в Аввакумовой вере, сами разбежались по лесам да в скиты попрятались. Наверно, и этот пропевала, коего слышал ты в Кегострове, из тех же беглых монахов.
- Не знаю, не спрашивал. Стар больно, а голосист.
- Кто чем живет, - заметил мастер, - мы вот от рукоделья кормимся, а у этих глотка главный струмент да Христово имя. Хуже скоморохов, прости меня господи за осуждение.
- Старик-то и Аввакума сожженного напомнил, а кто он был такой? - не унимался Федот с расспросами, видя, что старый косторез в добром расположении и беседует с ним охотно. - Неужто его и впрямь на костре поджарили?..
- Что ты, помилуй бог, - нахмурился мастер. - Человек он был, а не куропать, не тетерка болотная, не птица залетная, чтобы жарить его. Ну, сожгли и сожгли за непослушание патриарху Никону. Оба были упрямы! Нашла коса на камень… А ты, Федот, чего сегодня меня расспросами мытаришь? Твое ли дело монахов судить, на то есть черти…
Косторезы засмеялись, Шубной насупился, склонился над костяной плашкой и начал не спеша выпиливать тонкое кружево с рисунка, лежавшего перед ним. А мастер, сгорбившись, ходил около учеников и сквозь тусклые очки внимательно поглядывал за их работой. Не унимаясь, он наставлял уму-разуму прилежного ученика:
- Ты, Федот, любопытнее всех: пусти уши в люди, всего наслушаешься. Только не всякому говоруну верить должно.
- И даже монахам?
- Они тоже люди, и среди них всякие бывают: у другого четки в руке, а девки на уме. Такой столько наговорит языком, что не угонишься за ним босиком. Наше дело - другое. Мы им не товарищи. Ко всякому ремеслу присматривайтесь. Это нам больше пригодится, нежели многословие с пустословием. В народных художествах без слов бывает умная мысль заложена, вот это и надо уметь видеть, понимать и близко к сердцу принимать… А пока довольно слов, старайтесь, старайтесь. И кто лучше всех в деле отличится, тому из вас будет дозволено для соборного попа резное кадило сделать. За работу обещаю втридорога!..
И закипела работа, кропотливая, тонкая, требующая умения, даровитости и острого глаза. Работали до изнеможения. Поздно ночью, смертельно усталые, кое-как добирались до полатей, вповалку бросались на соломенную постель и мертвецки спали до ранней утренней побудки, до первых петухов.
Федот Шубной, познавая ремесло, чувствовал - одних наставлений старого, немало поработавшего на своем веку мастера недостаточно будет для того, чтобы стать хорошим резчиком-умельцем по моржовой кости. Надо учиться всюду, где только можно увидеть интересного: расписного, резного да вышитого и плетеного на всякой деревянной домашней утвари, на медной и оловянной посуде, на обуви и одежде самоедских и лопарских кочевников, на пимах и малицах, на девичьих ожерельях. И где-где только нет народного мастерства, простых и замысловатых художеств?
И Шубной стремился больше видеть и знать. В его ремесле все пригодится! "А ремесло не коромысло - плеч не оттянет" - так говорил его отец, понимающий толк в жизни, и это очень походило на правду.
Чуть только наступал воскресный или праздничный день, Федот не задерживался теперь за обедней до самого конца, а поставив Михайле Архангелу грошовую свечку, торопливо крестился и, невзирая на сердитые взгляды мастера, уходил из церкви.
С утра до потемок Шубной обходил весь Архангельск.
В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на Смирной и Вагановской - всюду он подходил к приезжим мезенским, лешуконским мужикам и жёнкам, подолгу рассматривал на них узорчато вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани, на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало его внимание своей яркостью и самобытностью.
Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы, деревянные ковши, рукомойники, кукол, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он уносил в своей памяти немало затейливых рисунков, которыми испокон веков богато рукоделие русского Севера.
И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и около него плачущую Магдалину.
На большие праздники Федот, с позволения строгого мастера, уходил из Архангельска домой, в холмогорское Куростровье, в деревушку Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался.
Глава третья
После разговора с соседом Редькиным Иван Афанасьевич Шубной не мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В деревянном дымоходе тихо выл ветер, да изредка было слышна как в малый колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь. Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских делах. И было о чем подумать. Он - старик в силах; два сына при нем женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной крышей ужиться. "Ну, ладно, я двух веков не проживу, - думал Шубной, - умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька - семейные, пусть перегородку ставят, а меньшого, пока не вздумал жениться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его! Земляк-то авось добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу пристроит Федота. У парня-то золотые руки…"
Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То ему мерещился другой сосед - черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф, который с неделю тому назад в холодном гуменнике повесился на вожжах.
Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься, чтоб его от службы через это избавить…
Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить…
На страстной неделе в субботу, поздно вечером, Федот усталый приплелся домой. Пасха в этот год была ранняя. Только-только начинал таять снег. На Двине и притоках стали появляться продухи.
На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских церквей - и в Куростровье, и на Вавчуге. Лазали на колокольни и звонили ребята по очереди с упоением и тщетным старанием. Большие колокола бухали тяжело, надрывно, их монотонный, заунывный гул далеко разносился по ледовым просторам Двины и терялся в хмурых прибрежных сосновых лесах. Малые, многочисленные колокола и колокольцы не благовестили в далекую ширь, а трезвонили так весело, переливчато и с такими мелодичными выкрутасами, что иной подвыпивший ради пасхи помор не вытерпит и пустится приплясывать, припевая:
Колокола-колокольчики гудят,
Так и радуют молоденьких ребят,
Во спасение многогрешной души
Да знай пляши, пляши, пляши!..
Но колоколен на всю молодежь недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых славнухах сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния высоко вздыбленные кокошники, топорщились на ветру крепкие домотканые китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками.
Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под которого, как бы невзначай, выставлялась вышивка на полотняной рубахе, щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни.
- А ну кто знает, - спрашивал он ребят, - живой мертвого бьет, а мертвый ревет?
Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на колокольню:
- А ну гляньте, может, там отгадку сыщете?
- Колокол! - восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей.
- Верно, - кивал Федот. - А ну еще: родился - не крестился, бога на себе носил, а умер - не покаялся?
Одни молчали, другие отгадывали невпопад.
- Эх вы, несмышленыши, - глядя на ребят, усмехался Федот. - Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим.
- Да ведь и вправду!
- Он и есть! - подхватывали голоса и наперебой кричали:
- А послушайте, я загадаю…
- Дайте-ка и я…
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице.
Холмогорские обитатели сами когда-то были молодыми, умели гулять и потешаться, поэтому не сетовали на шум и крики своих разгульных ребят, а оправдывали их:
- Пусть гуляют. Дважды молоду не бывать. Теперь-то им и гулять! Молодой квас и тот играет. А старость подойдет, как и нас, не заставишь их в эту пору приплясывать…
Служил в Холмогорах строптивый воевода по прозвищу Принуд Понукало. Ни по имени, ни по чину люди холмогорские его не называли, не возвеличивали, а так заглазно все и кликали - Принуд Понукало. Это прозвище к нему, как рубашка к телу, льнуло.
Вот и вышел в ту весеннюю ночь на улицу пьяный Принуд Понукало с двумя будочниками. У тех алебарды в руках, у воеводы пищаль за спиной на привязи, в руках нагайка.
- Пошто долго гуляете?! Пошто мне спать не даете?! Расходись, мужицкое семя!.. А ну, кто тут у вас заводило?.. - закричал он на парней.
- Заводилы у нас нет. Мы все тут ровня, - степенно ответил Федот Шубной, выступая вперед. Был он роста высокого, свеж и приятен лицом, глаза голубые, веселые, одет, как мастеровой, нарядно, не бедно.
- Вот ты и есть заводило, коли за всех ответ держишь!
- Да ведь кто-то должен с вашей светлостью разговор вести. Не всем же в одноголосицу кричать.
- А ну! Разводи, живей разводи свое стадо по домам, чтобы духу тут вашего не было!..
- А ты не понукай, слыхали, на ком ты едешь? Где ты слезешь? - послышался позади всех чей-то насмешливый голос. - Эх, Понукало ты, Понукало…
- Кто это сказал? А ну, кто?!
- Все Холмогоры, все Матигоры, вся Вавчуга, все, все говорят.
В толпе парней раздался хохот. Побагровевший воевода размахнулся и хлестко ударил нагайкой Федота по плечу. Парни не дремали, набросились оравой и сбили Понукало с ног, прямо в лужу. Кто-то выхватил пищаль и в ствол втугую напихал снега и грязи.
- А ну-ка, попробуй теперь, стрельни!..
Перепуганные бородатые будочники усердно отмахивались алебардами от крепких и озорных холмогорцев. Натешившись вволю, ребята разбежались кто куда. Скоро и след их пропал.
Будочники взяли под руки Понукало и увели домой. На улице стало тихо. Только из-за Курополки-реки, где от прибылой весенней воды поднялся лед, слышались крики и песни шумливых парней.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль подшутить над холмогорским воеводой. У куростровского охотника Федот с товарищами добыли большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил Понукало.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За воеводу заступилась острожная охрана. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то, вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки, им сделанной, нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать:
- Подумаешь, удивил чем - табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны…
Чем кончился между резчиками спор - неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение: