* * *
В субботу Ефросинья делала уборку, щедро раздавая приказания пасынку и падчерице. Нина выбивала одеяла и подушки, а после принималась за грязные котлы, скопившиеся за неделю. Ефросинья натирала сковородки, чтобы к приходу Степана все в доме блестело.
Толик с утра носил ведрами воду. Худенькие плечи паренька опускались под тяжестью коромысла. Да только помощи ждать было неоткуда. Не от Федьки же, в конце концов? Этот знай себе сидит сиднем на лавочке с подсолнухом. И Манька с ним рядом семечки лущит.
Нина подметала пол, и Ефросинья, придирчиво пройдясь взглядом по углам, бралась за тряпку.
Эту работу она не доверяла падчерице. Только грязь по углам развезет! А чтобы в доме была чистота да уют, нужна заботливая женская рука.
Вымыв пол, так, что в доме влажно пахло чистотой, Ефросинья брала собранный еще с вечера узелок и шла на другой конец деревни в истопленную уже, лениво исходящую паром баню.
Во всей деревни всего-то было четыре бани - у Тихона да у его родни.
К ним и ходили париться со всей округи.
Ефросинья возвращалась из бани розовая, пропахшая березовым паром с полотенцем, чалмой повязанным вокруг головы.
Дома Фрося ставила в печку два чугуна и после этого садилась перед зеркалом со сколотым уголком, выпускала на волю тяжелые волосы с рыжиной и долго расчесывала их гребнем, пытливо смотрела в серебристую гладь, как будто в зеркальной глубине пыталась разглядеть свое будущее.
Нетерпеливое бульканье чугунов возвращало вдову к привычным хлопотам.
Ефросинья громко опускала на лавочку большое деревянное корыто, в котором купала детей, разбавляла кипяток сырой колодезной водой и разводила в нем шелох. Рядом Фрося ставила ведро с теплой водой, в котором плавал глиняный кувшин - ополаскивать волосы.
Дети уже ждали своей очереди.
Очередь всегда была одна и та же.
Первой в горячую, исходившую паром воду лениво, как толстая утка, плюхалась Маня. Долго плескалась в чистой воде, пока мать, устав тереть ей спину, не опрокидывала дочери на голову кувшин теплой воды.
Пока младшая сестра одевалась, в эту же, мутноватую уже воду забирался Федя. Он не был слишком охоч до мытья и морщился, когда мать терла ему шею жесткой мочалкой из лыка, приговаривая:
- Грязный-то какой. Ни дать- ни взять - поросенок!
Вода после Федьки и правда становилась заметно грязнее.
Падчерицу Ефросинья мыла быстро. Только успевала пробежаться по спине мочалкой, как уже на голову теплым водопадом плюхалась вода из кувшина.
Нина торопливо, чтобы вода совсем не остыла, выбиралась из корыта с совершенно уже грязной водой, уступая место брату.
Быстро-быстро Фрося терла и его и, вылив на голову пасынку остатки из ведра, командовала:
- Вылазь!
Искупав детей, Ефросинья стирала в этой же воде, а потом, развесив белье, убирала высохшие волосы под свежий платок и садилась на лавочку ждать Степана.
Увидев его издалека, Ефросинья расцветала яблоневым цветком. Восхищенно ощупывала сильного красавца взглядом. Скалила крепкие сахарные зубы. Только Степан оставался равнодушным к ее нехитрым бабьим ухищрениям. Впрочем, старался быть ласковым и порою злился на себя, что вовсе не чувствует к Ефросиньи ни то что нежности, но даже простой благодарности. Все-таки о детях его она заботится. Накормит, вымоет, обстирает…
Что еще надо? А что нет любви, так, может, и к лучшему. Чем сильнее любовь, тем больнее утрата. Время оно ведь, как птица, летит, кого следующим унесет в небеса - знает только Тот, Кому оно подвластно. Вот и лето уже на исходе, и осень не когда-нибудь, а ЗАВТРА…
* * *
Утро хмурилось. Моросило. Никогда не знаешь, каким он будет, первый день осени. Беспечным отголоском лета или предзнаменованием затяжных холодных дождей.
И все-таки это был особенный день. Нина, и Маня проснулись этим утром с радостным чувством предвкушения. Они стали взрослыми. Школьницами. Первоклассницами.
- Красавица ты моя! У-умница, - приговаривала Ефросинья, застегивая на дочери новое синее платье в белый горох, дополненное белоснежным вязанным воротничком. В темно-соломенные волосы Мани мать с особой праздничной тщательностью вплела голубые атласные ленты, завязала два больших аккуратных банта.
Нина достала из узелка свое красное платье.
Фрося заплела косу и ей. Наскоро перевязала старой синей лентой.
- Иди, - вручила ей потрепанную сумку с чистыми тетрадками.
Раньше Нина представляла, что пойдет в первый класс в большое красивое здание наподобие Александровского пассажа. Там будут улыбчивые учительницы с указками и много-много детей.
Но школа в Козари располагалась в таком же доме с соломенной крышей, в каких жили здесь большинство семей.
Молодая рыжая учительница, Вера Петровна, учила первоклашек рисовать кружки и палочки, а потом добрались и до букв.
Нину она сразу невзлюбила за рассеянность во взгляде, которую приняла за нерадивость.
- Что ты смотришь, как баран на новые ворота? Повтори, что я только что сказала, - не раз прерывала учительница объяснение и гневно обращалась к Нине.
Девочка съеживалась под обличающим, колючим взглядом учительницы.
Крик часто выводил Нину из того призрачного мира, где на какие-то мгновения воспоминания становятся такими реальными, что перестают быть просто воспоминания. В том мире нет еще ни Фроськи с ее детьми, ни школы, а есть мама. Ах, знала бы Вера Петровна, как противная Фроська обращается с ней и с Толиком!
Учеба давалась Нине с трудом. Еще с первых дней учебы Вера Петровна пересадила ее на первую парту, но не помогло и это. На второй наперебой тянули руки кудрявые близняшки-златовласки Лиза и Соня. Сёстры жили по соседству с дядей Никитой, ни с кем особенно не дружили. Голубоглазые и весёлые, они тем не менее вели себя отчужденно. Им как будто хватало друг друга и того ощущения, что новое утро придет новой радостью и кринкой парного молока из рук их такой же кудрявой златоволосой мамы Настасьи.
Впрочем, за "двойки" Ефросинья подчерицу не ругала. К тому же, у Нины и Мани, наконец, нашлись общие темы для разговора. Рыжая, по мнению обеих девочек, слишком строгая учительница, хорошие и не очень одноклассники, а главное - белоголовый, голубоглазый пионервожатый Серёжа, сын кулака Тихона, которому нет никакого дела до вздохов сопливых первоклассниц… Ему-то пятнадцать уже. А старшеклассницы вон какие красивые, с толстыми косами до пояса, в нарядных платьях с белоснежными воротничками.
На большой перемене Маня и Федя доставали из холщовых сумок по большому красному яблоку и воздушной лепёшке. Разворачивали завтраки и другие ребята.
"А ты что не ешь?" - спросит кто-нибудь время от времени то Нину, то Толика.
Сколько раз Нине хотелось выкрикнуть в ответ: "Потому что у тебя мама, а у нас Фроська!". Но каждый раз вспоминались глаза и голос отца. "Не обижает вас тетя Фрося?" Не раз ведь спрашивал уже об этом, будто чувствовал. И ведь достаточно признаться: "Обижает!", и не будет больше в их жизни ни противной Фроськи, ни ее Федьки и Маньки. Но Нина молчала. И Толик молчал. "Не обижает", - вот и весь ответ. Зачем беспокоить отца без нужды?
Что за беда - не угостила яблоком. Своим бережет. Но и без яблок прожить можно. И без лепёшки на большой переменке.
Глава 14
Груша
Груша ходила по деревне скромно, не поднимая глаз. Уж двенадцать лет минуло, а судачили все бабы. Все судили да рядили, кто отец Ванечки ее ненаглядного. Да и что тут гадать-то, если он как две капли воды похож на Гришку Седого. Такой же веснушчатый, русоволосый. И те же ямочки на щечках. Только Ванечка, как Гришка, не предаст. Не уйдет к другой. Потому как мать только одна дается человеку.
У Григория теперь трое сыновей. Жена хоть не красавица, но миловидна и грудаста.
Невысокая и худенькая, Груша заметно хромала на одну ногу. Ее моложавое лицо можно было бы назвать приятным, если бы его не искажало несчастное, затравленное выражение.
Но тогда, когда в деревню их приехал молодой гармонист, совсем по- другому, открыто и с надеждой, смотрели на мир глаза Аграфены.
"Ничего, может, и тебе повезет, - утешали ее подружки. - Может, и найдется человек хороший".
Груша грустно улыбалась: "И одни люди живут".
Где она встретит хорошего человека, если она и на посиделки не ходит? А на танцы как пойдешь, если одна нога отроду короче другой?
И все-таки уговорила как-то соседка и дальняя родственница Дуняша Аксенова:
- Ой, Груш! Там такой гармонист к нам в деревню приехал!
Груша издали видела уже молодого приезжего парня и слышала, что зовут его Григорий.
- Ну и что, что приехал, - пожала Груша плечами. - Мне-то что?
- Тебе-то, может, и ничего, - хмурила подружка черные брови. - А я замуж хочу.
- Ты, Дуня, у нас девка видная, статная, веселая. А мне, что, скажи, делать на танцах?
- Пойдем, хоть просто постоишь. Там знаешь как весело? - не унималась Дуня.
- Что я буду стоять, как истукан? - не соглашалась подруга. - Ты вон хоть с сестрами сходила бы.
- Сестры, что сестры, - фыркнула Дуня. - Все замужем уже. Одна Нюра в девках осталась и та уже просватана. Жених на танцы не пускает.
Вздыхала, не соглашалась Груша, и всё-таки дала Дуне себя уговорить.
- Пойдем, повеселимся ну хоть на Успение. Праздник-то какой!..
Ах, Дуняша! Ах, лисица, так и вильнет, кажется, хвостищем рыжим, утащит мышку или зайчика…
- Ох, ну тебя, Дуняша! - махнула Груша рукой. - Пойдем!
Что поделаешь, раз так уж хочется подружке развеселить её, горемычную, да и хотелось Аграфене, хоть даже сама себе она боялась в этом признаться, увидеть поближе приезжего, высокого да статного, послушать, как он на гармони играет.
Эх, гармонь - тальяночка! Растянет меха гармонист чубатый - душа развернется. Эх, просторы васильковые, необъятные! Песня задушевная, разухабистая.
Смолкнет гармонь голосистая - балалайка звенит - не унимается… Как вечер разольется по небу розовым заревом - до самых звезд не умолкают частушки и песни протяжные. Ну и пусть ворчат себе старушки, молодежь, дескать, нынче бесстыжая - летом до зари гуляют девки с парнями в обнимку. А зимой - сколько лучин извели на посиделках!
Вот только забыли беззубые блюстительницы нравов, как сами венки по реке на Купаву пускали, да под Рождество суженого в зеркалах высматривали. Это нынче в хоровод их никто не позовет.
На то они и праздники, чтобы душу радовать. На то она и молодость, чтобы сердце билось часто-часто.
А как без гармони, да балалайки, если праздник-то нынче великий - Успение. Уж деревья, как бояре, парчу примеряют. Собирай, крестьянин, урожай! Груши душистые, яблочки золотистые. По деревне аромат сдобы гуляет, аппетит будоражит. Молоко топленое в каждом доме на столе. Лепешки каждая хозяйка печет, соленья на стол ставит, соседей в гости зовет.
Семечки-орешки давно уж припасены к празднику. Будут вечером бабы щелкать-лущить их на лавочке, девок да парней судить-рядить. А надоест - так разойдутся. А тальяночка не смолкнет до самой зари.
Одной Груше был праздник не в радость. И зачем подружку послушала? Сидела б себе дома, вышивала. Ан- нет!.. Гармониста послушать захотела… Смотри теперь, как другие танцуют, веселятся на поляне, гармонисту зубки скалят, да стой одиноко у березы. Слезы навернулись на глаза девушки. Домой! К Мурке, к скатерти, расшитой разноцветными крестиками - пестрым узором, почти что законченным…
Груша поежилась, еще раз окинула поляну грустным взглядом, и вдруг её сердце забилось так, как будто из груди хочет вырваться.
Весело и чуть лукаво гармонист смотрел прямо на неё, да так, что спутались мысли в голове.
- А ты что одна здесь стоишь, не танцуешь?
Все взгляды на поляне теперь были направлены на Грушу. От этого вдруг стало жарко-жарко, а глаза наполнились слезами.
- Меня Григорий зовут… - не сразу заметил неладное гармонист.
Но на всех лицах вокруг застыло вдруг немое осуждение.
Григорий смотрел теперь на девушку, которую хотел развеселить, недоуменно и испуганно. Что он такого сказал, что она теперь готова расплакаться?
Груша закрыла лицо руками и ринулась прочь, заметно припадая на одну ногу. Плечи девушки вздрагивали от рыданий. Ей было уже все равно, что подумают о ней и Григорий, и все деревенские.
- Ты погоди! Я же не знал. Ну что ты, в самом деле? - услышала Груша сквозь собственные рыдания всё тот же голос, но теперь в нём не было веселья. Не было и жалости. Он просто хотел извиниться.
- Ничего. Это ты извини… - замедлила шаг Груша и запоздало добавила, - … Григорий.
Он хмыкнул в темноту, усмехнулся, и Груше снова стало стыдно.
- Давай посидим немного на лавочке… - голос Григория стал ровным, серьезным.
Груша устало опустилась на скамью у какого-то дома. Родная деревня вдруг стала ей казаться незнакомой, как бывает во сне, но постепенно улица снова обрела привычные очертания. Дом Тихона. Спелые-спелые вишни. Родная деревня.
Девушка куталась в платок и со страхом ждала, что сейчас её неожиданный попутчик снова начнет извиняться перед ней за свою оплошность.
Но Григорий молчал. Молчала и Груша. С окраины деревни доносились смех и голоса.
Ночь зажигала звезду за звездой. Мерцающие точки складывались в созвездия, освещали кому-то дорогу куда-то…
- Слышала, наверное, что судачат обо мне в деревне? - опять стал насмешливым голос Григория, но теперь это легкомысленное веселье относилось не к Груше, а к нему самому.
- Не помню, - пожала плечами Груша.
- И правильно. Не помни…
Что-то было такое в недосказанности Григория, что их вдруг породнило. Груша уже не боялась, что вслед за ней его толкнуло простое сострадание. Она и сама ощущала теперь что-то близкое и к жалости, и к нежности, что так и нашептывало ей пробежаться, как ветерок, пальцами по его волосам, поцеловать в висок нежно-нежно…
Наутро было о чем посудачить деревне…
- А Груша-то наша! Не смотри, что хромая.
Груша и сама и верила и не верила тому, как могло с ней случиться такое накануне. Уж не приснилось ли? Но рассвет брызнул в окна солнечным счастьем, и ворчание матери во дворе: "Аграфена! Ты что ж это сегодня до обеда спать что ли будешь?.." вернуло к привычным заботам.
Вот если бы вчерашний день никогда не кончался! Но будет заря и сегодня. И, может быть, новая встреча с Григорием…
- Ты о чем это призадумалась?
Груша поймала на себе пытливый материнский взгляд.
- Или мою судьбу повторить хочешь?
Девушка вздохнула. Даже она сама не знала, кем был ее отец. Поговаривали, ни кто иной, как здешний барин. Ну да, что теперь об этом, уже и бареньев - то нет, и где теперь, жив ли Грушин отец, не знает никто из деревни.
- Да знаешь ли ты, Аграфена, каково это - одной дитя растить, да когда все на тебя пальцами тычут, да в глаза смеются?
Груша удивленно смотрела на мать и не узнавала. Лицо матери, на котором, казалось, неизгладимо отпечаталась покорность судьбе, горело от гнева.
С удивлением Груша подумала вдруг, что мать совсем еще не старая женщина, с усталым, но красивым лицом, на котором синими огнями зажегся негодующий взгляд.
- Какое дитя, мама? - испуганно захлопала Груша ресницами. Уже то, что мать обратилась к ней "Аграфена", не предвещало ничего хорошего.
- А ты что же думаешь, детей в капусте находят? Или не знаешь, что Гришка-то твой жинку на сносях в Стародубе оставил?
- В каком Стародубе? - губы не слушались Грушу, а голос стал чуть слышен.
Из всего сказанного матерью она поняла только, что Григорий её, Грушин, и что где-то есть какой-то Стародуб. Само слово разрасталось в её сознании мрачной холодной стеной и, наконец, заслонило собой все чувства и мысли.
- Ну, может, не в нем самом, а где-то рядом… - оставалась непреклонной мать. - Думал, не докатятся слухи до нас. Ан-нет…
- Зачем же он ее, - поняла, наконец, Груша смысл сказанного матерью, - оставил?
- Его и спроси, зачем. Меня что спрашивать? - сердито загремела мать подойником.
Груша молча покормила кур и вернулась в дом, взяла в руки пяльцы. Под иглой расцветали узоры будущей скатерти - среди цветов уходили в небо купола. Еще недавно рукоделье было единственной и мирной радостью Груши, да еще рассветы, похожие на закаты, и закаты, похожие на рассветы, что где-то вдали сменяют друг друга. И вдруг как всё смешалось, загорелось в душе!.. Хотелось куда-то бежать, нет, не бежать - лететь! Интересно, как узнала мать? Деревня маленькая - ничего не скроешь… И зачем, интересно, мама что-то говорила о ребенке. Как будто у неё, Груши, и Григория может быть… ребенок. Да, ребенок! От этой мысли стало радостно и страшно. Больше страшно, чем радостно. И стыдно. И снова вставала огромная, мрачная стена - СТАРОДУБ, из-за которой доносился голос матери.
Или не знаешь, что Гришка-то твой жинку на сносях в Стародубе оставил?
Против своей воли Груша стала теперь прислушиваться к тому, что говорили в деревне о Григории, а говорили всё больше недоброе.
Дескать, бабник он, и где-то что-то натворил, за что сидел два года, а вышел из тюрьмы - опять накуролесил, и мечется теперь по свету, неприкаянный.
"Мало ли что люди языками чешут", - утешала себя Груша.
О многом хотелось ей спросить Григория, или просто помолчать рядом, но он, словно нарочно, не попадался ей на глаза. С удивлением Груша обнаружила, что и сама боится этой встречи. Может, и права мать?